Весенние игры в осенних садах - Юрий Винничук 14 стр.


– Ты мне писала о чем угодно, только не о японцах.

– Потому, что увлеклась ими совсем недавно. Прежде всего – это Акутагава Рюноске. А еще Басе и Ясунари Кавабата. От Сей Сенагон и Нидзе я просто в трансе. А Кенко-хоси! Ихара Сайкаку! Уэда Акинари! А "Гендзимоногатари"!

– Для твоих юных лет ты многое успела. Я в твоем возрасте читал Стивенсона и Жюль Верна.

– Правда? – удивилась она.

– А чему здесь удивляться? Акутагаву издали, когда я был уже на втором курсе. Итак, прочитав Тикамацу, ты увидела, каким образом можно театрализовать самоубийство. Не хватало нам только переодеться в кимоно и сделать харакири.

– Я думала об этом. Но нас не поймут. Настоящих ценителей самурайских ритуалов слишком мало. И к тому же Дзихей и Кохару не совершили харакири…

"Да, мы умрем
В одно и то же время,
Но смертью не одной.
Ты от меча,
Я от петли…" -

процитировала она. – Помните?

– Дзихей дважды пронзил ей грудь мечом, а сам повесился на ее розовом поясе. На мой взгляд, слишком страшная смерть.

– "Он погружает меч по рукоять,
И поворачивает в исступлении.
И жизнь Кохару отлетает,
Как сон на утренней заре…" -

Впрочем "Самоубийство влюбленных на Острове Небесных Сетей" не единственная пьеса Тикамацу о самоубийцах. Еще раньше, в 1703 году он написал также "Самоубийство влюбленных в Сонедзаки".

– Этого я не читала.

– Шутишь? В таком случае налицо удивительное совпадение. В этой пьесе именно любовница предлагает любимому вместе уйти из жизни.

– Как интересно! И о чем же эта пьеса?

– В ней повествуется о безрассудном рубахе-парне Токубее, который опрометчиво влюбился в куртизанку О-Хацу Разумеется, это пришлось не по нраву его дяде, и тот решает женить Токубея на своей свояченице. С этой светлой целью он тайно пришел в село к матери незадачливого жениха и вручил ей деньги на свадьбу. Токубей, узнав об этом, отобрал деньги, чтобы вернуть их дяде, но по дороге встретил товарища, и тот попросил дать ему в долг. Ну и Токубей, добрая душа, согласился. А вот когда он в условленный день напомнил приятелю про долг, тот сделал удивленную мину и сказал, что никаких денег не брал. Тогда Токубей показал при всем честном народе расписку с печаткой должника, но тот наглец обвинил своего благодетеля в воровстве, соврав, что свою печатку он якобы давно потерял. Влюбленные в отчаянии. Деньги пропали, Токубею придется жениться на нелюбимой девушке. И тут О-Хацу говорит Токубею, что она этого не переживет. И если Токубей согласен, она готова совершить вместе с ним самоубийство.

– И как долго она его уговаривала?

– Гораздо короче, нежели ты меня. Между прочим, бедному юноше такое и в голову не могло прийти, но она поставила его перед выбором, и он вынужден был подчиниться. Они оставили в кофейне, где подрабатывала куртизанка, записку о своем намерении покончить жизнь самоубийством и исчезли. А тем временем выяснилось, что печатка должника оказалась в городской канцелярии. Всем стало понятно, что Токубей говорил правду и должник обязан вернуть деньги. К тому же и дядя наконец понял, что насильно Токубея женить не удастся, и смирился с его выбором, решив потратить свои кровные деньги на свадьбу Токубея и О-Хацу.

– Наверное, наш Котляревский устроил бы здесь чудесный хеппи-энд.

– Но только не Тикамацо. Дядя послал за племянником, чтобы сообщить ему радостную весть, а в ответ получил их прощальную записку. Он тут же собрал людей и бросился на поиск влюбленных. А они в это время уже в лесу Сонедзаки выбирали укромный уголок для смертной кончины. Токубей вначале заколол кинжалом О-Хацу, а затем и себя.

– Он настоящий японский Шекспир.

– А вообще-то у Тикамацу самое меньшее полтора десятка пьес, сюжеты которых построены на самоубийстве влюбленных. Эти пьесы в Японии вызвали такую же суицидную волну, как и "Вертер" Гете в Европе.

– Одно для меня понятно: все, написанное когда-либо, сбывается. Если не с автором, так с читателями. Ничто, ни одна строка не пропадает бесследно. Все сбывается. И если при жизни Толстого ни одна Каренина не бросалась под поезд, то десятки Карениных сделали это позже. Я просто уверена в этом. Разве по себе не замечали: все, что вы пишете, со временем сбывается?

Откуда ей об этом известно? Еще в юности я сочинил рассказ о молодом поэте, который ищет себе смерть и наконец съедает какой-то ядовитый гриб. А персонажа этого я назвал, можно сказать, своим именем – Богуслав Ольгерд, это мой юношеский псевдоним. Странно, но в юности про смерть думалось больше, нежели в зрелом возрасте, когда всякие мысли о ней хочется гнать от себя подальше. Неужели пришло время сбываться наивному рассказу, который никогда не был и не будет опубликован? Ведь, если память не изменяет, я сжег его вкупе с другими пробами пера.

– Поскольку я пишу обо всем на свете, то вполне естественно, что кое-что из описанного когда-нибудь сбудется, – ответил я, не имея ни малейшего желания делиться подозрениями насчет скрытого в моих сочинениях профетизма.

– Вы просто боитесь себе в этом признаться. В действительности же вся ваша жизнь до мельчайших деталей зафиксирована в бумагах. И код вашей смерти давно затаился в каком-то из стихотворений.

– Что там точно не зафиксировано, так это смерть в обществе прекрасной дамы.

– А, если бы вы разрешили мне пересмотреть ваши рукописи, я нашла бы намек и на это. Поэты – скрытые Нострадамусы. Если внимательнее вчитываться, то в их строчках можно встретить и глобальные пророчества, предсказания войн и катаклизмов.

– Однако не каждому, наверное, дан такой дар.

– Вам дано… именно поэтому я и хочу вас отсюда забрать… туда… в тот иной мир… ведь здесь вы не будете пророком… а там… – она мечтательно посмотрела в небо, словно журавушка с раненым крылом вослед своим спутникам, и умолкла, хотя губы ее еще продолжали чуть-чуть шевелиться, словно она шептала молитву.

И снова мне подумалось, что она все же не обычная девушка, ПОСЛАНЕЦ, и что мне даруется шанс, который больше никогда не повторится, мне отворяют окно, но один только раз, и я либо успею выскочить в него, либо не успею.

Я попробовал обнять ее, но она уклонилась.

– Нет-нет, не стоит торопить события.

Наконец ее поведение начало меня раздражать. Она хотела и дальше с упоением трындеть про литературу, но я все время ловил себя на мысли, что такое времяпровождение меня мало интересует и я должен кое-как поддерживать беседу только потому, что хочу эту девушку. Я смотрел, как лодочка сама по себе проплывает вокруг островка, ссутуленная фигура Чубая будто застыла, она совершенно неподвижна, и только красный поплавок нервно вздрагивает на плесе, разгоняя ленивые круги по воде. Я подумал, что когда-нибудь и я вот так же буду чудиться кому-то – возможно, в челне, а может, в окне, в снежных сугробах или в бокале вина, в пламени костра или в облаках, и голос мой отзовется в трепетании листьев и в шелесте трав.

– О чем вы думаете? А, я знаю. Вы думает о том, какая я зануда. Морочу вам голову, не позволяю даже поцеловать себя. Правда?

Я молчал.

– Правда, – ответила она за меня. – Но я хочу, чтобы у нас с вами было все иначе. Не так, как вы привыкли. Ничего животного. Никаких инстинктов. Только чистые чувства. Я хочу, чтобы вы меня полюбили.

– У нас должны быть односторонние чувства?

– Нет. А что вы подумали? Я тоже в вас влюблюсь. Но я пока не готова. Мне необходимо время. Это же совершенно естественно.

– Значит, самоубийство откладывается на неопределенное время. Что ж, это меня устраивает. Должен еще уладить множество своих дел, закончить недописанные произведения, сжечь юношескую лирику и, одним словом, замести следы.

– На самом деле, времени не так уж и много. Это должно случиться в конце лета.

– В таком случае стоит поторопиться.

– Что вы имеете в виду?

– Я имею в виду наши интимные отношения. Иначе получится так, что не успеем мы друг друга полюбить, как придет время покинуть этот бренный мир. Такой вариант меня не устраивает. Хотелось бы успеть насладиться всеми прелестями большой и неподдельной люби.

– Так не получится. Так мы можем расслабиться, отклониться от намеченного плана и вообще изменить нашему намерению. Я отдамся вам здесь, на этом острове, в день самоубийства и ни днем раньше.

Я воззрился на нее, как на сумасшедшую. В эту минуту хотелось высказать ей все, что о ней думаю, но я сдержался, взглянув на ее утонченное личико. О Боже, прости меня, но я хочу поиметь это. Даже если это будет один-единственный раз. Впрочем, в подсознании теплилась надежда, что не все еще потеряно, и игра, которая началась столь серьезно, в конце концов утратит свой излишний драматизм, а затем нас ожидают любовные ласки, ласки, ласки… У нее были уста, как у младенца, чистенькие и гладенькие, уста, которые еще никто не целовал, и мне казалось, что овладение этими устами стало смыслом моей жизни, я должен был напиться из них, словно из Кастальского источника, это становилось уже вопросом жизни и смерти. Закралось подозрение, что если я не успею этого совершить, то потеряю способность писать, что-то во мне необратимо разрушится и никогда уже не возродится. Еще никогда никого я так не желал, как Марьяны. И ради этого был готов идти до конца.

– Ты сказала про конец лета… Может, ты и день назовешь?

– Восьмое августа.

– Восьмое августа, – повторил я. – Почему именно восьмое, а не девятое или десятое?

– В этот день будет приоткрыт вход…

– Что за вход?

– Узенький вход. Только для нас двоих. Должны успеть.

Вспомнилось окно, которое я недавно увидел в своем воображении. Я повернул ее личико к себе и внимательно посмотрел в глаза. Это были обычные человеческие глаза, карие, большие, с ресницами, как у куклы, ничего сверхъестественного, ничего, что давало бы основания принимать ее за ПОСЛАННИКА.

– Кого вы хотели увидеть в моих глазах? – спросила она, и я снова засомневался в ее реальности, ведь она не спросила "ЧТО", а "КОГО", как будто догадываясь, что я действительно пытался заглянуть в глубину ее очей, чтобы обнаружить там еще кого-то, затаившегося в ней на самом дне, в глубинах естества, на берегах крови.

– Себя, – ответил я.

Она улыбнулась и смежила веки.

– Теперь я заточила вас за решеткой ресниц…

Я снова привлек ее к себе, и она уже не сопротивлялась, а, словно ласковый котенок, положила мне головку на плечо, все еще не раскрывая глаз. Мне показалось, что после того, как она назвала день нашей смерти, нас соединили незримые струны, и она наконец может довериться мне, а, возможно, ОТТУДА она получила добро на легкие объятия. "Болван, – сказал я себе, – тебе за сорок, а ты ведешь себя, как недоросль, впервые взявший девушку за руку перебираешь ей пальчики…" И тут я наконец осознаю, что именно это и делаю – играю ее пальчиками, упругими и непокорными, теплыми и ласковыми.

– Выпусти меня, – молвил я, почти касаясь губами ее губ, – там темно и страшно…

– У-у… – качнула головой.

– …там холодно и сыро…

– У-у…

Тогда я припал к ее губам, чуть вздрогнувшим при встрече, и стал пить из них ненасытно и сладко, и здесь случилось удивительное: она внезапно распахнула вспугнутые глаза, словно выпуская меня из плена, резко оттолкнула меня и, жадно заглотнув воздух, вскрикнула раненой сойкой – так вскрикивают маленькие дети во сне, а затем обессилено сникла в моих объятиях и сомлела. Мне показалось, что своим поцелуем я выпил из нее жизненные силы, и меня охватил страх, я поднял ее на руки, метнулся к воде и стал плескать ей в лицо полные пригоршни.

– Смелее, смелее, – послышался голос Грицка из лодочки, он снова сидел к нам спиной и, наверное, следил за поплавком, вздрагивающим на мелкой ряби, – она еще здесь… она еще не там…

– Она всего лишь потеряла сознание.

– Она уже на полпути.

– О чем ты?

– Славно ловится рыбка-бананка, славно ловится рыбка-бананка, славно ловится рыбка-бананка…

По моей коже побежали мурашки, и я прокричал: "Но ведь ничего страшного не произошло! Сейчас она придет в себя! Разве не так?"

– Куда плывет рыбка-бананка? Он плывет в ночь, – это было последнее, что я услышал, прежде чем он растаял в воздухе.

Марьяна открыла глаза и с минуту смотрела на меня удивленным взглядом, словно не узнавая, потом взяла мою ладонь, сжала ее и сказала:

– Ничего страшного… это по женской части… – попробовала улыбнуться и прижалась ко мне, но уже иначе, чем прежде, не как к любовнику, а словно бы ища убежища и защиты. Она была какая-то вялая и ослабленная, и что особенно странно – еще и чем-то напугана! Неужели ТАМ, где она только что побывала, так страшно? Намек на месячные – обыкновенная отговорка, иначе откуда этот страх, откуда эта дрожь, словно от холода, в теплый вечер?

Остров

Глава девятая

1

– Ты меня любишь? – воркует на ухо Лидка, прижимаясь ко мне всем своим жарким телом.

– Люблю, – отвечаю я.

– Я тоже тебя люблю, – шепчет она, щекоча ухо язычком, и ее горячее дыхание проникает в самые сокровенные глубины моего мозга, обволакивая и затуманивая его.

Стоит девушке начать признаваться в любви ко мне, как у меня на глазах выступают слезы, мне хочется плакать и рыдать, падать перед ней на колени и просить прощения за все, все, все. Хочется сказать ей: я не достоин тебя, я грешен и нечист, я блудный греховодник, я упырь, выпивающий жизненные соки из непорочных девушек, я дьявол-искуситель, и Господь послал меня на эту землю, дабы подвергнуть испытанию добродетель таких невинных созданий, как ты. Однако я, конечно, ничего такого не говорю, ибо мгновение любовного признания прекрасно, и хочется его продлить.

– Если ты оставишь меня, то я не знаю, что с собой сделаю, – шепчет она.

– Я никогда тебя не оставлю.

И мне хочется верить, что это правда, я искренне хочу, чтобы так и было, ведь когда мы лежим в кровати, то все высказанное шепотом под одеялом приобретает особый смысл, словно это были чудесные магические заклинания. Я начинаю думать над тем, что бы такого приятного сказать Лиде, подбираю слова, запутываюсь в них, будто в сетях, и за этим занятием проваливаюсь в дремоту, однако голос ее снова возвращает меня к действительности.

– В воскресенье ты приходишь к нам на обед.

– Я помню.

– Наденешь кофейную рубашку и светлые брюки. Не забудь начистить туфли… И побрейся…

– Такое впечатление, словно я приглашен на прием к английской королеве.

– Хуже того. Если ты хочешь, чтобы я переехала жить к тебе, ты должен им понравиться.

– А что бы ты сказала, если бы я покончил с собой?

– Из-за меня? О, я бы сошла с ума от счастья!

Наконец-то я засыпаю, и мне снится воскресный обед. Лежу голый на столе, а ее домочадцы с белыми салфетками на груди подступаются ко мне со всех сторон и тычут острыми ножами и вилками, кто сыплет соль и перец, кто намазывает горчицей, поливает кетчупом, а хищные зубы старательно размалывают мое мясо, выплевывают кости и ощериваются в улыбке, чиркая багровой слюной.

2

Лида берет меня тем, что она просто ходячий секс. Она готова отдаться где угодно – в первом попавшемся подъезде, в сквере, на крыше, в лифте, в последнем ряду кинотеатра и даже в туалетной кабинке. Однажды на вечеринке, где царили полумрак и убаюкивающая музыка, она вспорхнула мне на колени в юбке без трусиков, и я имел ее, а она давилась смехом, лопотала, жестикулируя руками, о чем-то рассказывая, словно стараясь привлечь к себе внимание, а на самом деле всем телом вымахиваясь на мне, а в миг оргазма отвела от губ бокал с мартини и застонала: "Ка-а-а-кой кайффффф!" Дальше больше, ей уже стало нравиться делать это чуть ли не на глазах публики, и если в трамвае было битком набито, она расстегивала мне штаны, извлекала оттуда блудень и так держала меня, словно осла на поводке, до самой нашей остановки.

Она вспыхивает с полуоборота, надо лишь знать места, к которым нужно прикоснуться. Касаешься – и она пылает, как Жанна д’Арк. Ее руки не ведают покоя. Где бы вы с ней ни находились, рука ее постоянно норовит нырнуть вам в карман и, нащупав дозревающий банан, лелеять его в сладчайшем самозабвении страсти, которая, как ни странно, совсем не отражается на ее лице. Глядя на нее в такой момент со стороны, можно подумать, что она слушает Брамса. Но я-то, и только я один хорошо знаю, что она не Брамса слушает, а внимает моему блудню. Она играет на нем, будто на кларнете. Иногда я думаю, кому бы заказать ноты специально для ее игривых пальчиков. Я бы назвал это сочинение "Вечерняя рапсодия для пробуждающегося блудня". Любопытно, что я при этом вроде бы даже и ни к чему, возможно, я третий лишний. Лида научилась находить с моим младшим братом настолько общий язык, что я уже ничуть им не управляю. Временами мной овладевает страх, что они сговорятся и убегут, она выведет моего блудня, словно жеребца из конюшни, сядет сверху и задаст стрекача, оставив мне лишь мошонку с яйцами, чтобы я мотал-калатал ими, созывая правоверных на вечернюю службу. Мой жеребец реагирует на Лиду сразу, стоит мне только ее увидеть, и это уже не просто условный рефлекс, это правило этикета. Она хитро улыбается, и я уже знаю, что произойдет через секунду, и, когда ее рука юркнет в мой карман, там уже все готово – жеребец ржет от возбуждения, бьет копытом и закидывает голову. А когда приближается триумфальная минута, в честь которой я готов устроить салют, фонтан и фейерверк, Лида затягивает меня в укромный уголок, извлекает из моих штанов горячий револьвер и обреченно выстреливает себе в рот. В ту же минуту звучат литавры, вспыхивает свет, Брамс встает и снимает шляпу. И если бы мне кто-нибудь запихнул бы задницу перышко, я бы улетел.

Вы не поверите, но она с ним разговаривает, я имею в виду свой блудень, она разговаривает с ним, как вот я с вами, иногда мне кажется, что она разглагольствует с ним даже больше, чем со мной. Дошло до того, что она и не поздоровается, пока не поприветствует моего брателло.

– Хай, Ивасик! – восклицает она, а когда мы не в людном месте, то еще и нежно щелкнет его по головке, а затем уже чмокнет меня.

Она долго подбирала ему имя, так, словно оно призвано служить моему блудню всю его сознательную жизнь. Недели через две остановилась на Ивасике и устроила крестины, обливая несчастного Ивасика холодным шампанским, а затем мартини и апельсиновым ликером.

– Ивасик, Ивасик, я твоя крестная мама.

– Придется тебе подыскивать еще одно имя, ведь он не православный, а католик, – засмеялся я.

– Ну так назову его, как в той сказке, Ивасиком-Телесиком. Звучит?

– Еще как!

Назад Дальше