Я мог смотреть, лежа в постели, телевизор, а в это время Лидка мило сплетничала со своей волшебной палочкой, моим стержнем, который на ее глазах превращался то в ваньку-встаньку, то в царственный жезл, то в ядреную боеголовку, а затем наклонялась к блудню и говорила в него как в микрофон, время от времени увлажняя его языком, чтобы звучание было чистым и звонким. Если бы кто-нибудь случайно услышал это, то наверняка подумал бы, что она сюсюкает с маленьким дитятком. Лидка признавалась ему в любви куда чаще, чем мне, иногда казалось, что она просто терпит меня и воспринимает исключительно в качестве подставки и носителя этого роскошного торчила. Она умащивала его кремами из сбитых сливок, джемами, мармеладом, поливала ликерами, коньяком, вином, вставляла в Ивасика тоненькую соломинку, набирала в рот шампанское и, запустив его внутрь, затем высасывала, но когда однажды она обложила его мороженым, тот просто свалился с копыт.
– Ах, это ему не понравилось! – вскрикнула Лидка и принялась слизывать мороженое.
Обратите внимание, она сказала, что это ЕМУ не понравилось. Меня же она просто не брала в расчет. Да и кто я, собственно, такой? Она дошла до того, что читала над моим многоликим блуднем заклинания:
Ивасик-Телесик, сойди на бережок.
Я дам тебе, Телесик, с маком пирожок.
А кода он доверчиво откликался, продолжала:
Милый мой Ивасик,
Расскажи-ка мне, где бывал, что слыхал,
В какой хатушке-лохматушке ночевал.
– Неужели, так ты нигде, кроме меня, и не ночевал? Так я тебе и поверила.
Заклинаю тебя, Ивасик, чтобы верным ты был только мне.
Чтоб хозяин, коль вздумает тебя в щелку чужую пихать,
стал бы силу Ивасик терять и, как снопик, лежать.
Заклинаю тебя солнцем и звездами,
землею и водою,
всеми силами небесными: слушай только меня.
А на чужие голоса не отзывайся,
чужой лохматушки остерегайся,
и кто бы тебя, милый мой, не заклинал,
кто бы тебя в губоньки не брал,
кто бы тебя язычком не лизал, -
Лишь бы ты не стоял.
Бывало, я вспоминал Лидины слова, и меня охватывал страх, что когда-нибудь она добьется своего, как добиваются в цирке, дрессируя разных щенков: ляг, встань, ляг, встань. Если даже какой-нибудь глупый щенок поддается дрессировке, то почему бы такому толковому интеллигентному блудню, как мой, не подпасть под власть Лидиных чар? А когда она сказала мне: "Ты знаешь, он такой аппетитный, что я готова его съесть", – я понял, что добром это не кончится, когда-нибудь она и вправду отчебучит такой номер. Женщина от большой любви готова даже уничтожить объект своей страсти, только бы он никому не достался.
Не забывала Лида и о своем лоне, она то выстригала его под ежик, то сбривала до блеска, и тогда сжатые губки выражали философскую задумчивость Моны Лизы, а то разводила такую курчавость, что ладонь на лоне пружинила. Несколько раз красила волосы в разные цвета, больше всего мне нравился ядовито-красный – это было что-то невероятное, я взглянул и увидел пылающие джунгли, услышал визг перепуганных орангутангов, отчаянные крики попугайчиков и шипение удавов. Я даже приложил ухо, чтобы лучше слышать, как стонет земля и бодро горят мирные вьетнамские села. А затем я немедля бросался тушить пожар.
Выбритое же лоно, напротив, напоминает пустыню с величественной дюной посредине, и когда всматриваешься настолько близко, что ресницы чиркают о нее, то видишь в мерцающем мареве туарегов на верблюде, и песня их тосклива и беспредельна, как сама пустыня.
Однажды она накрыла свою роскошницу сбитыми сливками, напоминающими снежные сугробы, а сверху красным кремом вывела "С днем ангела!". Я смотрел на ее лоно, как на американскую открытку. Иногда писала разные глупости типа "Здесь был Ивасик". Если ей и этого было мало, она накладывала в щелочку желе из красной смородины, и, когда я проникал туда, необычная прохлада охватывала меня, и с каждым толчком слышалось "тяв-тяв", словно там сидел кто-то и жалобно потявкивал. Могла залить сметану, и тогда я сбивал масло. Масло, сбитое в роскошнице, имеет ни с чем не сравнимый вкус, его можно есть с одним хлебом, не докладывая ни колбасы, ни сыра, случалось, мы его столько сбивали, что я жарил на нем гренки, яичницу, даже картошку, и ничто не прогорало. Будь мы с Лидкой попрактичнее, то смогли бы открыть целый маслозавод. Вообще-то влагалище с блуднем составляют вместе идеальный миксер. Особенно интересно сбивать белки с сахарной пудрой. Сбитая белковая пена пушилась и вырастала в объемах, вскоре наши животы покрывались белой пушистой массой. Сбивание сливок доставляло не меньшее удовольствие.
Лидины фантазии по части художественного оформления лона, казалось, не имели границ, и я с ужасом ждал того дня, когда она посыплет его битым стеклом и предложит Ивасику заделаться йогом. Может, она вбила себе в голову, что меня ничто в мире так не интересует, как ее роскошница. В снах я уже пережил ужасные сцены, когда она затягивает меня, словно удав кролика, только булькает и неспешно переваривает.
Все наше общение заканчивается сексом, вне этого я ее уже не представляю. Ей было абсолютно начхать на всю мою писанину, а я растроганно смотрю, как она с гордым видом розового фламинго ходит по рукописям, разбросанным по полу, я любуюсь ее длинными ногами, и мне в эти минуты совершенно безразлично, что будет дальше с моим бумагомаранием. Она может взобраться на стол, за которым я пишу, усесться голая на бумаги, опершись спиной на окно, и гипнотизировать меня своей роскошницей. В тесно сжатой щелочке чудится недреманное око иных миров, рентгеном просвечивающее меня насквозь, до мозга костей. Мое сознание в силах сопротивляться не дольше пяти минут, лишь однажды я побил рекорд и продолжал писать, пронизанный мистическим взглядом ее влагалища, щедро сдобренного кремом. На двенадцатой минуте я высунул язык и принялся лакомиться десертом.
Иногда она садилась на канапе за моей спиной, и этого было достаточно, чтобы в голове моей взошло ясное солнце ее лона, которое она маняще ласкала пальчиком. И когда я на мгновение отрывался от рукописи, то, оглядываясь, видел именно это. Она же в этот момент на меня совсем не смотрела, взгляд ее был обращен к потолку, и казалось, мысли ее витают далеко-далеко.
Лидка никогда не интересовалась тем, что я сейчас пишу, зато ее интересовало, что мы будем сегодня есть, она могла подолгу обсуждать со мной кулинарные секреты, спорить о том, какие блюда вкуснее и полезнее. Перед тем как готовить обед, она ложилась на канапе и вслух решала, что именно сегодня будет варить. К счастью, я уже привык ко всему этому, как привыкают к чириканью воробьев за окном. Другое дело, что ее кухонные заботы преследовали одну и ту же светлую цель: накормив меня, наполнить свежей силой мой ненасытный стержень. Блудень был царь и бог, а все остальные части тела являлись лишь необходимым приложением. Получалось, что я писал и зарабатывал деньги только для того, чтобы мой босяк мог жить как сибарит.
Прослышав как-то, что красный перец является отменным возбудителем, Лидка с той поры сыпала в каждое блюдо столько жгучего порошка, что рот мой пылал, как кратер Везувия. Однажды я наперченными губами и языком припал к ее роскошнице, отчего она мгновенно вспыхнула таким безумным, таким всепоглощающим пламенем, что Лидку начало трясти, словно в лихорадке, и она стала верещать, восклицая, что там у нее просто горит. Оторвав свои губы от этого жизнетворного источника, я аж возопил от восторга: ее нежное светло-розовое влагалище превратилось в ярко-красное, и казалось, достаточно поднести к нему спичку – и оно моментально вспыхнет. Лидка перевернула меня на спину, вскочила верхом и начала так гарцевать, что канапе под нами не выдержало колебаний, затрещало и развалилось. Мы плюхнулись на пол, но и после этого Лидка не расседлала моего мустанга, продолжая ковбойские скачки. Это было незабываемое зрелище. Никогда в жизни никто меня так не насиловал, как она. Весь дом шел ходуном, звенели стекла в окнах, стаканы, фужеры, люстры, тарелки, падали книги с полок, разлетались рукописи, тарахтели столы и подпрыгивали стулья, вспыхивали и лопались от перенапряжения лампочки, а на улице завывали соседские псы, кудахтали переполошенные куры, гоготали гуси, муравьи хватали свои личинки и зарывались с ними в глубины земные. Разгоряченная Лидка неустанно подпрыгивала, будто механическая игрушка, а перец из ее лона распространился на мой фаллос, и он также вспыхнул, как Джордано Бруно, – такой же гордый и неукротимый, твердый и несгибаемый. Я ощутил такое жжение, что зашипел и выгнулся, подбрасывая Лидку к самому потолку, и так, вдохновенно взбрыкивая несколько раз подряд, я ускорил ее оргазм, излившийся в неистовый вопль восторга. И сразу онемели все собаки Винников, куры и гуси замерли на своих насестах, муравьи зарылись еще глубже, и нависла мертвая тишина, какая бывает после землетрясения. Лидка обессилено сползла с меня и потянулась жадным ртом к готовому салютовать стволу. Он не стал сдерживать свой боевой пыл и залпом выпустил весь нектарно-перцовый заряд. Лидка, как ошпаренная, вскочила на ноги и замахала ладонями возле губ. Теперь у нас обоих все горело, полыхало и клокотало.
– А-а-ай! – верещала она. – Я горю! Спасайте!
Я испугался, подхватил ее на руки и занес в ванную, а то ведь, не ровен час, и дом загорится от этого факела. В ванной я старался гасить пожар всем, что только под руку попадалось: вином, кислым молоком, малиновым сиропом, кока-колой, водкой, кофе… Я залил ей в кратер литр меда, швырял туда полными горстями клубнику, смородину, яблоки, сливы, груши, абрикосы и помидоры, и не было этому ни конца ни края. Лидка возлежала в этом немереном десерте вся красная от ягодных соков, сама как десерт.
3
Они накрывают на стол в саду под раскидистыми вишнями, в которых дозревают наши брачные ночи, ведь они всерьез думают, что мы поженимся, и делают вид, что сегодняшний обед – повседневная еда, ничего особенного, но я-то вижу, что это не так: их обед должен окончательно пленить мое сердце своей неотразимой изысканностью. И кто знает, не подсыпано ли в обильные яства волшебное зелье – высушенные и истолченные крыльца нетопыря, язык жабы, паучья лапка, муравьиная кислота с каплей менструальной крови, которые вместе с колдовскими заговорами могут совершить свое черное дело. Уяснив это, я почувствовал, как меня сковывает страх, и захотелось немедля вырваться из их плена, взлететь хрущом над вишнями и исчезнуть, затеряться в облаках.
У ее мамы грудной голос, и кажется, она не разговаривает, а квохчет над своим единственным цыпленком, что-то из этого квохтания я уже слышал и в Лидином голосе, оно прорезалось иногда, словно отголоски затерявшейся радиостанции. Теперь я представляю обертоны ее голоса лет эдак через десять: она тоже начнет квохтать, довольствуясь жизнью добропорядочной наседки.
Так же, наверное, и ее отца подобным образом заманили когда-то на воскресный обед, и он, раб желудка, полуголодный студент из сельской глухомани, позволил спеленать себя их сетями и лишь спустя годы сообразил, что и обеды эти театральны, и голоса, и беседы, и наряды… Вот он сидит напротив, развалившись в кресле-качалке, и по его мечтательному взгляду, блуждающему по вишенному раю, можно предположить, что и он здесь обедал впервые, и, возможно, так же дозревали вишни и рдели на солнце, а панна Мирося, будущая его жена, удобненький мягкий матрасик с пульсирующим подгрудком, сидела здесь же напротив и носиком черной туфельки шаркала по травке, как это делает теперь ее дочь.
За столом кроме родителей и нас с Лидой красуется увядающая анемона, сестра пани Мироси – тетя Роксолана. На голове стареющей девицы колбасились невероятные кренделя из густых светлых волос, лицо же ее, потно заштукатуренное кремами и пудрами, походило на застывшую японскую маску. Ощущение того, что за одним с тобою столом обедает покойница, – не из лучших. Тете Роксолане скоро стукнет полтинник, и, как мне украдкой шепнула Лида, она еще девственница. Ну что ж, ее невинность целиком на совести отца Лиды.
– Она тебя ненавидит, – предупредила меня Лида.
– За что?
– За Роксолану.
Наверное, этого следовало бы ожидать от дамы с таким именем.
Лидочкина мама ест суп, манерно держа ложку лишь двумя пальцами, остальные три растопырены, словно павлиний хвост, она осторожно и беззвучно втягивает в себя жидкость и еще аккуратнее глотает, как будто ее предупредили, что вместе с супом может проглотить нечистика, и потому каждый раз набирает только половину ложки. Иногда лишь отец, увлекшись, может прихлебнуть смачно и звучно, что мгновенно вызывает нервную реакцию матушки и ее сестры: обе, как по команде, постреливают глазами и недвусмысленно покашливают, от чего старик вздрагивает и смущенно посматривает на меня, чуть не давясь. Я делаю вид, что ничего не замечаю. Лидуня, очевидно, успела перекусить перед обедом, это похоже на нее уж если она участвовала в готовке блюд, то не могла отказать себе в удовольствии попробовать всего понемногу теперь она не столько ест, сколько надкусывает и пригубливает, словно понарошку, играя роль. Тетя Роксолана позволяет себе больше – она, зачерпнув суп, медленно подносит ложку к рту, на мгновение придерживает, будто прицеливаясь, а затем резко переворачивает ее куда-то за нижнюю челюсть, где, похоже, разместился отстойник-накопитель, видно, оттого она все время пожевывает, словно ест не суп, а кашу.
За уткой Лидин отец начал распространяться про политику, про будущие выборы, но разговор не клеится, у меня нет настроения встревать в политические дебаты И напрасно, если бы я знал, что произойдет дальше, то предпочел бы остановиться на политике. Наконец тетя Роксолана, кашлянув, выпускает давно поднакопленный пар:
– Пан Юрко, Лидуня воспитана в давних галицких традициях. Она не какая-нибудь вертихвостка. К нам тут приходили вполне порядочные парни, однако она их не хотела: берегла себя как никто. А вы ведь знаете, каково это в нашито времена, вы ведь сами знаете, что это значит, когда в девятом классе делают аборты. Лидуня не такая. Она в пять лет уже читала наизусть Шевченко.
Ну что ты, дурища, знаешь о ней? Да я с вашей Лидуней занимался любовью на крыше того самого дома, под которым высится памятник Кобзарю, и, ей-богу, он своей десницей благословлял нас: "Давай, казак, не подкачай, и слушай ее, дышит ли!", и Лидуня дышала так, что я вынужден был прикрывать ей ладонью рот, чтобы не испортить вечерним прохожим святое воскресенье.
– Она много читала. Мы водили ее в театр, в оперу…
Предавались любви мы и в опере. Там такие чудесные закоулки, где ни одна живая душа тебя не найдет. В театре Заньковецкой, правда, могут застукать, там слишком звонкая акустика, и шаги издалека отдаются таким эхом, словно кто-то уже совсем рядом, поэтому приходилось часто останавливаться, навострять уши и прислушиваться. Как-то неподалеку от мастерской главного художника Лида забыла на подоконнике свои трусики. Каково же было наше удивление, когда на следующий день, снова вдохновленные страстью к театральному искусству, мы обнаружили их на прежнем месте.
– … в филармонию…
И там во время симфонического концерта мы так же забивались за какие-то шторы и в сплошной темноте совокуплялись, словно дикие звери, а в финале, когда я отодвигал штору и свет проникал в наше логово, то мы чуть не лопнули со смеху, ведь, оказалось, Лида упиралась руками о лысую голову вождя революции, которую прятали здесь от национально сознательных глаз, по идеально белой лысине стекала моя живица.
– Именно поэтому, пан Юрко, мы просили бы вас прекратить писать все то непотребство, все эти мерзости, которые вы печатаете в своей газете.
Наконец она исторгла из себя то, что до сих пор отягощало ее непорочную душу.
Нависла тревожная тишина. Лидуня робко хихикнула и прикусила нижнюю губу, следя за мной исподлобья. Отец на всякий случай перестал жевать и с полным ртом замер, вытаращив встревоженные глаза. Матушка делала умный вид, будто это вовсе не тетя Роксолана вынесла окончательный приговор, а сама Богородица. Старая дева еще несколько мгновений пронизывала меня своим совиным взглядом и, убедившись, что я проглотил первую пилюлю, угостила следующей:
– Вы себе не представляете, что мы испытали, когда Лидуня сообщила, что встречается с вами. Я переспросила ее тогда, не тот ли это самый, кто столь омерзительно опорочил нашу Роксолану… Да вы себе хоть представляете, на что подняли руку? Ведь наша Лидуня воспитывалась на идеале Роксоланы.
"Возьми меня, как султан свою рабыню! Трахни меня! Я твоя невольница, делай со мной, что хочешь! Скажи мне: Роксолана! Обзови меня! Нет, не так… еще грубее… так… так…"
– Моя мама назвала меня Роксоланой в те времена, когда это звучало как вызов! Человек с таким именем был обречен. Даже речи не могло быть о том, чтобы я могла пробиться наверх. Вы понимаете? Мы читали про Роксолану из-под полы…
Я знаю. И мне приходилось читать из-под полы. Но я уже излечился. Я уже не страдаю унизительной болезнью невольничества и впредь молиться на ваши рабские идеалы не намерен.
– И вдруг это ваше "Житие гаремное"… Я не верила своим глазам. Все спрашивала своих знакомых, настоящая ли это ваша фамилия. Я была уверена, что в действительности вы какой-нибудь Кох или Кауфман. И наконец я нахожу знакомых людей, которые знают вашу семью. Оказывается, вы – наш, галичанин! И ваш отец воевал в УПА! Правда, был не бандеровцем, а мельниковцем, но это еще можно как-то стерпеть. По крайней мере, я уверена, что не он вас так воспитал. Я часто задумывалась над этим. Прочитала все ваши книги, все публикации, чтобы разгадать эту загадку. И я поняла. Таким вас сделала система. Вы – жертва коммунистической системы. И мне стало жаль вас.
Я взглянул на нее и увидел, что ее глаза наполнились слезами. Чего она хочет от меня? Чтобы я раскаялся и плюхнулся к ее невинным стопам, заламывая руки? Но ведь я мог бы и ответить. Да, мог бы. Я мог бы сказать: "Христова невеста! Да ведомо ли тебе, что такое любовь? Что это, когда два жаждущих друг друга тела неизъяснимая неистовая сила притягивает и сплетает в один клубок? Когда все, существовавшее доселе и грядущее, исчезает в мареве, а остается лишь то, что есть: безумная песня тела, пляска огня, буря и натиск, извержение вулкана, Всемирный потоп! Разве ты это познала? Ты, кто ни разу не захлебывалась хмельным вином спермы? Что знает твой язык, который лизал только мороженое? Что знает твоя задница, кроме медитаций на унитазе?.. Даже твоя сестра не сможет рассказать тебе чего-то большего, ведь, как я догадываюсь, любовью она занималась лишь в темноте под одеялом и не чаще, чем раз в неделю".
Я мог сказать это, но промолчал.
Тем временем мы с Лидиным отцом остались одни, женщины ушли готовить десерт. Мы выпили, и он снова что-то талдычил о политике, я пропускал мимо ушей, а когда он спросил, что я об этом думаю, я выпалил:
– Говно!
И, как оказалось, попал не целясь.
– Ну конечно! Говно! – мгновенно ожил старик. – Я сразу почувствовал, что вы парень что надо! И ответите именно так, как я думаю. А оно так и вышло! Я подумал: говно. И вы сказали: говно! Хотя могли бы ведь строить из себя интеллигента. Я же, признаюсь, всех этих пижонов – "разрешите, извините, пожалуйста" – на нюх не переношу! Моя благоверная мне за это слово своими проповедями плешь проела бы.
– За какое слово?