Интимные подробности - Ален де Боттон 6 стр.


– Ох, мне так неудобно, – сказала Изабель, когда мы вернулись в зал. – Я уверена, мама пришла только потому, что я рассказала ей об этом спектакле, а ей всегда хочется делать то, что делаю я. Иногда я жалею, что у меня нет более нормальной семьи.

– По-моему, они нормальные.

– Не знаю… Они такие странные. Знаешь, на школьных мероприятиях они всегда выглядели белыми воронами. Мать выглядела как героиня какой-нибудь пьесы Ноэля Коварда, которая вот-вот пригласит всех на веранду пить коктейли, а отец бросал на остальных безумные взгляды, словно непризнанный Эйнштейн. В современном мире им неуютно. Отец панически боится технических новинок, хоть и интересуется лампами; разговаривая по телефону, он так кричит в трубку, будто она приводится в действие ветряным двигателем. Он любит готовить и даже варит джемы, а мать поет в хоре. Когда я была маленькой и мы куда-нибудь ездили всей семьей, то всегда привлекали к себе внимание. Если шли в ресторан, кто-нибудь обязательно заказывал странное блюдо; особенно этим отличалась моя сестра – представляешь, она еще в те годы твердила, что не станет есть продукты с нитратами. А отец спрашивал официантов, чьи картины висят на стенах, как будто в пиццерии над салат-баром могут повесить Рембрандта или Тициана. На автозаправочных станциях, стоило хоть на минуту оставить его одного, он умудрялся с кем-нибудь познакомиться и начать бурную дискуссию по поводу масляных фильтров, государственной программы строительства дорог или наилучшего способа жарить курицу. Эта его манера доводит мать до белого каления – она уверена, что он делает это специально, чтобы досадить ей, а на самом деле – ничего подобного; он просто большой ребенок.

Когда пьеса закончилась, даже прежде чем занавес опустился в последний раз, мы с Изабель поспешно выскользнули из зала, чтобы не попасть в пробку на выезде с автостоянки.

– Ненавижу, когда актеры выходят на поклоны. Такие самодовольные, – прошептала Изабель. – Тут-то и развеивается иллюзия, которая возникла во время спектакля. Сразу понимаешь, что они – англичане конца двадцатого века, а вовсе не испанцы с горячей кровью и семейными трагедиями.

Мы надеялись избежать встречи с родителями Изабель, но ничего не вышло: столкнулись с ними у лифта в фойе.

– Я понимаю, что тебе и думать не хочется о том, чтобы пообедать с двумя занудами вроде нас, поэтому даже не спрашиваю, – начала мать Изабель, одновременно и приглашая Изабель на обед, и заранее обвиняя в том, что она сейчас откажется.

– Прекрати, – ответила Изабель.

– Прекратить что?

– Изображать мученицу.

– Что ты имеешь в виду? Я всего лишь намекаю, что мы могли бы пообедать вместе. Мы заказали столик в хорошем ресторане неподалеку и будем рады, если вы с твоим другом присоединитесь к нам. Кристофер, будь добр, скажи своей дочери, чтобы она перестала так на меня смотреть.

– Фасолинка, не слушай, что говорит твоя мать. Отправляйся обедать туда, куда вы собирались, а мы увидимся с тобой через пару недель на дне рождения Люси.

– Спасибо, папа. До свидания, мама, – сказала Изабель, когда двери лифта открылись, выпустив нас на автостоянку.

– Ну разве папа не прелесть? – сияя, спросила она, когда мы подошли к автомобилю.

Мы пересекли город и в конце концов оказались неподалеку от дома Изабель, в индийском ресторане, стены которого были сплошь задрапированы коврами. Там, за столиком, разговор вернулся к теме родителей, и вскоре выяснилось, что афоризм Толстого насчет несчастных семей в полной мере относится и к Роджерсам.

Мать Изабель с самого начала воспринимала троих детей как помеху, но когда они выросли и стали жить отдельно, внезапно почувствовала, что ее покинули, а очаг, который она столько лет хранила, угас. Для детей же парадокс состоял в том, что, если они иной раз даровали матери столь желанное общение, она встречала их точно так же холодно и безучастно, как и в детстве. Так что у Изабель был только один способ удостовериться, что в родительском доме ее ждут: делать вид, что у нее есть более важные и интересные дела.

– Она в ярости, что я не захотела с ними пообедать, но при этом восхищается мной именно за это, – заметила, изучая меню, Изабель, на лице которой плясали блики от раскаленной жаровни.

И это было чистой правдой, потому что, как ни ценила миссис Роджерс душевную теплоту, на практике, общаясь с другими людьми, она стремилась снизить эмоциональную температуру до абсолютного нуля. Она обладала дьявольским чутьем, позволявшим ей отличить подлинные болевые точки от мнимых; например, если Изабель стенала, возмущаясь поведением кого-то из знакомых, мать легко отличала дань приличиям от искреннего страдания – и в последнем случае, не теряя времени, бередила рану.

Дедушка и бабушка Изабель со стороны матери были из тех богачей, кто могут неделями оплакивать смерть любимой собаки, сбитой проезжающим автомобилем, но, не моргнув глазом, отправляют в частный детский сад младенца, который еще не научился пользоваться горшком. Отца миссис Роджерс можно было считать любителем виски или просто алкоголиком – в зависимости от того, кто как на это смотрит. Добропорядочная приверженность церкви и отечеству сочеталась в нем с феодальным подходом к своим собственным правам. Если какие-нибудь путешественники имели неосторожность сделать привал на его поле, он с удовольствием палил из ружья поверх их голов; он мог, оседлав быка, носиться по улицам соседней деревни, выкрикивая непристойности на латыни, а также водил шашни с женой и дочерьми местного стряпчего. Его жена терпела выходки мужа с достоинством, но расплачивалась за это нервным тиком и желудочными недомоганиями.

Все это не могло не оставить отпечатка на личности его дочери. Фундаментом ее душевного равновесия была возможность беспрестанно жаловаться на судьбу, и, конечно же, стоило кому-нибудь по глупости облегчить ее участь, как это равновесие нарушалось. Миссис Роджерс нуждалась в жизненных трудностях и находила их в родителях, в муже, за которого ей пришлось выйти, в детях, государственном устройстве, продажной прессе, а в свои худшие дни – и в человечестве как таковом.

Питая слабость к сильным мужчинам (особенно таким, что могли бы проскакать по деревне верхом на быке), замуж она вышла за последнего рохлю (Кристофер не оседлал бы и пони). Поскольку ей не хотелось винить в этом противоречии себя саму, она изо дня в день пилила мужа за то, что он не был кем-нибудь другим – например, художником Жаком, которого она любила в студенчестве.

С переездом в маленький домик в Кингстоне уровень жизни Лавинии опустился много ниже того, к какому она привыкла, а потому миссис Роджерс обрела привычку едко критиковать чужое богатство (что в одних кругах воспринималось как социалистические воззрения, а в других – как обыкновенная зависть). Общее недовольство жизнью она переносила и на ситуацию в мире, так что каждый ее собеседник быстро уяснял себе, что на дворе стоит десятилетие, за которым последует неминуемое возвращение Темных веков. А если кто-нибудь любопытный спрашивал ее, где же доказательства грядущих перемен в мировой экономике, то Лавиния отвечала ему рассказами о кричащей безвкусице нового торгового центра, о сдаче в аренду местного кинотеатра и том, что на дорожках в парке с каждым годом становится все больше собачьего дерьма.

На досуге она собирала коллекцию заварных чайников в форме животных: кошек, собак, кроликов, жирафов и ежей. Лампы она подбирала в виде цветов – гостиную освещал большой тюльпан, а в холле раздевающихся гостей встречал бледный свет розы. Питала она слабость и к ширмам, которыми принято загораживать бездействующие камины. Таких ширм у нее скопилось более двадцати, хотя никакого камина – ни горящего, ни бездействующего – в доме не было.

– Способ подавить сексуальное желание, – объяснила Изабель; на мой взгляд, довольно жестоко. Она умела ударить наотмашь, когда хотела.

Лавиния не хранила мужу верность, а Изабель отлично знала об этом, поскольку ее часто задействовали в сценах примирения матери и отца (от чего она казалась себе единственным взрослым человеком в семье – не самое приятное ощущение для того, кто жаждет совершать собственные ошибки). Самым серьезным был роман с отцом девочки, учившейся в одной школе с Изабель, автомобильным дилером, который продал семье уцененный пикап, но главным образом стремился устроить веселую жизнь мистеру Роджерсу. К сожалению, когда обманутая жена дилера анонимно прислала Рождерсам фотографии, запечатлевшие ее мужа и Лавинию на пляже в Патмосе (тогда как, по словам Лавинии, она ездила в Джерси с клубом книголюбов), Кристофер и не подумал закатить сцену ревности; вместо этого он перевел разговор на "Илиаду" и стал вспоминать, в каких главах там фигурировал пресловутый Патмос.

– Ты думаешь, в этом платье моя грудь действительно выглядит плоской? – спросила вдруг Изабель. Реплика матери, похоже, до сих пор сидела в ней занозой.

– Э-э, я не… То есть…

– Не думаю, что все так ужасно. Может, мне и нечем особенно гордиться по этой части… сам видишь, но это ведь не новость. Извини, я тебя смутила? – полюбопытствовала Изабель, заметив пятна румянца на моих щеках.

– Вовсе нет. Просто эти индийские кулинары, знаешь ли, чертовски перебарщивают со специями, – ответил я, указывая на вращающуюся кухонную дверь в дальнем конце зала.

– Мама всегда высказывается насчет моей одежды. Находит утонченные, прямо-таки поэтические метафоры. Говорит мне что-то вроде: "В этом ты выглядишь, как стюардесса межгалактического лайнера" или "Это платье как раз для одной из дочерей той шикарной семейки в фильме "Маленький домик в прериях"".

Критикуя наряды старшей дочери, миссис Роджерс одновременно вела с ее гардеробом утомительное состязание. Не в силах смириться со своим возрастом, Лавиния обычно уже через несколько минут после знакомства сообщала любому встречному, что ее и Изабель совсем недавно принимали за сестер.

Ничуть не менее претенциозной была и ее манера вести светские беседы. Стоило кому-то упомянуть любую книгу, как тут же выяснялось, что миссис Роджерс ее читала или даже неоднократно перечитывала. Несколько лет назад Изабель попыталась поймать ее на слове – предложила пересказать сюжет нашумевшего русского романа, достоинствами которого та восхищалась весь обед. "Не говори глупостей", – отрезала Лавиния, но ее раздражение и неловкость говорили сами за себя. Она редко находила в себе мужество признаться в обмане и так искренне верила в свою непогрешимость, что заставить её усомниться могло только пари – последний аргумент в споре с человеком, не поддающимся убеждению.

– А как насчет твоего отца?

– Ну, по сравнению с ней он просто душка, – ответила Изабель, и ее лицо вновь озарилось сияющей улыбкой. – Только чуточку эксцентричный.

Спасаясь от конфликтов с женой, мистер Роджерс сосредоточил свои интересы на периферийных областях бытия. Он мог часами поддерживать разговор о том, какое слово должно стоять вторым по вертикали в кроссворде на страницах "Таймс", о миграции африканских птиц, о влиянии двуокиси углерода на синапсы мозга, а также о плюсах и минусах приобретения фильтра для воды или о преимуществах сшитого переплета над клееным… однако оставался в полном неведении относительно роли, отведенной ему в семейной драме.

Что бы вы ни сказали, это повергало его в глубокие раздумья; он закатывал глаза, вскидывал голову и затем, наконец, изрекал своё "да" – торжественное и весомое, как будто речь шла о чем-то значительном, даже если на самом деле вы сказали всего лишь: "Сейчас все труднее найти красные яблоки". Он верил, что люди по своей природы добры, только не всегда сознают это; и, хотя подобный недостаток скептицизма приводил к тому, что более молодые и напористые коллеги обгоняли его на служебной лестнице, это, казалось, вовсе не огорчало его, коль скоро у семьи была крыша над головой, а сам он мог по-прежнему читать дневники своего любимого Пепюса. Он был типичным человеком "не от мира сего", и многие, особенно женщины, считали это очаровательным, так что нередко он, сам того не замечая, завладевал вниманием сидящих за столом, рассуждая о том, что Пепюс, должно быть, родился в сотне метров от Гауф-сквер, где в следующем столетии снимал квартиру Сэмюэль Джонсон.

Слушая Изабель, я вспоминал о других случаях, когда за едой (вне зависимости от количества специй в блюдах) речь заходила о ее прошлом, и сюжет всякий раз неуловимо менялся – в зависимости от подсознательных выводов Изабель о том, что может показаться интересным ее собеседнику, а также вопросов самого собеседника. Нечто подобное происходит, когда для гостя устраивают экскурсию по дому, и его любопытное "А что у вас здесь?" заставляет хозяев отклоняться от намеченного маршрута, показывая конкретный стенной шкаф или чулан на чердаке. В данном случае я спросил Изабель о романах ее матери; мое любопытство объяснялось (как это бывает часто, если не всегда) стремлением отыскать параллели с собственной жизнью, соотнести свой жизненный опыт с чужим. Очень часто наш интерес к другим – будь то за обеденным столом или за чтением биографии – основан на желании выяснить, "чем я отличаюсь от этого типа, Наполеона, Верди или У.Х. Одена" и тем самым ответить себе на другой вопрос: "Так кто же я?"

Хотя Изабель рассказывала о том, что произошло давным-давно, ее история не выглядела завершенной. Она то и дело умолкала – вовсе не для того, чтобы что-то прожевать, – словно все еще сортировала материал, так и не отшлифованный многочисленными пересказами; ее взгляд затуманивался, как будто она не делилась с посторонним человеком тем, что хорошо знала сама, а спрашивала себя, верна ли ее оценка того или иного эпизода.

– Полагаю, в семье я была любимицей отца, – сказала Изабель после одной из таких пауз. – От него я видела куда больше сочувствия, чем от остальных. У него был довольно-таки суровый отец и взбалмошная мать. Он ее очень любил, но ему приходилось о ней заботиться, успокаивать, когда она выходила из себя. Женившись на моей матери, которая не терпела возражений и всегда считала себя правой, он словно вернулся в ситуацию, знакомую с детства. Только в последнее время я начала понимать, что слишком уж идеализировала его, но при этом мне по-прежнему важно знать, что он думает о моей работе или о людях, с которыми я встречаюсь. Мне нужно его одобрение, его советы – даже по мелочам, вроде того, какие динамики купить или какие книги прочитать. Моя сестра считает, что я балда, но, скорее всего, она просто ревнует. Между прочим, карри фантастическое. А твоя порция в самом деле слишком острая?

В истории, которую рассказывала мне Изабель, важную роль играли такие нюансы, как ритм речи или выбор слов. Постепенно я узнавал, какие выражения она на дух не переносит, чем ее английский отличается от того языка, который мы слышим по радио, и какие слова в ее устах обретают новые значения – обусловленные скорее психологией, чем грамматикой. В английском Изабель злые и жестокие люди становились "олухами", а чаще даже "мартышками" – и это говорило о том, что она склонна великодушно прощать людям их грехи, воспринимая обидчиков как неразумных детей, а не как взрослых, которые творят зло сознательно. Если Изабель поступала неразумно, то обычно называла себя "нонг" (или даже "миссис Нонг") – слово, которое не значилось в словарях, но подразумевало что-то по-детски неуклюжее и нелепое. Некоторые слова она произносила с легким акцентом кокни – глотала буквы и окончания слов, что составляло странный контраст с четким, как у дикторов BBC, произношением слова "перпендикуляр" и употреблением таких сложных терминов, как "экстраполяция".

Через неделю после ужина в индийском ресторане мне представился случай познакомиться с младшей сестрой Изабель, Люси – она принесла обратно какие-то наряды, которые одалживала.

– Поднимайся, шмакодявка, – сказала Изабель в домофон и нажала на кнопку, чтобы открыть дверь.

Мгновением позже высокая молодая женщина вошла в гостиную и обняла сестру с улыбкой, достаточно ослепительной, чтобы рассеять любое предубеждение, которое могло бы возникнуть при слове "шмакодявка".

– Привет, – она протянула руку. – Счастлива с вами познакомиться.

– Не преувеличивай, – осадила ее Изабель, – ты с ним еще двух слов не сказала.

– Но мне и так все ясно. – Взгляд ее серо-зеленых глаз накрепко сцепился с моим.

– Хочешь выпить? – спросила Изабель.

– Благодарю. Джин с тоником будет очень кстати.

– Не говори глупостей. Еще три часа дня, и ты в Хаммерсмите, а не в Голливуде, – как заправская кокни, Изабель опять проглотила букву "е" в слове "Хаммерсмит".

– Ну, тогда стакан "перье".

– Могу предложить только eau du robonet.

– Тогда не беспокойся. А теперь, – повернулась ко мне Люси, – рассказывайте без утайки, чем вы занимаетесь в этой жизни? – И она коснулась моего колена, чтобы усилить эффект от этого вопроса. Как позднее рассказала мне Изабель, Люси особенно часто заглядывала к ней, когда знала, что у сестры в гостях мужчина.

– Что делаю я? – повторила Люси, когда я ответил ей тем же вопросом. – Ха, – рассмеялась она. – Ну, не знаю. Наверное, я студентка.

– Почему наверное, Люси? Ты – студентка, – вмешалась Изабель.

– Ну, это всего лишь мода, – сказала та, покусывая ноготь. – Не такая учеба, как у тебя или у отца с матерью.

– Это неважно, – не отступалась Изабель. – Учеба всегда идет на пользу.

– Наверное, да, – ответила Люси таким тоном, словно прежде эта мысль никогда не приходила ей в голову.

Как объяснила Изабель, Люси страдала от "типичной проблемы сэндвича", будучи зажатой между старшей сестрой и младшим братом. Возможно, именно этим объяснялись некоторые невротические черты ее характера, полагала Изабель. Она чувствовала себя виноватой в том, что была верхней половинкой сэндвича, в котором Люси досталась незавидная роль начинки.

Люси недоставало уверенности в своих умственных способностях. Порой она так боялась, что разговор выйдет за пределы ее понимания, что предпочитала свести его к банальностям, например, дискуссию о политике премьер-министра – к его манере причесываться, обсуждение недавно опубликованного романа – к вопросу о том, сочетается ли цвет суперобложки с цветом глаз автора.

Назад Дальше