Потом хирург изображал двойника Леши Волкова, встретившегося Саше Анчаровой по дороге в Париж. Когда я выглядывала из купе и остолбенело смотрела на двойника, хирург ехидно улыбался, видя перед собой мою обкуренную съемочной группой физиономию.
За окнами вагона, между тем, рассвело. Это оказалось очень кстати, поскольку с помощью телеаппаратуры все вагонное электричество было выведено из строя. Нас (неспящих) оставалось только трое: я, Альбина и оператор. По замыслу режиссера Беляк, каждая из 13 серий заканчивалась моим крупным планом в купе поезда. 13 крупных планов – это вам не хухры-мухры и не шуры-муры! К тому же, оператор хотел дождаться восхода солнца, чтобы снять мой измученный профиль еще и в лучах природного светила, но не дождался. Когда проводники объявили побудку, на обрамляющих несущийся поезд небесах была беспросветная облачность. Солнце так и не взошло. Хмурым утром невыспавшиеся, но готовые к следующим подвигам, мы вышли на перрон.
День шестой
Город Сумы готовился к юбилейной дате своего существования. По этой причине перрон был основательно разворочен, а привокзальная площадь выглядела, как после недавней бомбежки. Поселившись в гостинице, названной в честь породившего ее города, мы разбрелись по номерам. Мне, разумеется, достались ключи от 13-го номера. Нечаянно заснув, я опять встретилась с навязчивой Мэрилин Монро. Она развязно давала какие-то дурацкие советы, но оперативно исчезла из сновидения, как только раздался стук в дверь. "Пока реклама, пойду гляну кто там", – подумала я, неохотно переходя из сна в непредсказуемую явь. На пороге стояла Альбина.
– Я осматриваю съемочные площадки, – сказала режиссер Беляк, заходя в номер. – Да, тут у тебя ни Питер, ни Люблин не поснимаешь. Если не найду приличный одноместный, убью Ванциферова. В любом случае, через час встречаемся у меня в люксе.
И, сверкнув цыганскими глазами, Альбина умчалась на поиски. Опасаясь, что сегодня прольется чья-то кровь, я решила заблаговременно подкрепиться в придорожном кафе. Вернувшись в гостиницу "Сумы", застала съемочную группу в состоянии боевой готовности. Специально для Альбины был открыт лучший, он же единственный по уровню комфортабельности, одноместный номер. "Бедненько, но чистенько", – вспомнилась мне фразочка из анекдота о новых русских, пришедших на экскурсию в Эрмитаж.
– Весьма напоминает одноместный в "Октябрьской", – неуверенно произнесла я.
– Значит, здесь и будем снимать Питер, – потирая руки, заключила режиссер Беляк.
Пришло время объяснить, почему я до сих пор не обнародовала фамилию одного из главных в съемочном процессе действующих лиц. Наш оператор, являя собой внешне смесь Портоса с Гулливером, отличался не менее концептуальной фамилией. Написать ее у меня до сих пор не поднималась рука, поскольку перед глазами маячил придирчивый читатель и тыча в текст пальцем, аки Станиславский, повторял "не верю". В общем, хотите верьте, хотите нет, но оператора звали Александр Сергеич Сударь.
– Сейчас будет очень важная сцена. Начинаем с того, что Волков приходит к Саше в номер и, не снимая обуви, падает на кровать. Поехали! – взмахнула рукой режиссер Беляк.
Хирург открыл дверь и в первом же дубле удачно рухнул на гостиничное ложе.
– Я сегодня ужасно устал. Эти концерты просто задолбали! – сказал хирург в волковой шкуре.
– Так иди домой и ложись спать, – ответила Саша.
– Только с тобой! – точно по сценарию процитировал Волков и протянул к Саше отполированные скальпелем руки.
– Все, что между вами происходит после этих слов, мы будем снимать крупным планом. И скажите спасибо, что я не заставляю вас делать эротические упражнения! – выдала Альбина.
– Мы же снимаем поэтическое кино, а не порнуху, – попробовала уточнить я.
Режиссер Беляк на удостоила меня ответом. Она вернула хирурга в вертикальное положение, а меня посадила перед ним на ящик из-под аппаратуры. Таким образом, лицо хирурга, нависая надо мной, придвигалось максимально близко к моей физиономии. Крупным планом снимались хирурговы глаза.
– Вы в постели! – кричала Альбина. – Смотри на нее соответственно!
И хирург-таки глянул на меня глазами Волкова, как тигр на антилопу.
– Он не слишком по-зверски на нее смотрит? – засомневался оператор Сударь.
– Ничегошеньки ты в этом, Александр Сергеич, не понимаешь, – с сожалением ответила режиссер Беляк. – Он смотрит так, как надо!
После удачного завершения этого "постельного" эпизода мы отправились в режиссерско-продюсерский люкс. В лифте я вспомнила, как Леонид Филатов говорил, что самой эротической сценой в кино считает не гимнастические трюки голых тел, а тот эпизод в "Томе Джонсе", когда он и она сидят за столом, едят мясо и смотрят друг на друга.
Спальня в люксе оказалась вполне пригодной для съемок апартаментов люблинской гостиницы начала XXI века. Альбина, послав меня переодеваться, отдавала последние распоряжения. Я вышла из ванной в черном прозрачном пеньюаре в пол. Режиссер Беляк с удовлетворением оглядела мой шифоновый силуэт и велела лечь на кровать лицом к хирургу, спиной к Сударю.
– Чем не Олимпия Мане? – сквозь зубы пошутила я.
– Вылитая рембрандтовская Даная, – саркастически ответила Альбина.
Оператор Сударь приказал ассистенту поправить боковой шов на моем пеньюаре. Студент старательно исполнял задание, я давилась смехом от щекотки. Появился готовый к съемкам хирург, обнаженный по пояс, и сел по-турецки на кровати с гитарой в руках. Я приветственно шевельнула ногой и вздрогнула от крика Сударя:
– Ты что наделала?! Опять сбила шов на боку! Нога кривая получится!
– Не хочу кривую ногу! – заверещала я и послушно замерла под выправляющими линию пальцами студента.
Подняв глаза на торс хирурга, я обмерла: таких волосатых светлорусых мужчин нынче днем с огнем не сыщешь. Удачно подсвеченный, он казался древнерусским богатырем, сбросившим на отдыхе кольчугу, чтоб поиграть на гуслях. Но оператор продолжал творческий поиск:
– Закрой шторки! Раздвинь ножки! – вдохновенно кричал он ассистенту, и студент ритмично двигал железяками осветительного прибора. – Я хочу, чтобы у него шерсть на спине заиграла!
Команды Сударя в сочетании с альковным антуражем довели меня до колик. Последний раз я хохотала столь самозабвенно в период полового созревания.
Когда шерсть у хирурга на спине заиграла, мы наконец начали съемку. Саша смотрела на Волкова влюбленными глазами, а он исполнял для нее настоящее фламенко. Надо сказать, что в гитарном фламенко хирург преуспел несравненно больше, чем в игре на рояле.
Довольная Альбина разрешила нам ненадолго покинуть лежбище и перевернула покрывало на изнаночную сторону. С изнанки оно блестело и переливалось почти всеми цветами радуги. Таким образом Люблин перевоплотился в Питер.
– Теперь быстренько залезайте под покрывало. В кадре будут только головы, плечи и руки. Снимаем сцену в доме у Волкова.
Мы послушно залегли. Хирургу подавали две сигареты, он закуривал их и одну протягивал мне. Я, соответственно обстановочке, ловила фильтр губами. После нескольких дублей сигареты были на исходе. Хирург приглашающим жестом приподнимал руку и я клала голову ему на плечо. По режиссерскому замыслу далее следовало затемнение, и только два огонька светили в питерской ночи.
В этом же люксе оставалось отснять еще одну сцену. Избавившись наконец от пеньюара и облачившись в привычную одежду, я была призвана режиссером Беляк вернуться в конец 90-х и восстановить мандраж героини после неудавшейся попытки выпрыгнуть из такси. В этом состоянии Саша приходит в гостиницу. Альбина старательно размазала тушь на моих глазах и помаду на губах.
– Саша заходит в номер, смотрит на себя в зеркало и ужасается. Изобрази мне это и на сегодня ты свободна.
К исходу безумного съемочного дня я на пути от эйфории к истерике была способна изобразить что угодно. Если бы мне показали палец, я бы расхохоталась, если бы сунули под нос фигу, я бы разревелась. Так что когда я подошла к зеркалу и увидела свое размазанное отражение, одинокая слеза послушно выкатилась из глаза и медленно поползла к подбородку.
– Сняли! – закричала Альбина. – Наконец-то я из тебя выжала то, что нужно. Гениально! Анна Маньяни!
– Скорее, Джульетта Мазина в роли проститутки-неудачницы из фильма "Ночи Кабирии", а ты, соответственно, – Феллини, – чуть слышно огрызнулась я и на последнем издыхании рухнула в кресло.
Через полчаса мы шумною толпой отправились в ресторанчик.
– Хотелось бы попробовать сумской водочки, – обратился хирург к официантке.
– Есть такая, "Дворянская" называется, – загадочно улыбаясь, ответила субтильная жидковолосая девица.
Сумская "Дворянская" была водружена на стол моментально. Закуску обещали через 20 минут. Мы были голодны, как акулы, и червячка пришлось заморить первой стопкой, после которой в приличном обществе принято не закусывать. После часового ожидания еды Альбина решила поинтересоваться состоянием здоровья повара. Ей любезно сообщили, что повар здоров, мясо готово, а вот цветная капуста никак не дойдет до кондиции. Столь странная информация могла насторожить кого угодно, только не столичных зубров, снисходительно отнесшихся к провинциальной нерасторопности. Когда, наконец, к столу было подано блюдо со сложным гарниром, в нем можно было найти что угодно, только не цветную капусту.
– Так выпьем же за гостеприимный город Сумы, где водка гонится исключительно для дворян, а цветная капуста выращивается для дальтоников! – произнес кто-то из нас, глядя в глаза невозмутимой официантке.
В ее обязанности не входило оценивать чувство юмора столичных гостей. Довольная улыбка озарила каменное лицо служительницы культа общепита только когда она увидела нашу реакцию на искусно составленный счет. Сумская водка оказалась дороже парижского коньяка, а так и не обнаруженная цветная капуста давала фору устрицам и лягушачьим конечностям. Мы впали в состояние культурного шока.
– У вас в меню нет таких цен!
– Так я ж вам не из меню блюда предлагала, а от шеф-повара.
– А дворянская водка у вас от кого, от графа Монте-Кристо?! Почему вы не предупредили, сколько она стоит?
– Так вы ж обиделись бы, если б я сразу цену назвала.
– Зато сейчас мы жутко обрадовались!
Нет мочи восстанавливать до конца этот бессмысленный разговор. Настроение было испорчено бесповоротно. Оставив в сумском шалмане все командировочные сбережения, мы вернулись в гостиницу, не глядя друг на друга. Спать оставалось три часа. В шесть утра поезд "Сумы – Киев" уносил нас все дальше от предъюбилейного разбомбленного перрона. В душегубном вагоне с самолетными креслами не работал кондиционер, зато предлагались вешалки для одежды и настольные игры для недодушенных пассажиров. Поезд с гордым названием "экспресс" опаздывал на полтора часа. Наше авантюрное путешествие продолжалось.
День седьмой
По возвращении в Киев я впервые всерьез задумалась о том, во что влипла. Волонтерские занятия полезны для души, когда у тебя есть постоянный заработок. У меня его не было. Чувство благодарности крепостной актрисы и сценаристки, которую не гонят на барщину, а используют более изощренно, оказалось не беспредельным. "Не думай о завтрашнем дне, завтрашний день сам себя прокормит", – приблизительно так сказано в Библии. Меня с тех пор, как я ушла из большой журналистики, прокармливал муж. Но свыкаться со скучной долей содержанки я не могла и не хотела. Честно говоря, я хотела, в первую очередь, славы, и уж в самую последнюю очередь, – денег. Меня смущало только то, что слава и деньги, как правило, ходят рука об руку. Элементарная логика подсказывала, что коли денег не предвидится, то и со славой дела плохи. А между тем, съемки близились к финалу, и все навязчивее мою забубенную голову посещали мысли о результате. За хороший результат я готова была снять с себя последнюю рубашку и в не защищенном капиталовложениями голом виде творить сколько потребуется. В случае плохого результата хотелось хотя бы компенсации за моральный ущерб и зря проделанную работу. Но компенсации мне никто не обещал…
В постсоветские годы я пахала на полях ненавистной журналистики и, между прочим, неплохо зарабатывала. Брала интервью у разных знаменитых типов, а мечтала, чтоб интервью брали у меня. Ездила на кинофестивали как представитель аккредитованной прессы, то есть по сути – обслуживающий персонал, а желала ездить как белый человек: актриса либо сценаристка. И из сотен интервью только несколько встреч, которые можно пересчитать по пальцам, запомнились мне как царские подарки судьбы. Юрий Любимов, Виталий Соломин, Наталья Гундарева, Михаил Козаков, Сергей Юрский, Булат Окуджава, Василий Аксенов – вот, пожалуй, и все. Никого, кроме Юрского, уже нет в живых.
У Окуджавы я брала первое в своей жизни интервью, за три года до его смерти. После этого, живя уже в свободной, но жлобской стране, я вылетела с работы. Главному редактору "Всеконотопских ведомостей" А. Жнецу не понравилось мое восхищение Булатом Шалвовичем. Победное шествие желтой прессы только начиналось, и главные редактора с издателями еще не успели напиться человеческой кровушки. Словоизвержения повсеместно размножающихся изданий более всего напоминали жизнедеятельность голодных клопов, получивших доступ к телам знаменитостей. Вскоре главный редактор "Всеконотопских ведомостей" возглавил газету "Жареные факты". А я предпочла сотрудничать с более приличными изданиями, еще не вымершими в 90-е годы.
Через пару лет журналистские пути-дорожки привели меня на сочинский "Кинотавр". Накануне закрытия фестиваля Сочи облетела весть о смерти Булата Окуджавы. Привилегированный фестивальный народ, состоящий сплошь из известных кинематографистов и примкнувших к ним родственников и прихлебателей, воспринял эту весть на удивление равнодушно. То ли выпито было много к позднему часу, то ли вести о смертях в той или иной степени близких "Кинотавру" людей стали, как это ни жутко звучит, привычными. За пару дней до кончины Окуджавы все узнали, что умерла актриса Ирина Метлицкая. Перед этим скончался завсегдатай "Кинотавра" композитор Микаэл Таривердиев, а вскоре трагически погибла еще одна любимица фестиваля – актриса Елена Майорова. В последующие годы список ушедших пополнили Григорий Горин, Николай Еременко, Виталий Соломин, Наталья Гундарева, Александр Абдулов, Олег Янковский, Эльдар Рязанов…
"Былое нельзя воротить – и печалиться не о чем", – всегда напевала я одну из ранних окуджавских песен, когда чувствовала, что жизнь опять не удалась. Помню, как после выпускных экзаменов в школе приходила к своему блудному другу, он включал проигрыватель, и звучала пластинка Окуджавы. "А вы глядите на него, а он глядит в пространство". И любовь становилась разделенней. А еще раньше, в детстве, мне больше всего нравилось, что "из окон корочкой несет поджаристой". Вот так, через всю жизнь, песни Окуджавы вплетались в надежды, в любовную лихорадку, в ощущение праздника, пробегавшего иногда и по нашей улице.
С его уходом закончилась эпоха великих заблуждений, без которых жизнь человеческая становится пресной, меркантильной и неодушевленной. Окуджава писал о любви в своих песнях и романах, возведя несерьезное понятие "дилетант" в ранг высокого искусства. Ведь поэт – это не профессия, а ожог души, не заживающий всю жизнь у тех немногих, кто был при рождении поцелован скупым на такие прикосновения Богом. "А душа, уж это точно, ежели обожжена, справедливей, милосерднее и праведней она". Путешествующие дилетанты – странные люди, способные отказаться от всех благ во имя сохранения собственной личности и единственной любви (в отличие от оседлых профессионалов)… Такими были трагические любовники из окуджавского романа: князь Мятлев (в реальности – Сергей Трубецкой) и его подруга Лавиния.
Тогда, в Сочи, я вспоминала, как стояла в пригороде Парижа, в Сент-Женевьев де Буа, на русском эмигрантском кладбище у могилы Александра Галича и думала: какое счастье, что Окуджава еще жив! Я положила на могилу Галича пару монет и сигарету, зажгла свечу, прочитала вслух надпись: "Блаженны изгнанни правды ради", – и вдруг пошел крупный, медленный, неповторимый "наш" снег, которого в Париже сроду не бывало. Я и представить не могла, что через каких-то пару лет Булат Шалвович приедет проститься с Парижем, напишет там свое последнее стихотворение – и домой уже не вернется. Писатель и фронтовик, он завершит свою жизнь в парижском военном госпитале, все-таки успев прийти на "свидание с Бонапартом". Так покидают этот мир поэты и солдаты.
Окуджава никогда не был трибуном и ни к чему не призывал. Он говорил на птичьем языке поэтов, а слушали его миллионы людей, слушали, "чтоб не пропасть поодиночке". И пусть один обезумевший актер незадолго до смерти Булата Шалвовича растаптывал на митинге в Минске его пластинку под улюлюканье толпы, а другие представители черни поливали имя поэта грязью, как говорится, Богу – Богово, а слесарю – слесарево. Окуджава сочинил свою "Молитву" еще до того, как распалась связь времен и брат пошел на брата. Помните? "Каину дай раскаянье… И не забудь про меня".
Я ничего не понимаю в нынешнем времени и мало что принимаю. Я все реже пою Окуджаву. Но иногда достаю с полки книгу с дарственной надписью, наугад открываю ее – и читаю строчки: о каждом из нас, о времени, о любви, о бессмертии. Как же он все угадал, этот дворянин с арбатского двора! – в который раз удивляюсь я и напеваю с надеждой, не желающей умирать даже последней: "Дай же ты всем понемно-о-гу. И не забудь про меня".
Родился Булат Окуджава 9 мая. Когда ему испонился 21 год, день его рождения стал называться Днем Победы. А закончилась его жизнь (согласно небесной драматургии) 12 июня 1997 года. В ту ночь на "Кинотавре" прибрежное кафе гостиницы "Жемчужина" почти опустело. Но за одним столиком еще сидели Михаил Мишин, Юрий Рост и Евгений Гинзбург. Все они хорошо знали Булата Шалвовича. И тогда я принесла в кафе свою шестиструнку и стала петь "Синий троллейбус", "Из окон корочкой.", "Дежурный по апрелю", "Всю ночь кричали петухи". Мишин, Рост, Гинзбург перехватывали у меня гитару и затягивали свои любимые окуджавские песни. Подходили незнакомые люди, молодые и не очень, и подпевали. Так мы просидели до самого утра.
– Вот мы и простились с Булатом… Его нужно было провожать именно так, как у нас получилось. И все это благодаря вам, – сказал мне известный режиссер Евгений Гинзбург, когда взошло солнце.
Прошло несколько лет, не так много, чтобы забыть об этой печальной ночи с гитарой у моря. И на корабле, путешествуя с телефестивалем "Бархатный сезон", я столкнулась нос к носу с членом жюри Евгением Гинзбургом. Пожилой режиссер прогуливался по палубе с новой женой и маленьким ребенком. "Надо бы договориться с ним об интервью", – подумала я.
– Здравствуйте! Вы меня не узнаете?
– Что-то припоминаю.
– В 97-м году на "Кинотавре" мы всю ночь с вами пели. Тогда умер Окуджава, и мы его так отпевали.
– Да-да, было такое. И что вы хотите?
– Я? Ничего. Просто мимо проходила.
У меня вдруг пропало желание брать у него интервью. Моя строптивость, думаю, вряд ли будет понятна кому бы то ни было из журналюг. Но тогда, на корабле, я окончательно поняла, что пора бежать из этой профессии. И старалась обходить режиссера десятой дорогой. А сейчас жалею. Евгения Гинзбурга уже нет на свете.