Глава 19
Однажды после полудня я взял карабин. Углубился в свежую лесную чащу. Давно уже я не уходил на охоту. Мы вкусили раз дикого мяса из леса и вдруг увидали, что на зубах у нас была кровь. Мы отвернулись друг от друга в тот же миг. От этих красных пятен сильнее сжались наши сердца. И до самого вечера мы не посмели целоваться в губы, ибо обоим нам казалось, что на них запеклась кровь жизни. Я шел вперед среди благоуханья и красоты природы. И не мог бы сказать почему взял с собою карабин. Играли белки в листве дубов. Вяхири ворковали. Милые звери восхищали меня: они словно были обвенчаны с великой любовью земли.
Я покинул в это утро Еву, потому что хотелось быть немного дальше от нее, с самим собой. Мне казалось, что еще кое-что мне оставалось узнать. Я так теперь был одинок. О Еве не думалось больше, а вместе с тем она как бы думала в моей душе и говорила мне:
– Посмотри, как все прекрасно.
Я лег на спину под самое солнце. Забыл, что захватил с собою карабин. От зноя весны я радостно дышал. И все смотрел, не переставая, сквозь легкие ветви на небо.
Весенний хмель опьянил меня под конец. Я почувствовал внезапно великую силу, которая исходила от этой юной природы. Глубоко заполняла мое существо эта сила, подобная бесконечному и медленному потоку, который затоплял меня, словно я опускался вводы реки. Мне казалось, что деревья, и небо, и маленькие ручейки под мшистым покровом были слиты со мною. Я был чутким сердцем, в котором раздавался необъятный и таинственный голос леса. Но я не хотел разбираться в своих мыслях, во мне жили только мгновенья и бесконечные ощущенья, возникавшие из созвучности моего существа в этот миг со всею вселенской жизнью. Я был, как одно из деревьев этой зеленой скученной, подобно человечеству, толпы. Кровь моя шумела, как волнуемая ветром листва. Я был частью вечности среди вечности диких лесных созданий, но только я один знал, что моя сущность не имела ни начала, ни конца. Ветер рассеял семя, но семя это само возникло из другого, которое было жизнью раньше него. Мой разум обладал способностью представлять эту беспрерывную череду развития вещества в то время, когда травы и дубы и миллионы скрытых в земле зародышей произрастали и не прекращали своего роста слепых, неведомых самим себе сил. Я в своем познании вечности был оком великого бога жизни, который видел себя живущим и воплощающимся в беспредельности времени. Да, я был чистым сознанием мира. Однако, я не делал ни одного движения, чтобы увериться, что я живу, но жил я могучей жизнью. Я чувствовал, как жизнь разливалась потоком из моей груди, она лилась, как кровь и воды земли, но сам я стоял неподвижно среди этого необъятного движения моей жизни. Мне казалось, что я погрузился в поток бытия, которое передавалось огромными волнами от земли ко мне.
Я долго стоял так, и в моих напряженных и застывших глазах отражался колебавшийся отсвет листвы, трепетавший от ветра. И жизнь, как пенистый хмель, наконец, опьянила меня. Какая-то дикая сила исходила из меня. Я вскочил на ноги и поглядел в чащу леса. Теперь я чувствовал себя господином других, окружавших меня жизней. Только я был сознательной жизнью, все же другие не ведали себя. Вверху, не переставая, ворковали горлицы, и белки по-прежнему прыгали с ветки на ветку. Карабин мой был надежен, мне стоило лишь приложиться, чтобы их застрелить. Но между их беспомощностью и моей неистовой силой было слишком большое расстояние. Мой смех звучал над их воркованьем и любовью. Меня не тронула их доверчивая красота. Только моя сила влекла меня к более знатной добыче.
И вдруг случилось так, что я стал думать о моей дорогой Еве и о ребенке, которого она носила в утробе. Она была моей возлюбленной голубицей и судорожно билась в моих руках. И дитя, как белка, вскоре начнет играть в моем древе жизни. Снова раздалась песнь пламенной и грозной жизни. Я сам был подобен маленькой голубке и, вместе, – льву. Я был человеком, исполненным своей силы. И думал, если зверь не встретится, я вернусь за топором и вонжу его в сердце бука. Я ступал неспешно, немыми, спокойными шагами, как никто, несущий в себе вечность. Весь лес как бы вмещался в моих зрачках.
Уже тени поднимались из чащи. Лес погрузился в безмолвие. Я слышал только слабые звуки дрозда в высоких ветвях. И солнце вскоре скользнуло косыми полосами. Вечер клубился лиловою мглою. Я стоял при входе на поляну и чутко высматривал кругом хитрым взглядом. Невдалеке, в просеке раздался вдруг легкий треск. Я умел отлично различать этот сухой звук копыт косули, Почти в тот же миг показалась мордочка с горящими и чуткими глазами, а вслед за нею и вся нервная и стройная фигура кабарги. Наверное, это был передовой, за которым шло стадо, ибо я слышал непрерывное шуршанье листвы в просеке. Кабарга сделал еще один шаг, и его подвижные ноздри учуяли внезапно запах человека. Он остановился. Его гибкую спину охватывала беспокойная дрожь. Я приложился и, наметив цель в хребет кабарги, выстрелил. Животное повалилось на ноги, вскрикнув, как дитя, и я выстрелил другой раз, чтобы его прикончить. Оно лежало на боку и делало резкие, судорожные движения всем телом, как будто стремилось догнать тревожно убегавшее стадо. Короткие вздохи вздымали его бока. Его копытца беспомощно искали опоры и вздрагивали предсмертной судорогой, которая не хотела уступить жизни. А я, склонившись над человеческими глазами красивого животного, не переставал слышать ужасный детский крик. Я раскрыл свой нож и погрузил его между лопаток кабарги. Но жизнь не уходила, глубоким трепетом содрогались все члены животного, порождая тяжкие хрипы. Залитыми горячей кровью руками я ощупал место, где находилось сердце, и снова с силой вонзил клинок острой стали. По телу животного пробежала последняя судорога, обдавая его ледяным потом. С ужасом держал я в руках голову кабарги, словно глядевшую на меня, и видел, как застывали, покрываясь тусклыми тонами среди безмолвия вечернего леса, чистые кристаллы жизни в глазах кабарги, таких же глазах дитяти, как и его раненый крик. В сгустившейся темноте, среди разраставшегося серо-зеленого сумрака на меня глядело что-то ясное и необъятно-грустное и сладостное, как боль и прощенье. Нет, я не был тем же человеком, что недавно скрывался за деревьями, полный гордости и неистовства своей силы. Я принес в жертву очаровательную душу леса. Кровь невинного и родного человеку животного стекала по ножу и по моим рукам, как – будто жизнь не струилась тем же священным потоком по устам человека, что и по устам животного, как – будто были две разные жизни там, где билось одно сердце.
Ты не будешь уже больше приходить к источнику, милая косуля. Не взойдет уже заря в ясном волнении твоих глаз. Трагическая ночь подкралась к тебе шагами убийцы, а там, быть может, тревожная любовь твоей самки и детенышей тщетно взывает о твоем возвращении…
Я вошел к себе в хижину и крикнул Еве:
– Никогда, никогда больше я не буду убивать живых созданий!
Глава 20
Жизнь, жизнь! Кто из людей когда-нибудь сумеет выразить твою красоту? Лужайки усеялись яркими узорами красок. Пуховый ковер у подножия деревьев стал прохладен и шелковист. Ручей струился, журча детским лепетом. И как дед у порога дома глядит, идет ли повитуха, так весь лес глядел на наше жилище и ждал чуда. Старые деревья, казалось, тихо бредили под своими мохнатыми кущами. Тополи встрепенулись легкими золотыми побегами. Ясени и березы озарялись румяным сияньем. И только огромные буки с позлащенными верхушками медлили облечься листвой. Под порывами ветра ветви волновались, как руки суетливой толпы. И вечера были полны многозвучного шепота. Землю орошали прохладные дожди. Зори словно осеняли ее водой крещения. Юные покровы трав и цветов разносили свежее благоухание. Ландыш, ветреница, печеночный мох казались на заре каплями молока, упавшими с сосков ночи.
Жизнь! О жизнь! – Для всех ты одна, для женщины, для агнца и деревьев. У самок вымя ныне отягощалось, и набухали молоком тяжелые груди супруги. Гряди же красота своею легкою поступью! Горький запах боярышника овевает изгороди кустов и запястья елей ароматом любви. Тело Евы томно утопало в цветах, как зрелый плод. И я был подобен тому, кто идет утром в сад и собирает упавшие яблоки. Я бережно носил ее на руках.
В моей Еве было столько раненой и усталой грации. Она осторожно ступала под бременем своего тела. Детской чистотой светились ее очи. Ее младенец уже отражался в них свежим перламутрово-ясным отблеском. Само воздушное утреннее небо, омытое аметистовым сияньем, не озаряется таким влажным и лучезарным рассветом! Ева сама была ныне хрупким и нежным ребенком с иным лицом, окутанная тайной и ожиданьем. Ее движения как будто не знали препятствие, как бы парили в пространстве, словно она уже не жила, или не начинала еще жить. Порою покачивалась, вытянув вперед руки, как плавно качающаяся люлька. Тот, кто видел это, – близок к Богу, он как бы стоит перед великим морем под сводом звездной ночи и плачет, скрестив безмолвно руки, – ибо думает, что узрел рожденье мира.
Ева ныне надолго застывала с устремленным вдаль или опущенным долу взором. Ни она, ни я не знали на что она смотрела. Она глядела за пределы жизни и ждала. Однажды она мне промолвила нежно:
– Уж не знаю – я ли живу, или он живет моей жизнью.
И в этот день я опустился переднею на колени. Схватил пальцами подол ее платья и приблизил его к своим устам так, как пьют горстями воду, в которой вздрагивает отраженье утра. Во мне было ощущенье, что она для меня священное существо, как бы образ видимой вечности. Губы мои припали в благоговейном поцелуе к ткани, которая касалась ее колен и трепетала мукой и радостью ее чрева.
Груди ее с каждым днем набухали, как мокрые почки весенних растений. Они отливали алой кровью роз цветущего сада и благоухали сочностью слив в знойно-золотую пору созревания. Все тело ее чудесно распустилось цветком леса, который она носила в себе. И ныне живот ее кидал тени на залитые солнцем дорожки. О, Адам, Адам! Гляди, жена твоя полна обилием, как обильно зернами хлеба осеннее гумно. Когда она плачет или смеется, в ней плачет и смеется нечто, что станет поколением твоих сыновей в веках. Я чуть осмелился коснуться своими руками ее священного тела. Я был покорным человеком, трепещущим под мирным биеньем ее жизни. А в ней было столько глубокого безмолвия, в котором раздавался тихий рокот ручья, и слышалось – словно струйки горного ключа спадали одна за другой капли вечной, жизни.
Ее бесконечная и нужная душа согласовалась с этим божественным мгновеньем. Она была так близко к нему, что, казалось, вполне его понимала. Волненье молодых листьев, пестрый рой бабочек и ветер своими золотыми десницами стучались в дверь ее жизни. Она жила гармоническими мгновениями природы. Сама была тем крохотным листком, который бьется и дрожит в необъятном лесу бытия. Человек, как я, имевший наставников, чувствует себя таким ничтожным с простой, невежественной женщиной из деревушки. Все накопленные мною знания я мог собрать на ладони. Они не весили даже тяжести легких зерен хлеба, которые сеятель берет в свой фартук и раскидывает по лицу полей. Я приобрел самую малую часть истинного и желанного знания лишь с того времени, когда стал первобытным, нагим подаянием звезд, человеком. Еве же не нужно было ничего забывать, и ныне она ближе меня стояла к тайнам вселенной.
Я был перед нею, как пастух под звездами ночи.
Я думал с великим трепетом, что в каждом ребенке возобновляется незабвенный час начального бытия, и жизнь, возникающая из другой жизни, есть всегда первое рождение. Каждая частица твоего прекрасного, как весенние сады тела, дорогая избранница, Ева, есть ныне часть бытия мира. Каждая капля твоей жизни в чаще вселенной также драгоценна, как капли крови зари. Одной ее достаточно, чтобы искупить кровь всех минувших жертвоприношений. И, может быть, души в тайниках бытия сочтены, как зерна песка и капли дождевой воды. Когда одна уходит, рождается другая, с иным обликом, но та же душа. О, думать, что крошечная душа, некогда живая, таилась в брачных поцелуях наших уст, ожидая мгновенья воплотиться и возобновить свою жизнь! Я слышал в недрах своей души, как трепетали и росли нежные, неведомые жизни.
Мы шли вместе под молодою тенью листьев. Ева любила подолгу отдыхать в поросшей кустами просеке, где впервые подарила мне свою любовь. Солнце сплетало воздушные, шелковые нити лучей, ветви кидали на землю белоснежные облачка. Порою Ева подносила руку к своему чреву и улыбалась мне: я не видал еще такой красоты улыбки. Все казалось нам новым. Мы ведь не знали еще грациозность березки, патриархальную величавость дуба, очарование небес, омытых сияньем, – и все нам ныне открылось. Деревья стали называться дорогими для нас именами: Ева звала Адамом великолепный бук, чьи ветви простирались до самой земли и могли бы укрыть под собою целое племя. А я называл Еву стройной, трепетной березкой, потому что во всем ее существе было столько безмятежной и легкой игры. Потом мы оба стали придумывать имя ребенку и, наконец, окрестили молодой и здоровый дубок именем Ели, в честь благодатного солнца, величавого отца нашей любви. Изящный дубок, казалось, наполнился жизнью. Ветер своими устами касался его листвы и ласкал, как ребенка.
О, природа, – разве ты не обширное море молока, на котором плавает вечное вещество? Разве ты, по истине, не колыбель всех душ? Мы едва лишь стали постигать тебя. Мы были двумя бесхитростными созданиями, что ступали под деревьями, внимая жизни.
Вскоре Ева почувствовала, как молоко прилило к ее груди. Но легко сносила боли в своей утробе. Она не страшилась предстоящей развязки. Расслабила свой пояс, и прохладный ветерок овевал лаской ее расцветшее тело.
– Разве я не Ева в саду Эдема? – говорила она.
Я был полон восхищенья спокойным героизмом этой пастушки.
Спустя некоторое время, углубившись в лес, я узнал по пенью птиц, что лето пришло. Воздух был горяч и тяжел. Я спустился на лужайку и нарвал первых ягод земляники. Это было почти в ту же пору, когда Ева пришла прошлым летом вместе с другими девушками. Ева, Ева! Земля сладостно разливает душистые соки. Прими эти первые дары, – они похожи на свежие ореолы твоей груди. Так звал я ее издали. И вдруг увидел, что и ребенок шел с нею на мой зов: у порога жилища Ева, подняв руки, показывала мне его, восклицая:
– Ели, Ели! – чтобы я понял, что это было юное существо мужского пола, обещанное нашему желанию иметь потомство.
Туман окружил меня. Я забыл на мгновенье, охватывая руками переполненное кровью сердце. Потом побежал к Еве, взял из ее рук ребенка и понес его под лучи света, лепеча без конца: Ели! Ели, как обетованное и царственное имя. Длинные пряди моих волос окутывали его, и борода моя покрывала его золотистыми волнами. Опьяненный хмелем света, я плакал и смеялся. Я почувствовал в себе божественную гордость, как будто и я в свой черед вознесся на высоту жизни, как будто из моей любви возникло маленькое божество. Моя алая кровь разливалась глубоким потоком реки. Полный безумья я сказал Еве:
– Прекрасный Ели также пришел с равнины!
Внезапно раздался крик младенца, такой же громкий как рев львенка. Он заглушил шум ветра и пение птиц, достиг границы леса. И возвестил тем природе, что вступил в нее король.
Повернувшись к Еве, я увидел, что от ее присутствия зацветала земля, как в лесах разливались розовые соки земляники.
Я взял Еву на руки и понес на постель, а рядом положил ребенка у ее груди.
– Видишь, – сказала она мне, – не успел он появиться на свет, как уже опустошил мне одну грудь. А теперь ищет ручейками и другую. У нашего сына, Адам, будут великие желанья.
Молоко струилось, и маленький ротик всасывал его, как вспененное вино, вытекающее из бочки. А Ева слегка надавливала пальцами сосок своей груди, которую сжимали жадные губки. Моя мать поступала также, и все матери до нее. Их пальцы, нажимая на груди, были бледны и длинны. Головка ребенка откинулась. Несколько капелек молока скатилось с его губ. И он заснул, сытый и довольный, рядом с дремавшей от усталости Евой. Все наше жилище прониклось тишиной, и я отошел недалеко от порога в лес вместе с собаками и плакал счастливыми слезами.
Глава 21
Прошло десять дней, и раз под утро я сказал Еве:
– Возьми ребенка, и пойдем к ручью.
Она взяла его на руки и пошла за мной к овражку, где струился ручей. Тело ее колебалось легким и грациозным волнением. Казалось, она вышла девственной из своих страданий. Она не была прекраснее даже в тот день, когда впервые шла рядом со мною к лесному жилищу. Мы шли теперь под покровом дубов и, наконец, достигли берега ручья. Я взял из рук ее Ели и трижды погрузил его в свежий поток, повторяя:
– Ели, Ели, приобщись отныне силою и благодатью этой воды ко вселенской жизни и слейся с ней навсегда! – Я произносил слова сурово, как священник при таинстве освящения. Я сознавал, что совершаю прекрасную и великую вещь, как и прежние люди, приходившие со своими новорожденными к воде источников и рек. Я крестил ребенка ясной зыбью вод и, подняв его над своей головой, понес под теплые лучи солнца.
И сказал:
– Солнце, – создатель всех земных благ! Посвящаю тебе дорогое мне существо.
Душистый ветер играл моей бородой, славка – пересмешница пела в чаще листвы. А Ева опустилась у ручья на колени, скрестивши руки. Ели тянулся снова к ее груди и вскрикивал, полный задора жизни, как вольный зверь среди природы.
Мы долго молчали, внимая нашей крови, клокотавшей от гордости и радости. Ева присела на траву и подставила свою грудь Ели. С каждым глотком молока живот его вздрагивал медленным трепетом. И, прижимая его одной рукой к груди, она срывала другой цветы и кидала их на его золотистые кудри. Ева, милая Ева! На этом месте однажды ты предстала передо мной нагая. Лучезарное сиянье твоего тела, отражаясь в ручье, раскидывало лучи, подобно этим цветам, перед моим лицом, и глаза мои глядели, как ты приближалась ко мне в светлом отражении волновавшейся воды. А ныне вместе с твоим телом отражается в тех же блестящих струях другое божественное тело.
Каждое утро Ева приходила с ребенком к ручью. Она купала его в свежем потоке и сама купалась с ним. А потом он засыпал, нагой, под ветвями дубов. Ему служили ложем: тепловатая кора, глубокие извивы корней, перья и пух цветущей земли.
Подвижные тени играли узорами на его животике, рисуя ветви пальм, колосья и стрелки, словно знаки отличия. Он был, под затейливыми кружевами листьев, маленьким разрисованным телом ребенка кочевых шатров. Солнце унизывало золотом запястье его руки с прозрачной эмалью ногтей. Капли света вздрагивали на пухлых ямках его ягодиц. Он спокойно и мирно спал своим юным существом, слитым с благоуханьем, веществом жизни и света. Его молодое тельце, вскормленное молоком, накапливало зеленые соки. От него пахло камедью и сероцветом. Пенье птиц ласкало его чуткий и нежный слух.
Долго, долго был я словно в забытье, глядя в восторге, как переливалась под его кожей кровь, вздымалась и опускалась его гибкая и высокая грудь, как вздрагивали трепетным смехом складки его губ. Он вдруг потянулся руками к свету.