А потом прошел год, и снова был день рождения Танечки, и снова ее дача. Она снова позвала Машу в гости. Ее голос был совершенно другим – веселым, вдохновленным, воодушевленным. Такой Маша не слышала ее никогда. Потом приехал Кирилл. И, правда, у него было какое-то странно детское лицо. Он сидел за столом, курил и что-то бубнил себе под нос. Выглядел он слегка туповатым или, возможно, после стольких рассказов о нем, таким он и должен был предстать теперь перед Машей во всем изыске обыкновенности. Маша даже не могла осознать, что это был Кирилл. Называла его про себя "человеком с детским лицом". Вот ему Танечка так настойчиво звонила, от него – заболела, по нему – плакала, чуть не спустила вниз с английской карусели собственного сына. Развалившись, как хозяин, он лениво бренчал на гитаре, попеременно поправляя трусы, как будто это был дорогой смокинг. Подруга Танечки в этот раз была почему-то без мужа, с которым, как оказалось, она недавно развелась. Танечка была беззаботна и весела. Веселье передавалось окружающим в утроенной синергетической пропорции. Единственной, кому было не по себе, была Маша. Даже Алешенька воодушевился, позвал ее на прогулку, крутил в руках игрушку, подаренную мужчиной с детским лицом, а потом Маша вместе с Колей сидели где-то в стороне, на шоссе, недалеко от местной бензоколонки. Маша настойчиво рассказывала ученику что-то о Боге, православном и еврейском, на что он с ученым видом ей тоже что-то рассказывал, то по-французски, то по-русски.
Наступал вечер. Впотьмах Маша добралась до предназначенной ей комнаты на третьем этаже. За стенкой раздавались стоны Танечки, она вздыхала, с силой выбрасывая воздух из легких, и Маше казалось, что ажурная прозрачная занавеска в ее комнате движется в такт голосу в соседней комнате, разговаривая с оживающим за окном ветром. Маша было одновременно жалко Танечку и гадко. Она понимала, что Танечка, наконец, счастлива, неистово, по-женски. Понимала, что она дико хотела, правдами и неправдами, чтобы Маша сама, почти физически почувствовала это ее счастье, была свидетелем его существованию, особенно после стольких унижений, который ей, Танечке, пришлось претерпеть до того момента, когда мужчина с детским лицом все-таки приехал на эту дачу и получил готовую на все Танечку. Понимала Маша и то, что в ее собственной жизни точно что-то складывается не так, если именно ее Танечка выбрала в свидетели, и если она сама с этой дачи не уехала моментально. Почему? Была этому какая-то тайная причина, которая совершенно сшибла Машу с ног, как будто ее публично раздели догола. Одна Машина подруга, впрочем, ей потом сказала, что Маша слишком серьезно ко всему отнеслась, но Маша для себя точно решила, что такого счастья она не хочет ни за какие коврижки, и что, по большому счету, у нее все будет не так плохо, если даже и не так хорошо.
* * *
Через неделю, когда Маша снова приехала к Кириллу, чтобы забрать вещи, он встретил ее прямо у парадного подъезда и с трагическим видом сообщил, что у Танечки только что украли Алешеньку, требуя миллион – за возвращение. Маша не подала виду, но на этот раз испугалась по-настоящему. Оказалось, что у самой интеллигентной на свете Танечки, которая сто лет как закончила Академию Художеств и всю жизнь проработала инженером, умерший отец владел половиной Петербурга, и что она, в настоящий момент находится в коме, так как "они" еще не позвонили. Пытаясь сообразить, что в таких случаях нужно делать, Маша торжественно обещала Кириллу, что будет обязательно заниматься с Алешенькой французским языком, как только его счастливо доставят обратно.
– Ты умная, или, что? – Кирилл был в бешенстве. – Ты не понимаешь, что произошло?
Маша не понимала, но постепенно отдавала себе отчет в том, что все оказалось не шуткой. Целую неделю она проторчала у телефона, ожидая очередного звонка Танечки и ее же прихода в квартиру, когда Танечка, рыдая и сокрушая по пути в туалет всю стоящую на кухне посуду, в который раз рассказывала о благородстве своего отца и об ужасе, ее постигшем. К счастью, Танечка была, действительно, волевым человеком, и, по истечении недели, ребенка вернули. Не тронули, продержали в темноте и в туалете, виновников задержали. Кирилл дико напился и в порыве откровенности рассказал Маше еще и о том, что у этой самой Танечки три года назад утонул сын, и что она сильная и добрая женщина. Обещание Маша сдержала и еще какое-то время преподавала Алешеньке французский язык, видимо, в надежде подружиться с Танечкой еще больше. Закончилась эта история, впрочем, несколько плачевно, так как Танечка в один прекрасный день сказала ей по телефону, что в ее услугах больше не нуждается. Маша списала это на плохое настроение и общий стресс, так идущий не только семье Кирилла, но и всем окружающим его чудо людям. Сил на жалость не было ни у кого, но все надеялись на отдых.
* * *
…Был август. Утром стало промозгло и сыро, Маша вышла на улицу и вдруг поняла, что – тепло. Она шла по улице, не зная, зачем и куда, и вдруг – увидела Славку. Не поверила, даже немного испугалась. И потому что показалось, и потому что не поверила. Он переходил улицу, и она видела теперь уже совсем отчетливо его хрупкую фигуру, бело-синюю морскую форму. Спокойно шел по Садовой улице и что-то насвистывал. Маша в один миг внутренне собралась, быстро затянула волосы в пучок и быстро пошла за ним. Он не оборачивался, медленно прогуливался, глядя по сторонам, нерешительно поправлял почти пустую кожаную сумку, которая болталась так некстати у него на плече совершенно неподобающим образом. Маша шла за ним как собака на поводке, не могла никуда свернуть, даже подумать о чем-то, оценить ситуацию. Дождь уже не крапал, а вдруг захлестал, все сильнее и сильнее. Ноги окончательно промокли, а зубы стучали так сильно, что ей пришлось зажать их одной рукой (другой она тщетно пыталась нащупать зонтик, который только гнулся, выставляя противные тонкие спицы наружу). Туман, вдруг обрушившийся на город, медленно застилал серой простыней едва заметный горизонт, машины пропадали из вида одна за другой, и даже витрины магазинов, размытые в молоке загустевшей атмосферы, вдруг куда-то канули, как потонули. Звон колоколов на Казанском соборе был гулким и непривычно далеким, странным. Маша прибавила шагу, и неслышно ползла уже практически на расстоянии двух метров от него. Славка зашел в парадную на Гороховой, и, видимо, услышав, что кто-то за ним идет, остановился и, не оборачиваясь, открыл дверь. Она проскользнула вслед за ним, сразу кинулась резко вправо, чтобы он не заметил ее лица. Когда она обернулась, на лестничной площадке его уже не было. От внутреннего отчаяния подкосились ноги, но она усилием воли напряглась и, закрыв глаза, пыталась собрать внутренние силы, которые, как ей казалось в тот момент, могли ей сейчас помочь идентифицировать правильное направление, помочь понять, куда Славка мог двигаться, вверх по лестнице, налево к лифту, вперед во внутренний двор. Интуиция, или что там еще могло у нее быть, сообщила, что он вышел во двор и уже открыл дверь во вторую парадную слева. Если она прибавит шагу, то обязательно его нагонит. Она рванулась вперед, дернула массивную дверь, которая на удивление быстро открылась, с грохотом ударив железным корпусом по каменной стене дома. Маша запрыгнула на первую ступеньку лестницы и бодро побежала наверх, отчетливо чеканя шаг по неровным шероховатостям, которые в этом здании, казалось, вросли в цемент и торчали из него под разными углами, как будто каждая ступень была с заметным провалом и разной ширины. Когда она добралась до второго этажа, то услышала, что дверь, наверху, заскрежетала. Она убавила шаг и крадучись прошла еще один пролет, притаившись за стенкой, как будто бы искала ту правильную точку, с которой будет видна квартира. Молодой человек в морской форме стоял напротив двери, явно собираясь туда войти. Маша одним махом добежала до двери и в тот момент, когда она уже готова была что-то крикнуть – дверь захлопнулась перед самым ее носом. Она замерла на месте как каменная и прождала под дверью с полчаса, а потом медленно села на ступеньку, пытаясь выйти из состояния странного полудрема, в которое ее как будто погрузили внезапно объявившиеся инопланетяне. На мобильный телефон позвонила Вера Ивановна. Маша медленно встала, спустилась вниз по лестнице и пошла в сторону Невского проспекта.
* * *
…В сентябре они снова отдыхали с Кириллом на заливе, в местном пансионате. После длительных ссор и примирений снова шли по берегу и держались за руки, а потом вернулись в гостиницу. Спинным мозгом она чувствовала, что Кирилл в тот день очень устал, хотел спать. Они пили коньяк, смотрела телевизор, который отбрасывал блики на деревянной стене и не умолкал ни на минуту, а потом была такая длинная ночь, что Маше сквозь давящий сон мерещились лица из прошлого, оскалы-оборотни людей или теней, которых она когда-либо встречала или видела. Кирилл заснул, а потом проснулся, когда светало, и был так неистов и бессловесен, что Маше в какой-то момент показалось, что она сейчас задохнется. Распластанная вдоль кровати, она так и уснула у него на спине, в каком-то странном, совершенно незнакомом для себя угаре. Утром он встал рано, сварил кофе и ушел гулять. Качаясь, Маша вышла на кухню и, почувствовав, что у нее болит горло, залпом допила коньяк. Когда он вернулся, вдруг, неожиданно для себя, ударила его по лицу, да так сильно, что на щеке Кирилла сразу выступил фиолетово-бурый след-отпечаток руки или кольца.
– Ненавижу тебя! – закричала Маша и снова ударила его уже куда-то вбок, по голове.
Кирилл отпрянул, посмотрел не нее с удивлением, даже ужасом, сначала хотел обнять ее, потом – оттолкнул, но спросить, просто по-человечески спросить, что случилось, так и не решился. Маша хотела снова ударить его, закричать, выбежать вон. Разрыдалась. Он как будто бы стал еще более равнодушным и сумеречным, настолько, что она как-то даже внутренне сникла, успокоилась. Потом примирились. Несмотря на внешнюю холодность, в Кирилле была какая-то неловко-странная, воспитанная с молоком матери сдержанность, аристократичность что ли. Выражалось это даже не в манере говорить или вести себя, внутренней тактичности, сострадании, но в способности принимать правильные решения при любых непредвиденных обстоятельствах, что проявлялось редко, но было явно. Он мог спокойно наблюдать, как Маша мучилась или плакала, не задавая лишних вопросов, но в минуту полного ее отчаяния всегда приходил на помощь даже не из чувства сострадания, а из логически выверенного знания о долге. Как будто бы всем своим спокойным видом заявлял во всеуслышание, что в случае смерти, потопа или пожара мужчиной и хладнокровным защитником – все-таки будет он, не она. А потом он даже разоткровенничался. Долго рассказывал о своих девушках, о том, что когда-то увел любимую подругу у лучшего друга, и снова о том, как его предала и растоптала жена.
"Кто еще все это будет терпеть, кто?" – говорила Маша своей подруге, не совсем отдавая себе отчет, кого она имела в виду – себя или его.
Сейф в комоде
Вера Ивановна, Машина мама, Анастасия Владимировна, мать Кирилла и ее двоюродная сестра Виктория Георгиевна дружили. Почти одновременно закончили искусствоведческий факультет Университета. В то время факультет был элитным заведением, если не сказать – самым престижным. В университетские годы Вера Ивановна, как и Анастасия Владимировна, были значительно больше обеспокоены своими кавалерами. Виктория же всерьез готовилась к экзаменам, подолгу сидела в Публичной библиотеке, радовалась, когда академик Попов пожимал ей руку перед началом занятий, то есть, очевидно, и явно пользовалась уважением и доверием самых строгих преподавателей. Виктория была "не по годам" серьезной и по-своему высокомерной. Полная армянская девушка интересовалась Рембрандтом и Веласкесом, хорошо одевалась и разговаривала даже с сокурсниками с некоторой старомодной учтивостью. Мать Виктории была армянкой, воспитывалась в частном пансионе. Была она человеком тонким, душевным, аристократичным, безукоризненно воспитанным. Отец Виктории, крупный петербургский врач еврейского происхождения, во время блокады сколотил неплохую коллекцию антиквариата. Квартира была сплошь уставлена старинной мебелью, но о самой коллекции в семье умалчивали, иконы, картины, мебель и посуду демонстрировали только самого узкому кругу друзей, да и то, по особым праздникам. Красного дерева комод всегда закрывался на потаенный ключ, а внутри инкрустированного произведения искусства был тайный ящичек, где была та сама волшебная кнопка, приводящая в движения потаенный механизм, который позволял столу развернуться на сто восемьдесят градусов и отрывал на обозрение скрытый от постороннего глаза сейф.
Долгие годы Вера Ивановна и Виктория не виделись. Виктория позвонила Вере Ивановне домой, когда Маше было уже лет двенадцать, попросила с ней встретиться. Вера Ивановна тогда пришла домой опечаленная, сказав, что родители Виктории умерли, и она, потеряв работу, находится на грани болезни, нуждается в помощи. Причина потери работы были еврейские корни и еще что-то. Это что-то был душевный недуг, которым Виктория страдала. Вера Ивановна, женщина легкая в общении и деловая, по сути, прониклась к ситуации молниеносно, не отвлекаясь на детали. Она немедленно позвонила заведующей кафедры, и та устроила Викторию на работу. А вскоре Маша попала в дом к Виктории на Аптекарском переулке и увидела тот самый завораживающий сейф, обветшалый от времени старинный дымоход, кирпичную печь, сводчатые потолки времен Петра Первого.
Жила Виктория одна. Была она грузной, очень полной, до смешного просто, и, по сложившемуся в народе алгоритму "хорошего человека должно быть много", была, действительно, несказанно доброй, лучезарной, как будто в ее взгляде из-под массивных очков сосредоточилась вся скорбь и понимание ее еврейских и армянских предков. Была в ней какая-то странная сумасшедшинка. Какая-то "не от мира сего" вдохновленность. Как-то Вера Ивановна обмолвилась, что во времена их юности, Виктория была безумно влюблена в одного из их сокурсников, некого Гошу, теперь известного лектора Петербургского университета. Виктория была настолько влюблена, что, когда нужно было писать диплом, а учебный процесс подходил к концу, она вдруг неожиданно для всех, и тем более себя самой, заболела. Начала пропускать занятия, а под конец семестра набралась храбрости и отправилась к Гоше домой – признаваться. Почти как Татьяна Ларина. Гоша был тоже старомоден, но еще более высокомерен. Вечно ходил в застегнутой до горла рубашке и смотрел на окружающих ироничнее, чем можно было представить глядя на его тощую, вытянутую к небу фигуру. Почему Виктория влюбилась именно в него, никто, естественно не знал, да и не мог знать. Факт оставался фактом. Любовь Виктории была сильной, и страдала она от нее ужасно. Сокурсники как всегда бывает в таких случаях все знали, а зная, ждали, каким образом, эта литературная история должна разрешиться. Разрешилась она очень просто и еще более литературно, чем написано у Пушкина. Гоша встретил Викторию на лестнице, познакомил с родителями, угостил чаем, а потом сказал ей, что сто лет как влюблен в другую женщину, "блоковскую незнакомку". Женщина та действительно существовала, была она Викториной сестрой, Анастасией Владимировной, закончила тот же искусствоведческий факультет, а спустя десять лет уже заведовала кафедрой. Когда умирали чьи-то родственники, она имела обыкновение немедленно прийти и поддержать человека. Обнимая несчастного, она всегда смотрела краем левого глаза на часы, успеет ли она к семейному ужину. Так она смотрела на часы и в объятиях Гоши, но на тот момент он об этом еще не знал, поэтому от Виктории отделался прямолинейно и быстро. Маша всегда помнила, что Виктория, может быть, одна единственная в семьи Кирилла, была, действительно, по-настоящему в кого-то влюблена. Она обожала поэзию и живопись, часто рассказывала о том, что у нее у самой – шизофреническая болезнь Пушкина, вновь и вновь вспоминала Гошу, который был для нее и самым красивым мужчиной, и самым коварным злодеем.
Тогда Виктория заболела в первый раз. И тогда же, почти за месяц до окончания курса, попала впервые в психиатрическую больницу. Через месяц ее выписали, а ее мать быстро выходила ее, отпаивая желтками, по старинному медицинскому рецепту. Виктория быстро встала на ноги, начала жить заново, а из знакомых кроме Гоши об этом никто не узнал. Бывают ли у шизофреников рецидивы? Бывают. Вот и на этот раз прошло двадцать лет и все повторилось. После очередного курса лечения Виктория оказалась у Веры Ивановны дома, куда приходила почти каждый день, и где стала почти полноправным членом семьи. Сидела с Машей по вечерам, когда родителей не было дома, читала сказки, гладила по лбу. На Машин день рождения приносила море цветов и устраивала собственного сочинения перформансы-шоу, которые заключались в том, что каждого из детей нужно было поочередно отстегать ремнем. Неизвестно по какой причине, но отпрыскам безумно нравились такие упражнения, и каждый ребенок начинал Викторию боготворить, как будто попадал под магическое воздействие ее странной натуры. Дети становились к Виктории в очередь, и она, поочередно, шлепала их маленьким кожаным ремешком с железной пряжкой. Каждый из приглашенных гостей не только не обижался, а наоборот, еще и просил, чтобы отстегали именно его. По окончанию праздника ели все те же пирожные и просили Виктория поиграть еще.
Приходила она домой к Вере Ивановне часто. А потом – снова заболела. Вера Ивановна и Маша ездили к ней уже в Гатчину, в психиатрическую лечебницу, где Маше было страшно до безумия. Все лестницы обтянуты проволокой, чтобы заболевшие не смогли при желании спрыгнуть вниз, медперсонал – затянутые в тугой белый медицинский халат живодеры с тусклым взглядом, лица неживые, усталые. Виктория сидела в небольшой душной комнате с отрешенным взглядом. Вырезала что-то из бумаги и складывала обрывки в картонные коробочки. А еще, Маша это очень хорошо тогда запомнила, над ее красивыми пухлыми губами выросли усы. Врач объяснила, что она давно не брилась.