Художнице ничего не оставалось кроме как уйти, унеся с собой одно лишь скудное знание о том, что юноша с её будущей картины каждое утро ходит к морю из деревни по просёлочной дороге; вероятность встретить его теперь немного повысилась – Амаранта тоже стала выходить по утрам и пить кофе только в том крыле отеля, откуда можно было видеть дорогу.
Она не придумала ещё, что скажет рыбацкому сыну при встрече, как будет пытаться объяснить ему свою нужду в нём; она надеялась, что он знает хотя бы несколько английских слов, всякий раз на утренние прогулки она брала с собою наброски, чтобы показать ему – её уверенность в успехе постепенно крепла; она настолько привыкла жить в среде людей одержимых искусством, что просто представить себе не могла, что на свете есть кто-то, способный отнестись к её предложению без должного уважения и заинтересованности.
Наконец, ей повезло. Амаранта едва верила своему счастью, торопливо семеня навстречу показавшемуся из-за поворота дороги тонкому силуэту с тележкой.
По мере сближения она стала узнавать знакомые черты. Когда они поравнялись, сердце художницы бешено колотилось в груди. Она поняла, что боится заговорить с мальчуганом. Это было смешно, странно и совершенно неожиданно. Она остановилась, обернулась и некоторое время смотрела ему вслед. Затем собралась с духом и, нагнав его, схватила ручку тележки.
Он поднял на неё удивлённые глаза. В их спокойном глянце затаилась серо-синяя мгла штормового моря – у Амаранты защемило в груди. Такой взгляд – чистый и сильный – можно было бы писать и на лице Иисуса Христа… Суетясь, она достала из папки наброски углём и сангиной, принялась показывать их, на донельзя примитивном английском пытаясь объяснить сыну рыбака, что хочет сделать его своей моделью…
Разглядев на рисунках обнажённое тело юноши, сильно напоминающее его собственное, он несказанно смутился, растерялся, а когда Амаранта достала из папки деньги – несколько крупных долларовых купюр – на лице его изобразился неподдельный ужас… Он выпустил тележку и отступил на шаг назад, инстинктивно прикрывая скрещенными руками узкую беззащитную грудь.
Амаранта успела ухватить глазами ещё одну трогательную подробность – на шее маленького рыбака болталась крохотная морская раковина, подвешенная на кожаном шнурке… Он потянулся к ней и принялся нервно теребить её пальцами, подобно тому, как верующий в минуту опасности или сомнения теребит свой нательный крест. В этом невинном испуганном жесте тоже было нечто пронзительно фатальное для художественного видения Амаранты – последний облачно лёгкий летящий божественный штрих довершил образ, придав ему искомый великий смысл, тот самый, без осознания которого невозможно было бы изобразить то свечение, которое умозрела живописица…
– Thank you… – выдохнула она глухо, нервно, и, резко развернувшись, бросилась в сторону отеля. Ей были ослепительно ясны теперь и тот многослойный ступенчатый цвет, и та тайная степень прозрачности мазков, и та завораживающая глубина объема, когда, кажется, изображение выступает из плоскости картины…
Лишь кисть могла говорить теперь, слова утратили всякую силу.
Амаранта лихорадочно принялась писать.
Она работала несколько дней не выходя из номера и не отвечая на звонки. Периоды удовлетворения сменялись приступами отчаяния от невозможности перенести на полотно всё доступное воображению. Каждый положенный мазок вызывал в Амаранте мучительное сомнения – можно ли было положить его лучше, точнее, выразительнее. Уставая бороться с собой, она просто закрывала глаза.
Рудольф Дорден тоже начал писать новую картину; она стояла у него в номере на мольберте, и любопытные товарищи под разными предлогами пытались войти к нему, чтобы хоть на миг застигнуть таинство рождения шедевра. Все были уверены, что очередное творение прославленного живописца встанет в конец ряда его работ, блистательно восходящих всё выше и выше по лестнице мастерства… Дорден всегда говорил, что каждым мазком художник должен неотступно приближаться к Богу. Он легко разгадывал все хитрости, посредством которых товарищи пытались взглянуть на картину, и, позволяя гостям проникнуть в номер, никогда не забывал набросить на незаконченное полотно плотную чёрную ткань.
4
"Купающийся мальчик" был почти закончен, оставалось прояснить совершенно незначительные детали фона; Амаранта торопилась и львиную долю своего творческого напряжения вложила именно в фигуру юноши, отнесясь к морскому пейзажу без должного прилежания. Она, однако, не могла успокоиться. Написанное ни в коей мере не унимало того волнения, что поселил в ней юный сын рыбака; глядя на картину, Амаранта с тревожным болезненным чувством осознавала, что на ней не хватает последнего мазка, того самого, в котором и будет содержаться божественное озарение – она целыми днями предавалась унынию по поводу того, что ей ни за что не удасться положить его. Она уже неоднократно подходила к картине с намерением сделать это, но всякий раз рука с кистью бессильно опускалась. Незримый дух "Купающегося мальчика" оставался неуловимым.
Амаранта полагала, что новая встреча с сыном рыбака сможет помочь ей; она несколько дней кряду караулила его на дороге с раннего утра, но когда свидание, наконец, состоялось, ею было испытанно весьма неожиданное огорчение.
Мальчик испугался художницы. Завидев её издалека, он резко остановился и принялся настороженно озираться по сторонам, точно ища куда бы спрятаться или высматривая прохожих, которые в случае чего могли бы вступиться за него. Вероятно, мир высокого искусства был настолько недоступен его воображению, что несчастный мальчуган решил, будто Амаранта сумасшедшая, а от людей, которые не в ладах с рассудком, как известно, лучше держаться подальше. Тем более всем своим видом художница способна была подобное заблуждение укрепить – у неё горели глаза, тряслись руки – да и сам факт, что женщина, годящаяся юноше в матери или даже в бабушки, ходит за ним по пятам бледнея, краснея, трепеща сердцем невозможно было принять без столкновения с каким-то незыблемым барьером в сознании… Всё это выглядело странно, дико и, пожалуй, внушало отвращение…
Впервые осознав то впечатление, которое производили её попытки сблизиться с сыном рыбака на окружающих, Амаранта была шокирована. Пару раз, когда она выходила из отеля прогуляться по причалу, ей случалось ловить на себе заинтересованные насмешливые взгляды, но она не придавала им особого значения. Теперь, когда мозаика сложилась, и Амаранте стал понятен скрытый смысл всех этих переглядываний, ухмылочек, шепотков за спиной, она увидела истинную глубину своего падения…
Эрос, о котором без умолку говорил Дорден, действительно имел место; он и был той самой необоримой загадочной стихией, что вышвырнула Амаранту в её незавершённое пока творческое странствие. Но сама художница, увлекшись поиском нужного языка полутонов и объёмов, до определённого момента не замечала этого эроса, зато его видели все остальные, и каждый норовил придать ему совершенно конкретный земной дорденовский смысл.
Так в одно прекрасное тихое солнечное утро, когда она сидела на террасе кафе, откуда видна была дорога, этот смысл стал тошнотворно ясен и самой Амаранте. Вглядываясь в плетённые узоры теней древесных крон, лежащие на песке, она ждала появления из-за поворота знакомой стройной фигурки. Всё существо её мучительно напряглось, приготовившись к этому таинству – к нескольким минутам наблюдения издалека – пока мальчуган, таща тележку, преодолевает доступный её взору отрезок своего пути… Теперь она не смела к нему приближаться. И эти утренние мгновения в кафе, когда он спускался из деревни к морю, составляли её единственную отраду.
Тени листвы скользили по его гладким загорелым плечам, по полам большой панамы, которую он иногда надевал; замирая и целиком обращаясь во взор, Амаранта находила в движениях юноши всё больше и больше новых непередаваемо изящных изгибов; каждая подобная одностороння встреча – несчастная художница это чувствовала – одновременно и приближала её к роковому божественному мазку и низвергала в бездонный болезненный ад отчаяния неутолимой страсти…
Ей исполнилось пятьдесят лет, а ему – она, понятно, никак не могла узнать его точный возраст – но во всяком случае вряд ли младшему сыну рыбака было больше шестнадцати, скорее меньше… Он проходил мимо каждое утро со своей неизменной тележкой, в которой лежали снасти, жёлтые, пропахшие цветущей водой и солью, точно высохшие водоросли – и как будто бы жаркое солнце проплывало прямо перед лицом Амаранты, опаляя и желанно, и невыносимо. Сознательно вожделеть его было бы святотатством, а не вожделеть вовсе было невозможно, ибо он выражал собою совершенную цельную законченную мысль природы – юный мужчина, ещё сохранивший черты ребёнка, ясные и чистые – его лучезарная красота вызывала у художницы иррациональное истерическое желание броситься на колени и молить его… Молить о высочайшей милости прикосновения, и тут же каяться, тут же клясть себя за столь же неизбежное, сколь и кощунственное эротическое настроение…
Три недели спустя Рудольф Дорден закончил свою картину и по этому случаю пригласил художников на небольшую вечеринку к себе в номер. Виновница торжества, установленная на мольберте, была по-прежнему занавешена чёрной тканью. Казалось, даже воздух в комнате был наэлектризован нетерпением гостей; несмотря на раскрытые окна и балкон, было нестерпимо душно, собиралась гроза.
В самый разгар веселья, когда первый озорной хмель успел уже нарумянить лица присутствующих, Дорден со свойственной ему театральностью сдёрнул покров с картины.
"Актриса на диване" предстала перед возбуждёнными зрителями. И в этот момент потемневшее небо над морем пересекла невиданно яркая голубая молния; вслед за нею по побережью тяжёло и долго прокатился гром.
– Это сам бог благословил картину, – подобострастно прошептал кто-то в воцарившейся тишине. Лампочки в роскошной люстре мигнули, погрузив на мгновение комнату в полумрак, и снова зажглись.
"Актриса на диване" была восхитительна. Рудольф Дорден превзошел сам себя. В соблазнительных изгибах женского тела он выразил всю полноту благодарности своей удовлетворенной похоти; это было живо, лаконично, естественно, но до отвращения обыденно, простецки. Впечатление складывалось такое, что с тем же успехом можно было бы привести на вернисаж настоящую голую девицу, и никаких картин писать не надо… В глазах Амаранты вопиющая достоверность делала "Актрису" совершенно бессмысленной. Она вежливо посторонилась, пропуская к картине других художников, ещё не успевших выразить своё восхищение.
Наслушавшись вдоволь восторженных охов и ахов, Дорден с видимым удовольствием представил гостям свою натурщицу – фигуристую сочно румяную молодую девушку в красном вечернем платье.
Амаранта, залпом допив своё вино из бокала, тихо вышла в коридор.
Ей вдруг захотелось посмотреть на грозу, разразившуюся над бухтой, с высокого крыльца отеля.
Быстрыми шагами пересекая холл, она заметила двух американцев, сидящих у барной стойки. Один из них, скаля белоснежные зубы, проводил её глазами и сказал что-то своему приятелю. Тот разразился неприличным не слишком трезвым хохотом.
– Что правда? … – донеслась до Амаранты его громкая ремарка, – Предлагала малолетнему оборванцу пачку долларов за то, чтобы с ним переспать? Ха – ха – ха!
Художница резко остановилась, мучительно вздрогнув всем телом, будто её внезапно окатили ледяной водой. Сжав кулаки до онемения пальцев, она хотела было развернуться, и, подойдя к этим наглым самоуверенным пошлякам, научить их уму разуму. Но порыв моментально отхлынул; на смену ему пришло глухое усталое отчаяние – любая попытка что-либо отрицать, оправдываться, это ясно, может быть обращена против неё…
Глядя на дождь, Амаранта неторопливо выкурила на крыльце крепкую папиросу и поднялась к себе номер.
Она легла на кровать, и долго лежала с открытыми глазами бесцельно вглядываясь в густую мглу грозовой ночи.
Ей вспомнилась пышнотелая натурщица Дордена, её очевидное жеманство, натужные улыбки, роскошное платье, в котором она ступала неуверенно и неловко, точно в деревянном чехле или в гипсе, потому что, вероятно, надела такую дорогую вещь впервые… Боже, какая чудовищная несправедливость! Отчего эта праздная курортная публика не смеётся на Дорденом, оставляя за ним право вожделеть юное, ведь годы надругались над ним ничуть не меньше, чем над нею, Амарантой; Дордену тоже около пятидесяти, его тучность, душный запах тела, потный широкий лоб, тёмные глаза с маслянистым блеском и отвисшие щеки в синеватых крапинках щетины вряд ли способны внушать любовное волнение; должно быть все три его подбородка премерзким образом подрагивают, когда он взбирается на эту свою намазанную дуру, у которой просто-напросто зарябило в глазах от пёстрого веера банкнот и блеска золотых цацек…
Амаранте снова представился сияющий оскал американца в баре. Как же слепы все они, до чего эгоцентричны и умиротворенно бессовестны при этом; они спокойно пьют и смеются, полагая себя непогрешимыми, принимая собственное уродливое отражение в зеркале за тень неведомого чудовища!.. И какую же сокрушительную мощь должно нести в себе искусство, чтобы смочь пробиться сквозь гниль и копоть и воззвать к целительной боли любви, затаившейся в сердцевинах их душ!..
Лишь Бог может спасти их, художник здесь бессилен.
Амаранта приподнялась на локтях, извлекла из ящика прикроватной тумбы сильное снотворное и приняла, запивая вином, сразу несколько таблеток.
5
Тело художницы обнаружили после обеда, когда горничная обратилась к администратору по поводу странной тишины в номере и невозможности попасть туда с целью уборки. Амаранта прежде всегда держалась приветливо с персоналом гостиницы и, когда требовалось, отворяла им дверь.
Войдя толпою, товарищи погибшей принялись смотреть на тело, причитать, высказывать предположения; все были заняты случившейся здесь смертью человека, кроме Рудольфа Дордена, первым делом обратившего внимание на полотно, накрытое белой тканью.
Живой знойный свет дня полно и сильно освещал комнату. Лежащая на кровати женщина, над которой склонились гости и служащие отеля, казалось, просто спала.
Дорден подошёл ближе и бесцеремонно сдернул покров с мольберта… Его лицо обдало воздухом, свежий запах мастерской стал отчётливее… Дорден застыл, сжимая в руке белую ткань, другим концом свободно упавшую на пол.
Картина, нежно поблескивающая недавно высохшей краской была вершиной всего, что успел он за свою отнюдь не маленькую жизнь многотрудно передумать и трепетно перечувствовать об искусстве. Испытывая смесь уничтожающей зависти и восхищения, он стоял перед полотном как только ступивший на тропу живописи ученик перед творением великого мастера.
Рудольф Дорден в этот момент перестал существовать как авторитет сам для себя. Он был уничтожен, убит своим же кинжалом, эросом, возведенным кистью Амаранты в такой высочайший ангельский ранг, к какому прежде ни разу не возносилась его близорукая мысль. Вожделение, не посмевшее выразиться ни в чём, кроме цвета, плавного перетекания нежнейших неземных оттенков, яростно билось в картине, точно чудовищно сильная птица в силке.
Тело мальчика на переднем плане как будто светилось; сноп брызг волны, ударившей в камень, пена, мягкие облака – все это тонкое зыбкое обрамление, сияющее чуть более тускло, было нимбом, отблеском пленительной юной наготы, изучающей тихий чистый свет…
– Боже праведный, – прошептал Рудольф, оторопело отступая на шаг назад, будто сияние картины опалило его лицо.
– Она не завершена, – сказал кто-то у него за спиной. Выставлять её в таком виде нельзя…
– Что вы будете делать?
– Я завершу её, – сказал Дорден.
– И подпишите своим именем?
– Вероятно… Эта картина достойна большего, чем грязная история, известная этому курорту… Ибо картина – великая.
– Ну и сволочь же вы, Рудольф, – произнёс, болезненно скривившись, теперь уже бывший его высокий ученик.
Вернувшись в свой номер, Дорден безжалостно порезал "Актрису…" канцелярским ножом и благоговейно водрузил вместо неё на мольберт последнюю картину Амаранты Тейлор.
ХРАНИТЕЛЬ АНГЕЛА
1.Айрис
Она не считала себя фотографом. Просто с раннего детства Айрис училась останавливать время. Хотя бы ненадолго. На секундочку всего.... Завороженно замирать, не двигаясь, затаив дыхание, забыв обо всём. И смотреть. Запоминать то, чего раньше не было и больше никогда не будет. Мгновение.
Айрис не раскручивала своё имя, не пыталась вступить в ряды доморощенных студийных и свадебных фотографов, которых развелось в эпоху общедоступности хорошей фототехники великое множество – она просто иногда публиковала в своём Instagram удивительные вещи. Нечто, в какой-то момент приковавшее взгляд, показавшееся ей достойным того, чтобы стать бессмертным.
Снежинка в виде правильной шестиконечной звезды на фоне мягкого коричневого ворса перчатки. Упавший лист необыкновенного оттенка. Неповторимый узор воды, застывшей при первых заморозках в мелких трещинках асфальта.
Мало кто подписывался на обновления её профиля auriss_ph, где за всё время его существования она не выложила ни одного селфи – в самом деле, на свете есть куда более замечательные кадры, чем бледное, усталое, без особых примет лицо двадцатисемилетней петербурженки.
С появлением цифровой фотографии вечная память стала, наконец, доступной всему человечеству, и если раньше это были просто красивые слова, то теперь она – реальность, ошеломляющая, захватывающая дух, внушающая гордость за братьев по разуму, сделавших её возможной… Изображение, записанное в двоичном коде, не холст, который может обветшать, подвергнуться нападению вандала или погибнуть во время пожара в музее. Хранящееся на сервере в виде уникальной последовательности нулей и единиц, оно, что бы ни случилось, свежо и ярко – стоит лишь вызвать его на экран кликом.
Даже немного страшно осознавать в полной мере как легко и просто мы входим теперь в вечность. Многие помнят, как за считанные часы разлетелась по интернету сделанная в аэропорту Пулково фотография десятимесячной девочки Дарины, погибшей при крушении самолета, выполнявшего рейс Шарм-эль-Шейх – Петербург 31 октября 2015 года.