Адам и Ева - Камилл Лемонье 10 стр.


У него намечались уже первые попытки к самостоятельным движениям: в них выражалось желание и власть. Оживились тонко узорные изгибы его ног, и проскальзывало смутное стремление переступать с ноги на ногу. С каким-то беспокойством задирал он свои ножки. Клетка, возникшая из глухой и деятельной жизни, размножалась ныне, подобно вихрю улья. Все новые и новые проявления жизни, вместе с ростом ногтей, бровей и волос, развертывались непрерывной чередой. Набегали волны первых ощущений. Тонкие, нервные корешки, казалось, трепетали, подобно легким водорослям, выступавшим над поверхностью студенистых вод. Я глядел почти со священным страхом, как возникала жизнь из первообразного хаоса начального существа. Юный бог планеты двигался, ворочался, пытался разбить легкие оковы спящей жизни. Моя борода дрожала над его нагим, трепетавшим румянцем телом. О, я дышал так тихо и всей своей грудью вдувал в его крошечные легкие струи ветра, подобно струям кузнечных мехов. Мне казалось, что, как Ева произвела его на свет в человеческом облике, так и я выдыхал из себя душу, чтобы вдунуть ее в его горячее и молодое тело.

И однажды в первый раз Ели посмотрел на меня человечьим взглядом. Мерцанье пробудившейся души скользнуло в углах его глаз. Разумность осенила его существо, разжала его веки и вместе улыбку. Все его невинное тельце засияло лучами, подобно тому, как на экране внезапно вспыхивает отблеск пламени. И обитель сумрака и сна его маленького существа посетило блистанье зари. "Это я, – говорил его светлый взгляд, – я пребывал по ту сторону ночи, ожидая дня. Я находился в пределах сна, затерянный и далекий, но оставался маленькой, свернутой в комок душой, которая билась некогда в другом человеке. И вот видишь, я снова возвращаюсь к тебе, озаренный ясным сиянием моих освобожденных очей. Не узнаешь меня?"

Я кликнул Еву. Мы оба склонились в сладостном безумии над этим сокровищем, облитом светом живых глаз, мигавших, как звезды ранних зорь. Я был полон чудесной радости и бормотал:

– Он смотрит, милая, на нас. Его взгляд дарит нас сыновней любовью. Видишь, он двигает руками. И вздрагивает. Он чувствует, что наша плоть трепещет в нем. Это – чудо, чудо!

Ева, стоя рядом со мною, впивала взгляд малютки, подобно тому, как он впивал в себя молочко из ее полных грудей. Казалось, он вознаграждал ее за это и как бы питал ее в свой черед своею жизнью. Но вот его милая улыбка скользнула по деревьям, на миг замерла над роем пчел, и вдруг, словно все небо отразилось как в капле света, в лучезарном золоте его крошечных зрачков! Мой Ели лежал нагой на ложе мха, как бог любви на соломе яслей.

Глава 22

Тянулись вереницей мимолетные мгновенья. Зной полдней был для нас благодатью: каждый миг вызывал невинные картины новой жизни. Мы с Евой были, как два существа, вернувшиеся к чистому источнику бытия. Каждое утро мы снова возрождались, подобно тому, как день выступает из мрака и восходит к свободному небу. Ева носила Ели под тень молодого дубка, которому мы раньше дали его имя. Занавеска из листьев осеняла его сон. Они с каждым днем умножались в диком сердце высокого леса. Они росли вместе с ним, как равные ему братья. Когда спускался вечер, Ева возвращалась домой и опускала ребенка в колыбель из бука.

Ели кричал и ревел, как маленький лесной божок, вскормленный сосцами пантер. Его беспокойные кулачки били материнскую грудь подобно тому, как винодел вбивает в отверстие бочки заклепку. Он приводил в восторг и ужас Голод и Нужду. Нежно лизали они его ноги, но порой он схватывал и зажимал в кулачки их густую шерстку, а они терпеливо выносили боль. Это было первым намеком на игры и ласки. Его юная сила порывалась слиться с жизнью вселенной. И я отмечал его рост, ощупывая руками его гибкое тельце.

Гордое сознание, что он есть плоть и кровь своего отца, опьяняло меня. А Ева казалась аллегорией счастливого брака. Я радовался при виде ее тучных и белоснежных грудей. Они вызывали во мне представление о плодоносной стране с вечно струящимися ручьями. Они раскрывали передо мной картину озаренных солнцем холмов.

Я жил близ Евы чарующею жизнью рожденной ее утробой плоти, трепетных изгибов и линий тела малютки, выступавших узорными рисунками на его руках. Груди Евы истощались и вновь набухали, когда у нее просыпалась жажда. И сам я, глядя на них, чувствовал себя новорожденным, омытым волнами молочных струй: они придавали Еве столько бесконечного очарования томности и тишины. Изгибы ее тела вызывали образы охваченных негой фигур, дремавших в легком полусне или склоненных над неведомой тайной. Порою, погруженная в глубокий покой, она казалась чуждой окружающего, и только мигавший блеск ее глаз хранил в себе ясность внутренней жизни. Среди жгучих сумерек я прилаживал к губам моим свирель, как древний пастух, извлекал из нее тягучие и пронзительные звуки, усыплявшие ребенка. И мы испытывали сладость девственных людей на заре человечества.

Я поступил, как свободный человек, поселившись в лесу. Красота – не в том, чтобы приспособиться к существованию других людей, но чтобы по своему создать себе окружение и смысл жизни. Ныне, с каждым актом нашей новой жизни, освобождавшей нас от раболепной общности существования, я испытывал гордость от того, что отрубил один из гнилых стволов общественной лжи. Общество устрояется ради подавления священного инстинкта независимости живого создания. Жизнь моя принадлежит мне и присваивает себя – себе самой. Поле моих деяний принадлежит мне, и жизнь определяет его границы своею тенью. Все огромное множество людей не может возобладать над уединенным человеком. Тот человек становится равным всему человечеству, кто зависит только от природы и жизни. А мы устроили нашу судьбу, согласно движениям нашей души.

Глава 23

Однажды Ева сказала мне:

– Друг мой, теперь, когда у нас ребенок, надо подумать и о ниве. Ты сколотил лари, но хлеба у нас нет. Если молоко иссякнет у меня, что дам я тогда Ели?

И устремила вдаль свой взор. Слова ее всегда имели глубокий смысл и всегда касались будущности поколений. Я еще раз убедился, что красота вечного заложена в сердце женщины.

Я принялся за расчистку лужайки. Она находилась недалеко от нашего жилища на обширной равнине. Некогда здесь росли деревья, – ныне ее испещряли корнями вереск, брусника и дикий бурьян. Киркой и заступом я взрыл эту твердую землю. Я обнажил истощенный перегной. Я видел в детстве рабочих, поднимавших дерн на бесплодной равнине. Я поступил по их примеру насколько позволяли мне мои силы, медленно завоевывая клочок за клочком, а Ева с Ели в руках приходила и садилась у опушки леса и подбодряла меня. Руки мои ослабевали под тяжестью работы. Обильный пот покрывал мою обнаженную грудь, я задыхался от тяжкого зноя и ломоты в пояснице. Но, лишь взглядывал на них, чудесная сила разливалась по моим членам.

К полудню мы располагались под тенью деревьев, и плоды утоляли мою жгучую жажду. Рядом с нами лежал Ели на спине, с открытым лучам солнца животом, схватившись руками за ножки, напоминая по своей грации и задору молодого зверька. Я смотрел вдаль и мне казалось, что там, внизу, по ниве приближается предок, древний вождь племени. Может быть, я больше любил Еву, но настолько же я думали о ребенке.

Мало-помалу площадка все больше расчищалась. Неутомимо взрывал я землю и сжигал пни и кочки. Огонь стлался длинной полосой, подготовлял плодородный тук: серебристые клубы золы когда-нибудь далеко рассеют удобренье. На заре я выходил на ниву и оставался там до наступления сумерек. Легкие образы посещали меня во время моей радостной работы, и душа моя пылала мужеством.

– Видишь, – говорил я Еве, – я был плотником, а теперь стал пахарем. Кирка моя разбивает искрометными ударами камешки и древесные обломки. Я рублю киркою, как мечом. Я пастырь простых и любящих сердец и герой будущей нивы. Как в сказочную пору, здесь шествует человек-богатырь, победитель всех сил в одеянии золота и багрянца грядущих дней. Тебе и Ели, дорогая моя, посвящаю я мои трофеи.

Так говорил я ей с радостной похвальбой.

Лето прославляет смиренный труд, и солнце вливает в сердце царственную гордость. Безвестный пахарь стирает с лица мощными и победоносными руками свой пот, как после битвы. Но только тот велик, кто не ведает себя в своей простоте, и красота открывается нам не столько из того, что мы познаем ценность нас самих, сколько из того, что подчиняемся нашей судьбе.

Прошло тридцать дней труда, когда однажды, после полудня, собаки с ворчаньем убежали куда-то. Голод, глядя на меня, взял себе в жены Нужду. Их брак был чрезвычайно плодовит, Нужда произвела на свет большое потомство. Вместе со своими детенышами, словно милая семья, выросшая под тенью нашей семьи, они возились и играли на лужайках, В этот день их лай раздавался все громче и громче в дремучем лесу. Я подумал, нет ли там кого, не идет ли к нам кто-нибудь, и оперся руками на заступ, всматриваясь вдаль и прислушиваясь с тревогой.

Я крикнул Еве, – не слышит ли она шума оттуда, куда убежали собаки. Но она погрузилась своим восторженным и полным неги взором в грезы о своей материнской доле. Мгновенье было тяжелым и долгим, как бремя рока. Оно давило меня ропотом и тишиной. Я не был бы в силах встретить человека, не разразившись слезами. Я не думало том, что могло произойти потом. Меня охватило какое-то напряженное и смутное чувство.

Я отбросил кирку и ринулся на лужайку. Я не мог от беспокойства рыть землю. Но я был все тем же диким человеком, который однажды, заслышав лай Голода, грозно восклицал. По тропам снова раздались звуки. Весь лес дрожал от сурового голоса, кричавшего на собак, и вдруг неистовый лай сменился радостным визгом. О, этот голос! Он пробудил во мне внезапно столько далеких воспоминаний. Я забыл, как говорили люди. Я не знал уже, какую нужную и глубокую музыку порождает на устах человека легкое дыханье звука. Голос – есть только легкий звучный ветер, но в нем вся душа мира. Я от горя и радости стал взывать диким криком первых людей. Ведь я знал только шелест листьев от дождя, рыданья ручья и рев бури. Ева! Ева! Ева! К нам доносится голос людей. Заслышав его, я почувствовал, как во мне встрепенулось все мое детство.

Я раздвинул кусты. В груди моей клокотали глухие крики. Этот голос живых достигал меня ныне из другой стороны жизни. Этот голос был подобен отзвуку прежних голосов народа. Между ним и мной было такое огромное расстояние, словно, когда я бежал на его звук, он удалялся от меня и возвращался в ту неведомую область, откуда на мгновенье раздался. И вдруг между деревьями показалось лицо старца. Он предстал передо мной, как один из прародителей, которого рисовало мое воображение державшим на своих коленях юное человечество. Он шел, опираясь на страннический посох, согнувшись под своей серой одеждой, как человек, собравшийся с зарею в путь.

Пространство между нами сократилось: он стоял уже рядом со мною. Я увидел, что он – человек моего племени, одетый в смиренную одежду бедняка. Слабость, овладела мной. Ведь столько времени не видел я человеческого лица, и бледные, жестокие лица людей уже стали исчезать из моей памяти. Я был путником, переходившим через голые пространства в течение целых месяцев и вдруг узревшим перед собой другого человека. И встретившиеся почувствовали, как нахлынули на них волны пламенной и колющей сердце близости от сладости высших объятий.

Губы мои вздрагивали, я опустил руки на плечи старика и стоял перед ним с влажным и радушным взором, полный девственных и высших переживаний, которых выразить не мог. На его лице, усеянном морщинами, лежала печать суровости от безропотных страданий, а глаза светились детской ясностью.

– О, человек, – промолвил я ему, – я не спрашиваю твоего имени. Ты – сам голод и убогость бедняка. А здесь ты обретешь приветливых людей.

Он поглядел на меня с беспокойным и почти мучительным изумлением.

– Ни один человек с давних пор не говорил со мною так ласково, – проговорил он. – Быть может, только несчастный человек способен с такой нежностью относиться к страданиям другого.

Его грудь наполнилась желанием утешить меня.

Я ответил просто:

– Мы с Евой счастливы!

Казалось, он освободился от какой-то тяжести и стал ласкать собак.

– Эти животные подбежали ко мне, когда я утолял голод лесными ягодами. И не укусили меня. Я понял по ясному выражению их глаз, что их хозяин приветливый человек. Вот почему я и пошел за ними. А я хожу по лицу мира и знаю, чего нужно земле и как с ней обращаться. Мне хотелось бы отблагодарить моими услугами такое неожиданное радушие вашего крова.

Тогда я сказал ему:

– Называй меня именем, которым я назвался, покинув людей. Я – Адам. И тебе я окажу сыновнее почтение. Твой возраст возвеличивает тебя надо мной так же, как возраст этих дубов.

Я прижал его к себе. Наши бороды переплелись прядями, и я назвал его – "Отец", – полный почтения.

Когда-то один черствый, бессердечный человек носил это имя, но мы не были связаны с ним взаимной любовью. Он был лишь моим родовым стволом. А старец был целым лесом человеческого страдания. Он обратил свое чело к деревьям, обнажил голову, – как будто беседовал с кем-то невидимым. Губы его вздрагивали и борода колебалась. Но я не слышал ни одного звука. Ибо было так, когда глядишь с порога церкви, как священник перед освящением святых даров касается губами покровов алтаря и исповедуется душою перед таинством, но голоса его не слышно под золотыми сводами храма, где мелькает его облачение.

Заклубился лиловый вечерний фимиам. Розовые отблески избороздили полосами тропу. Пламенный диск полыхал багряным светом. Золотистый дрозд, красношейка, славка-пересмешница звучали голосами небесного свода. Я повел старика к моей полянке. Я показал ему мать, кормившую ребенка молоком своих прекрасных, сочных грудей. И сказал ему:

– Это – Ева, а это – Ели.

Над ними простирался торжественный и нежный покой вечера. Ева не чувствовала себя нагой в своей материнской красоте под взором незнакомца. А он смотрел своими ясными глазами на эту картину прекрасной жизни и странно промолвил мне:

– Звезда среди утренней мглы сияла над лесом, когда я покинул деревню.

Я был поражен, услышав эти слова. Ибо старики забывают время. Они вступают под своды леса до утра. Они и все поколение являются только одним днем вечности.

– Звезда! Ева! Этот старик видел звезду, которая светила волхвами пастухам.

В этом заключался для меня чудесный смысл, как в сказанье.

Наступил вечер. Свежий ветер опахнул деревья, земля стала влажной, как вокруг горного ключа, а Ева была босая. Я взял ее на руки и понес к дому. Старец шествовал впереди медленными шажками и держал заснувшего Ели в своих руках, согревая его своей бородой. Ева шепнула мне в тайной скорби:

– Чем накормлю я этого человека, ведь хлеба нет под нашею кровлей.

Она напомнила мне, что мы были беднее бедняка, ибо, наверное, подрумяненные в печке пшеница и рожь уже утолили его голод, когда он проходил села и городки, а наше поле еще не было расчищено. Но я ей ответил с пламенной надеждой:

– Урожай у нас будет обильный, милая Ева. Взойдет и стебель, и колос, как появился ребенок. И гость наш вкусит сочный хлеб. А пока надо радоваться тому, что есть и что было для нас нашей пищей. У нас есть и вино земли, и чудные, сладкие плоды. Есть у нас и корзины, еще не остывшие от спелых ягод, собранных после полудня.

Ева положила Ели в колыбель и зажгла смоляные лампады. Я накрыл на стол. Он украсился пурпуром вишен и земляники, как сад зари. Мы утром напекли из перетертой муки прошлогодних каштанов и желудей лепешек, слегка хрустящих и румяных. Это было трапезой первобытных, простых людей, еще не ведавших кровавых жертвоприношений. Старец ел из миски, сделанной нами из древесной коры. Сочная черная смородина с запахом танина обдавала ароматом наши губы. И от избытка братского чувства друг к другу и человеческой радости, слова наши порхали, как рой пчел.

Когда-то в минувшую пору своей жизни старик очутился на огненных островах, куда пристал корабль, на котором он ехал. На этих островах он встретил черных, диких, первобытных людей. Они были грубы и бесхитростны. Они любили своих женщин, ласкали младенцев и терзали врагов. И хотя были наги, в любви же были целомудренны. Все они были красивы и статны, как стройные статуи из бронзы, как гармонически раскрашенные картины. По вечерам один старец перед собравшимся племенем говорил притчи. Звуки барабана и дудок из деревянных колышков сопровождали их танцы. Когда один из них умирал, его жена радостно отдавалась закланию и сопутствовала ему в царство теней.

Так рассказывал нам старец. Он с благодарностью вспоминал диких и благодетельных людей. Их называли дикарями, но он, напротив, считал их несравненно более благородными в гордом и непосредственном проявлении своих чувств, чем бледные цивилизованные, лицемерные и похотливые племена, предавшиеся золоту. Дикари не знали лжи. Их суеверие не было более отталкивающим, чем суеверие белых людей. Они занимались полезным трудом и искусством, обрабатывали дерево и железо по тайному способу своих предков. Они жили свободными и могучими среди своих стад, без законов, и не ведали страданий. Они считали себя самым древним народом, сверстником чудовищ. Каждый из них был подобен первобытному, девственному человеку первоначальной поры.

Внимая его рассказам, мы поведали ему о нашей жизни. Подобно первобытным существам, мы жили среди деревьев, работая проворно и миролюбиво. Мы были чисты и наги. Некий, вездесущий бог обитал в дубах и в стеблях травы, и наша плоть и жизнь были божественны.

Таки мы в свой черед возобновляли первоначальное бытие человечества.

Старец промолвил:

– Благословенна будь пора моих седых и тяжких лет, ибо снежная вьюга моей жизни заблистала зарею. Встретив в ранний час утра счастливый народ, я вновь нахожу его здесь, возле этого дитяти и возле вас в час моего вечера. И кажется мне, я совсем не состарился среди этих образов юности мира.

Борода его вздрагивала, свежим чувством светились его детские глаза. Облокотившись на стол, он встал и поглядел через открытую дверь на прекрасную и ясную ночь. Лес подсетью звездных кристаллов спал трепетным, воздушным сном, как огромная и сладкая тайна царства растений, волновавшихся над безмолвным сияньем вод. Томные тени пропадали у берегов молочного озера лужаек. А старик, такой суровый, с пророческим челом, стоял, склонившись среди этой сладостной ночи.

– Я вижу даль времен, – молвил он. – Настанет день, когда более близкие к истинному Богу души признают себя дикарями и ничтожными созданиями за то, что покинули твои пути, о, благодатная природа! Тогда выйдут люди из тенистых и грязных городов и вернутся к тебе, великая мать, в простоте своих душ, внимая ветру и птицам.

И смолкнул старец и, казалось, шептал про себя, говорил с собой беззвучно, словно из глубины бездны, откуда не доходит ни единое слово. А Ева, прекрасная, как летняя ночь, со своим влажным взором, тихим шепотом промолвила мне:

– Верь мне, дорогой мой, этот старец святой, пришедший к нам в лес. От его слов разливается небесное благоуханье.

Назад Дальше