Наконец на пороге появляется госпожа Слива, заспанная, взволнованная, с пышным хлопчатобумажным ночным тюрбаном на голове, где на синем фоне резвятся несколько белых аистов. Кончиками пальцев испуганно и грациозно держа длинный стержень своего фонарика в цветочек, она разглядывает нас по очереди, дабы удостовериться, что это именно мы, и не может прийти в себя, бедняжка, при виде муско у меня на закорках…
XXXVII
Раньше я охотно слушал, как Хризантема играет на гитаре; теперь я начинаю любить и ее пение.
Ничего от театральной манеры и неестественно низкого голоса виртуозов; наоборот, ее ноты, всегда очень высокие, нежны, трогательны, жалобны.
Часто, сочинив или вспомнив какой-нибудь протяжный, непонятный романс, она разучивает его с Оюки. И я удивляюсь, слушая, как они раскладывают на две партии аккомпанемент на своих созвучных гитарах и каждый раз, уловив малейшую неточность звука, останавливаются, никогда не путаясь в этой странной, диссонансной, всегда печальной гармонии.
Пока они играют, я чаще всего пишу, устроившись на веранде перед великолепной панорамой. Пишу я на полу, сидя на циновке и опираясь на маленький японский пюпитр, украшенный рельефными кузнечиками; пишу тушью; чернильница у меня такая же, как у моего хозяина, из нефрита, с симпатичными жабами и жабятами на бортике. И пишу я, в общем-то, мемуары, - совсем как господин Сахар там, внизу!.. Иногда мне кажется, что я на него похож, и мысль эта мне очень неприятна…
Мемуары, состоящие из одних лишь несуразных деталей; мельчайшие подробности цвета, формы, запаха, звука.
Правда, на моем однообразном горизонте, похоже, занимается заря целого запутанного романа; среди этого мирка мусме и цикад как будто вот-вот завяжется настоящая интрига: Хризантема влюблена в Ива; Ив в Хризантему; Оюки в меня; я - ни в кого… Будь мы в какой-нибудь другой стране, здесь был бы даже материал для большой братоубийственной драмы; но мы в Японии, где сама среда смягчает, уменьшает, делает смешным и нелепым все вокруг, а потому из всего этого абсолютно ничего не выйдет.
XXXVIII
В Нагасаки есть такое время суток, которое еще смешнее остальных: это вечер, часов пять-шесть. В этот час все раздеваются догола - дети, молодежь, старики, старухи и садятся в глиняные сосуды принимать ванну. Делается это где угодно, без всякой завесы, в саду, во дворе, в лавке и даже в дверях, чтобы удобнее было переговариваться через улицу с соседями. В таком положении даже принимают гостей; хозяин без колебаний вылезает из чана, держа в руках маленькое неизменно синее полотенце, чтобы усадить пришедшего и радостно перемолвиться с ним.
Надо сказать, мусме (как и старые дамы) совершенно не выигрывают, появляясь в таком виде. Японка, лишенная своего длинного платья и широкого пояса с тщательно вывязанным бантом, оказывается всего лишь крошечным желтым созданьицем с кривыми ногами и худосочным, грушевидным бюстом; ничего не остается от ее своеобразного искусственного обаяния, бесследно исчезающего вместе с одеждой.
А есть час одновременно радостный и печальный - когда сгущаются сумерки и небо кажется большой желтой пеленой, на фоне которой выделяются контуры гор и высоких пагод. В этот час внизу, в лабиринте узких сереньких улочек внутри всегда открытых домов загораются священные лампадки перед алтарями предков и домашних Будд, - а тем временем снаружи все постепенно окутывается мраком и тысячи старых крыш черной зубчатой гирляндой вырисовываются на фоне светло-золотистого неба. В этот момент над смешливой Японией проносится ощущение чего-то мрачного, странного, древнего, дикого, ощущение невыразимое и - грустное. А оживление - единственное оживление в этот час - вносит гурьба ребятишек, маленьких муско и мусме, возвращающихся из мастерских и школ и, как река, растекающихся по сумрачным улицам. На фоне темных деревянных построек еще ярче кажутся их затейливо пестрые, затейливо подоткнутые синие и красные платьица, великолепные узлы на поясах, цветы, серебряные и золотые помпоны, украшающие младенческие пучки.
Они резвятся и гоняются друг за другом, размахивая широкими рукавами, - совсем маленькие мусме, десятилетние, пятилетние, а то и меньше, но уже носящие высокие прически и внушительные яйцеобразные пучки, как настоящие дамы. О прелестные, уморительные куколки, вприпрыжку скачущие по улицам в этот сумрачный час, дующие в хрустальные трубы или же со всех ног несущиеся запускать немыслимых воздушных змеев… Весь этот японский мирок, от рождения эксцентричный и призванный стать еще более эксцентричным с течением лет, вступает в жизнь ни на что не похожими развлечениями и странными криками; в его игрушках есть что-то зловещее, их испугались бы дети из другой страны; у его змеев большие раскосые глаза, и похожи они на вампиров…
И каждый вечер на маленькие темные улочки выплескивается это свежее, детское, но уж слишком своеобразное веселье. Трудно вообразить, сколько немыслимых предметов иной раз плещется на ветру в воздухе…
XXXIX
Эта малютка Хризантема всегда одета в темное, что является здесь признаком поистине хорошего тона. В то время как ее подружки, Оюки-сан, госпожа Туки и прочие охотно носят пестрые ткани и водружают поверх причесок яркие помпоны, она одевается в темно-синее или нейтрально серое, подпоясывается широкими черными поясами, вытканными неброским рисунком, и никогда ничего не втыкает в волосы, кроме светлых черепаховых шпилек. Если бы она была из благородной семьи, она носила бы на спине вышитый на платье белый кружок, напоминающий штемпель, с каким-нибудь рисунком посередине - обычно это лист дерева: и это был бы ее герб. В самом деле, маленький геральдический символ на спине - это единственное, чего ей не хватает, чтобы выглядеть очень почтенной женщиной.
(В Японии прекрасные светлые платья с тончайшими переливами, расшитые серебряными или золотыми химерами, благородные дамы надевают только у себя дома в некоторых очень торжественных случаях; а так их носят актрисы, танцовщицы, девицы.)
Как все японки, Хризантема хранит разные вещи внутри своих длинных рукавов, где спрятаны карманы.
Она кладет туда письма, всевозможные записки на тонких листках рисовой бумаги, написанные бонзами молитвы-амулеты, а главное, огромное количество квадратиков из шелковистой бумаги, которым она находит самое неожиданное применение: обтереть чайную чашку, или взять в руки мокрый стебель цветка, или при случае вы сморкать свой маленький смешной носик. (После упомянутой процедуры она сразу же комкает использованный кусочек, скатывает его в шарик и с отвращением бросает в окно…)
Так сморкаются в Японии самые знатные особы.
XL
2 сентября
По воле случая нам довелось завязать совершенно особенную, редкую дружбу - мы подружились с главными бонзами того самого храма Прыгающей черепахи, где в прошлом месяце торжественно проходило столь удивительное паломничество.
Подступы к этому месту теперь столь же пустынны, сколь были многолюдны в те праздничные вечера; поразительно, что все эти святыни, в темноте казавшиеся живыми, при свете дня выглядят ветхими и мертвыми. И никого на гранитных ступенях, изъеденных временем; никого под величественными портиками, краски и позолота которых поблекла под слоем пыли. Чтобы добраться туда, нужно пройти несколько безлюдных дворов, один над другим возвышающихся по склону горы, несколько торжественных ворот и много-много ступеней, все выше и выше уводящих от города, от людского шума в священную зону с бесчисленными надгробиями. На всех плитах, на всех стенах - лишайники и постенница; и повсюду, словно слой пепла, серый налет древности.
В первом боковом храме на цветке лотоса восседает гигантский Будда - позолоченный идол, метров пятнадцати - двадцати высотой, взгроможденный на огромный бронзовый пьедестал.
Наконец дорога подводит к последнему портику, перед которым справа и слева, как принято, возвышаются два колосса, охраняющие священную галерею; каждый из них, словно дикий зверь, заключен в железную клетку. Вид у них свирепый, кулак занесен для удара, лицо ухмыляющееся и устрашающее. Их тела утыканы шариками из папье-маше, которые попали в них сквозь прутья решетки и приклеились к их чудовищным телам наподобие белой проказы: так верующие посылают им, дабы их усмирить, молитвы, написанные набожными бонзами на тонких листках бумаги. Пройдя между этими пугалами, человек попадает в последний двор. По правую руку от него - жилище наших друзей, а прямо перед глазами - большой зал пагоды.
В этом вымощенном плитами дворе - бронзовые светильники, высокие, как башни. Вековые саговники со свежими пучками зеленых перьев, чьи расходящиеся стволы тяжеловесно симметричны, словно рожки массивных канделябров. Храм, полностью открытый по всему фасаду, глубок и мрачен, приглушенный блеск его золотых недр теряется в беспросветной глубине. В самой отдаленной его части расположены сидящие идолы, и снаружи можно смутно различить их сосредоточенные позы и молитвенно сложенные руки; а впереди - алтари, на которых стоят великолепные металлические вазы с устремленными ввысь стройными букетами из золотых или серебряных лотосов. Уже при входе ощущается сладкий запах благовонных палочек, которые священнослужители постоянно жгут перед ликами богов.
К нашим друзьям бонзам - по правую руку от входа - всегда трудно попасть.
Над их дверью на железных цепях висит чудовище из класса рыб, но с когтями и рогами; при малейшем дуновении ветра оно со скрипом покачивается. Мы проходим под ним и оказываемся в первом зале, высоком, огромном, едва освещенном, где по углам поблескивают позолоченные идолы, колокольчики и разные непонятные предметы культа.
Навстречу выходят какие-то служки или певчие и с малогостеприимным видом спрашивают, что нам угодно.
- Мацу-сан!! Доната-сан!! - очень удивленно повторяют они, когда мы объясняем, к кому именно хотим попасть. - О нет! Их никак нельзя увидеть: они отдыхают - или же погружены в созерцание. Оримас! Оримас! - говорят они, складывая руки и имитируя коленопреклоненную молитву, чтобы пояснить свои слова. (Они молятся! Истово молятся!)
Мы настаиваем, говорим громче; разуваемся, как люди, твердо решившие войти, невзирая ни на что.
Наконец Мацу-сан и Доната-сан сами выходят из безмятежных глубин обители бонз. Одеты они в черный газ, голова выбрита. Приветливо, с улыбкой, рассыпаясь в извинениях, они протягивают вам руку, и вы идете за ними, босиком, как и они, в глубь их таинственного жилища, через анфиладу пустых апартаментов, устланных циновками несравненной белизны. Следующие один за другим залы отделены друг от друга только изысканно тонкими бамбуковыми шторами, подвязанными витыми шнурами с кистями из красного шелка.
Внутри вся отделка выполнена из того же дерева цвета свежего масла, обработанного с необычайной точностью, без малейшего украшения, без малейшего рельефа; все выглядит новым, нетронутым, будто никогда не знавшим прикосновения человеческой руки. Время от времени в этой нарочитой пустоте попадается изысканная скамеечка с удивительной инкрустацией, на которой стоит сокровищница или ваза с цветами; на стенах висят несколько мастерских набросков, нечетко нарисованных тушью на полосках серой бумаги, обрезанной очень аккуратно, но не оправленной ни в какую рамку; и больше ничего; ни сидений, ни подушек, ни мебели. Это верх нарочитой простоты, изысканности, извлеченной из пустоты, непорочной и неправдоподобной чистоты.
И пока находишься там, пока идешь за бонзами по этим анфиладам пустынных залов, говоришь себе, что у нас, во Франции, слишком много побрякушек; появляется какое-то предубеждение против излишества, загроможденности.
Место, где останавливается вся эта безмолвная процессия разутых людей и где мы наконец усаживаемся в тени и прохладе, оказывается внутренней верандой, выходящей на рукотворный ландшафт, напоминающий дно колодца; это садик величиной с подземный каземат, со всех сторон теснимый всеподавляющей горой и получающий сверху лишь призрачные лучи приглушенного дневного света. И тем не менее этот миниатюрный садик оформлен под большое дикое ущелье; там виднеются пещеры, отвесные скалы, поток, водопад и острова. У деревьев, превращенных в карликовые сугубо японским и неведомым нам способом, на узловатых, обескровленных ветвях растут крошечные листочки. Общий зеленоватый колорит древности завершает гармонию этого, несомненно, многовекового пейзажа.
В прохладной воде плавают косяки красных рыбок, а маленькие черепашки (возможно, прыгающие) спят на гранитных островках, имеющих тот же самый оттенок, что и черепашьи серые панцири.
И даже голубые стрекозы рискуют иногда спуститься туда неведомо откуда и, слегка подрагивая крыльями, садятся на крохотные кувшинки.
Наши друзья бонзы, несмотря на некоторую слащавость, свойственную духовным лицам, охотно смеются, причем очень славным смехом; упитанные, пухленькие, бритоголовые, они ничего не чураются и отдают должное нашим французским ликерам.
Мы беседуем о разных вещах. Под мирный шум их маленького водопадика я рискую произносить при них фразы на ученом японском и пытаюсь употреблять сослагательное и повелительное наклонения. Не прерывая беседы, они занимаются церковными делами, раздают подчиненным им окрестным пагодам распоряжения по богослужению, запечатанные сложными печатями, или же маленькие целебные молитвы, начертанные кисточками, которые предстоит скатать в шарик и съесть далеким больным. Своими нежными пухлыми ручками они, как женщины, обмахиваются веером, а после того, как мы отведаем разных местных напитков с цветочными маслами, велят подать под конец бутылку бенедиктина или шартрез, так как высоко ценят эти ликеры, изготовленные их западными коллегами.
…В их большом храме бывают очень красивые религиозные церемонии, и мы теперь туда вхожи. Под звуки гонга двадцать - тридцать служителей храма в парадных одеяниях совершают ритуальное шествие перед идолами, опускаются на колени, бьют в ладоши, замысловато перемещаясь то в одну, то в другую сторону, будто выполняя фигуры какой-то мистической кадрили…
И все же… Сколь бы ни было сумрачно и необъятно святилище, сколь бы ни были великолепны идолы, ничто в Японии не может достичь истинного величия. Все таит под собой непоправимое убожество и желание расхохотаться.
А потом, нам мешают сосредоточиться прихожане, среди которых мы встречаем знакомых: иногда мою тещу или какую-нибудь кузину, или же торговку фарфором, продавшую нам вазу накануне. Маленькие хорошенькие мусме, старые обезьяноподобные дамы, и все со своими курительными коробочками, с размалеванными зонтиками, возгласами, поклонами; они кудахчут, верещат, расточают комплименты, подпрыгивают и всеми силами стараются сохранять серьезность.
XLI
3 сентября
Сегодня Хризантема впервые пришла ко мне на корабль в сопровождении госпожи Сливы вместе с моей самой молоденькой свояченицей мадемуазель Снег. Выглядели дамы очень респектабельно.
У меня в каюте есть большой Будда, восседающий на троне, а перед ним стоит лаковый поднос, куда мой верный матрос складывает все мелкие монетки, затерявшиеся в карманах моей одежды. Госпожа Слива, склонная к мистицизму, решила, что перед ней настоящий алтарь, и самым серьезным образом обратилась к Богу с краткой молитвой; затем она потянулась к кошельку (как водится, привязанному за спиной к пышному поясу вместе с кисетом и трубочкой) и с поклоном положила на поднос свою скромную лепту.
На протяжении всего визита дамы вели себя очень достойно. Но под конец Хризантема, ни за что не хотевшая уходить, не повидавшись с Ивом, попросила позвать его с какой-то особенной, плохо скрываемой настойчивостью. Ив же, придя, был с ней очень нежен - настолько, что на сей раз я всерьез забеспокоился; и я спросил себя, а что, если эта весьма жалкая развязка, которой до сих пор я смутно опасался, все-таки произойдет в ближайшее время…
XLII
4 сентября
Сегодня в одном старом вымершем квартале я встретил изысканнейшую мусме в восхитительном наряде, необыкновенно свежую на темном фоне развалин.
Это было на окраине Нагасаки, в самой старой части города. В этом районе растут вековые деревья и высятся старинные храмы, посвященные Будде, или Амиде, или Бэнтен, или Каннон, с величавыми высокими крышами; в исполненных тишины дворах, где между плитами пробивается трава, восседают гранитные чудовища. Через весь этот пустынный квартал протекает узкая речка с высокими берегами, а через нее перекинуты горбатые мостики с изъеденными лишайниками гранитными перилами. И во всем этом - та же композиция, та же странная гримаса, что и в самой древней японской живописи.
Я проходил там в полуденный зной и не встретил ни души - только через открытые окна обителей бонз можно было видеть редких священнослужителей, хранителей святилищ или надгробий, отдыхающих под своими темно-синими газовыми пологами.
И вдруг передо мной возникла эта мусме - чуть выше меня по склону, на изгибе ландшафта, на одном из замшелых седых мостиков; на самом солнце, ярко освещенная, словно ослепительная фея на фоне старых храмов и теней. Одной рукой она поддерживала платье, так что оно прилегало снизу к ее ногам и делало еще более стройным весь ее облик. Ее круглый зонтик с тысячью складок, насквозь пронизываемый лучами солнца, образовывал вокруг ее странной головки большой сине-красный с черным контуром ореол; а рядом с ней раскинул ветви выросший среди камней моста цветущий олеандр, тоже залитый светом. Все, что было позади девушки и цветущего олеандра, тонуло во мраке.
На ее симпатичном красном с синим зонтике из больших белых иероглифов была составлена обычная для мусме надпись, смысл которой мне уже объяснили: "Остановитесь, облака, посмотрите, как она идет". И действительно, стоило остановиться, чтобы увидеть эту изысканную маленькую особу, идеальное выражение всего японского.