* * *
Вы рассказываете анекдот. Он мне нравится. Я смеюсь так, что начинает колоть в боку, из глаз льются слезы. Как смешно и как тонко. Даже, пожалуй, глубоко. И все в одном анекдоте. Надо его пересказать.
Вон кто-то идет. Ему-то я и расскажу ваш анекдот. То есть - просто анекдот. Конечно же, он не ваш. Вам его тоже кто-то рассказал. В общем, если не забуду, я его перескажу. Хочу поделиться радостью, увидеть свои эмоции в другом человеке (как он самозабвенно покатывается со смеху, одобрительно кивает, как у него на глазах выступают слезы), но теперь я становлюсь подающим, а не принимающим, и очень важно не испортить рассказ. Надо рассказать его так же хорошо, как это сделали вы, по крайней мере не хуже. Надо сесть за руль анекдота и провести его до конца пути, не спутав передачи и не свалившись в кювет.
Я - женщина и, конечно, больше вас (вы, разумеется, мужчина) беспокоюсь о том, чтобы донести юмор до собеседника. Я начинаю с извинения, с объяснения, что, хотя я не очень хорошо запоминаю анекдоты и редко их рассказываю, все же не могу удержаться и не рассказать именно этот. И, трепеща от волнения, начинаю рассказывать, стараясь сделать это в точности так же, как вы. Я имитирую ваши интонации, делаю ваши паузы, подчеркиваю голосом те же места.
Я благополучно добираюсь до конца, но все же анекдот звучит не совсем так, не так смешно, как у вас. Собеседник ухмыляется, смеется, ахает. Но я не уверена, что получила то же удовольствие, которое получили вы, рассказывая этот анекдот мне. Я делаю то, чего не умею, я имитирую умение. Я хочу быть остроумной и умею составлять красивые фразы - чем обычно и занимаюсь. Но анекдот - не мое. Остановите меня, если вы его уже слышали, - говорит рассказчик, готовый поделиться новой шуткой, своим последним приобретением. Он прав, предполагая, что другие могли вам рассказать то же самое - анекдоты циркулируют среди людей.
Анекдот - общественная собственность. На нем не стоит подпись владельца. Вы его передали - но не вы его придумали, он находился под моим попечительством, но я решила передать его другому, дальше, дальше. Он же не о нас. Не о вас, не обо мне. У него своя жизнь.
Он вырывается - как хлопок, смех, чихание; как оргазм, как маленький взрыв, как вода из переполненной чашки. Он говорит: а вот и я! У меня хватает знаний, чтобы оценить этот анекдот. Я достаточно общительна и артистична, чтобы пересказать его другим. Мне нравится забавлять людей. Нравится быть в центре внимания. Нравится быть в курсе. Нравится, скрываясь под маской собственного лица, быстро доводить эту маленькую машинку до места назначения - и тут же выскакивать из нее. Я живу в мире, где есть много того, что не мое, но что мне нравится.
Передай другому.
2
Живая картина. Мы видим их со спины, видим, куда они смотрят, видим, что они призывают друг друга поглядеть вдаль, вытягивая руку в сторону и немного вверх, - характерный для того века салют всему далекому и удивительному. Повсюду камни, над краем облака плывет сияющая луна, над горой поднимается султан дыма.
Они уже восторгались этим зрелищем издалека - с уступа, - а потом начали взбираться на склон горы. Чтобы не споткнуться, пришлось внимательно смотреть под ноги, на острые камни. И вот, сделав последний рывок, они на вершине - достигли широкой насыпи, окружающей кратер. Оказавшись на ровной земле, они снова смотрят вверх и жестами указывают - вон там. Но на самом деле это не там, а здесь, в опасной близости. Их поливает дождем из камней и пепла. Из жерла вырываются клубы черного дыма. Всего в нескольких ярдах падает раскаленный камень - осторожно, руку! Но все поглощены созерцанием - по крайней мере, поэт поглощен. Вот еще прекрасный вид.
Но не затем же он взбирался так высоко, чтобы все время смотреть вверх. Надо поглядеть и вниз, заглянуть внутрь.
Видите, утихает. Поэт достает хронометр. Спрячьтесь там, за скалой. А я хочу выяснить, как долго способно бесноваться это чудище. Точно раненое. Эти выбросы похожи на прерывистое дыхание раненого животного, с двенадцатиминутными - согласно хронометру - интервалами между вдохами. В перерывах выброс камней прекращается, и поэт предлагает своему боязливому другу, художнику: пусть в одну из пауз проводники быстро подтянут их к вершине кратера, чтобы они смогли заглянуть внутрь.
Так и сделали, и теперь они стояли на краю огромной пасти (как впоследствии написал поэт). Легкий ветерок относил дым в сторону, ворчание, клокотание и плевки на время прекратились, но пар, вырывавшийся из всех расщелин, заволакивал внутренность кратера и не давал как следует разглядеть его изрытые каменные стены. Зрелище, по утверждению поэта, столь же мало поучительное, сколь и малоприятное.
Затем монстр очередной раз выдохнул, из нутра вырвался оглушительный, громоподобный рев - нет, из глубины котла поднялось жаркое облако грязного пара - нет, из мощнейшей бомбарды полетели сотни камней, больших и малых…
Проводники потянули господ за камзолы. Один из проводников, одноглазый парень, - его рекомендовал поэту Кавалер, - стремительно утащил их за валун. Все вокруг содрогалось от грохота, и это мешало наслаждаться обширным видом на залив и город. Издалека их очертания походили на гигантский стул сбоку или на амфитеатр. Художник закричал: - Все, я спускаюсь. Поэт еще несколько мгновений оставался за валуном, демонстрируя храбрость, а заодно обдумывая некоторые пришедшие на ум метафоры, и лишь после этого счел возможным ретироваться.
Это первое из трех восхождений Гёте на гору. Он был с другом, художником Тишбайном. Поэт не первой молодости, но исключительно бодрый для своих тридцати семи лет не мог не бросить вызов огнедышащему дракону. То, что по силам старому английскому рыцарю, разумеется, по силам и ему. Собственно, этим занимаются все приезжающие сюда джентльмены, кроме немощных. Но в отличие от Кавалера поэт не находит зрелище прекрасным. Напротив, ему тяжело, неудобно, жарко и одновременно холодно, он устал, и ему страшно. Все кажется каким-то глупым. То-то на склоне этой мрачной горы, возвышающейся всего в нескольких милях от райского города, не видно ленивых и праздных местных жителей. Определенно, эта забава для иностранцев. Скажем точнее, для англичан. Ох уж эти англичане. Такие рафинированные и такие неотесанные. Если бы их не было, никому не пришло бы в голову их выдумать. Эксцентричные, поверхностные, скрытные. Но зато как умеют наслаждаться жизнью!
Можно попробовать наслаждаться жизнью вместе с ними.
Поэт прибыл в особняк британского посланника вечером, в сопровождении своего друга и еще одного немецкого художника, проживавшего в Неаполе. Кавалер любезно встретил их, показал свои сокровища - в комнатах, куда доступ открыт для всех посетителей. Стены, увешанные картинами, гуашами, рисунками; столы, заваленные камеями, заставленные вазами; шкафы, забитые геологическими диковинами. Первым делом немецкие гости обратили внимание на то, что в нагромождении вещей не чувствовалось никакой методы, никакого порядка. Это рождало впечатление не изобилия, не излишества, но неорганизованности, хаоса. Впрочем, если приглядеться внимательнее (о чем и мечтает всякий коллекционер), то можно понять чувствительность и чувственность особы, вкус которой эти предметы, будучи собраны вместе, отражают, говорил Тишбайн много лет спустя, вспоминая этот визит. Стены, добавлял он, подразумевая стены особняка Кавалера, были зеркалом его внутренней жизни.
Затем Кавалер пригласил поэта - одного - посетить хранилище в подвале. (Такая привилегия предоставлялась только самым знатным гостям.) И там поэт, впоследствии поведавший о своих впечатлениях другу, был потрясен излишеством совершенно иного свойства. В подвале, например, стоит целая, хоть и небольшая, часовня. Откуда, спрашивается? Художник, возведя глаза к небу, помотал головой. Кроме того, там есть два роскошных бронзовых канделябра, которые, не сомневался поэт, взяты с раскопок в Помпеях. И еще множество вещей сомнительного происхождения. Коллекция наверху отражала представления Кавалера о неком идеальном мире. Подвал же был громадным брюхом коллекции, без разбору поглощавшим все то, от чего Кавалер не имел сил отказаться. Ибо в своей страсти к собирательству он достиг той стадии, когда человек приобретает не только нужное, но и ненужное, из боязни, что в один прекрасный день оно окажется очень ценным или просто пригодится. Он не устоял перед искушением показать мне эти вещи, подумал поэт, несмотря на то что этого не следовало делать.
Разумеется, желание демонстрировать коллекцию можно принять за обычное хвастовство. Но коллекционер не производит эти вещи, не изобретает, он всего лишь их покорный раб. Показывая их, он не пытается возвысить себя, он униженно предлагает другим восхищаться вместе с собой. Если бы то, чем коллекционер владеет, он изготовил сам или получил по наследству, тогда это действительно было бы хвастовство. Но трудности, связанные с созданием коллекции, беспокойство, с которым сопряжено созидание собственного наследия, освобождает человека от необходимости быть скромным. Выставляя коллекцию на обозрение, коллекционер отнюдь не проявляет дурные манеры. Если вдуматься, коллекционера, как и самозванца, вообще не существует до тех пор, пока он не появится на публике, не заявит людям, кто он есть или кем желает быть. Пока не выставит свою страсть напоказ.
* * *
Поэту рассказали, что Кавалер получил по наследству, а потом и сильно полюбил молодую женщину, красивую, как греческая статуя. Что он занялся ее образованием и совершенствованием - как поступил бы на его месте любой покровитель, богатый, знатный, немолодой (эпитеты, к его любимой не относящиеся). И что он стал, так сказать, Пигмалионом наоборот, Пигмалионом, превратившим прекрасную леди в статую, а точнее, Пигмалионом с обратным билетом в кармане, который может по желанию превращать женщину в статую, а статую в женщину.
На тех приемах она, подчиняясь вкусу Кавалера, носила античный костюм: белую тунику с поясом. Золотистые - некоторые называли их каштановыми - волосы свободно падали на спину или были подняты наверх и заколоты гребнем. Один из очевидцев рассказывал, что, когда она решила начать представление, какая-то полная пожилая женщина принесла ей две или три кашемировые шали. Этой женщине, экономке ли, вдовой ли тетушке (но явно больше, чем просто прислуге), было позволено сидеть рядом и смотреть. Служанки принесли урну, ящичек для духов, кубок, лиру, тамбурин и клинок. Со всеми этими предметами она расположилась в центре затемненной гостиной. Кавалер с масляной лампой в руках вышел вперед, и представление началось.
Девушка набросила на голову шаль, и ткань, свесившись до пола, закрыла ее целиком. Спрятавшись, она стала производить некие внешние и внутренние перестроения (драпировки, мышечный тонус, эмоции), готовясь появиться в образе женщины, полностью отличной от нее самой. Чтобы достичь этого - что труднее, чем взять и надеть маску, - нужно обладать в высшей степени непрочным соединением души и тела. Нужно обладать даром впадать в эйфорию. Ее дух взмывал над телом, спускался обратно, она принимала позу - сердце сильно билось, и она отирала пот со лба. Лицо стремительно менялось, сухожилия напрягались, руки костенели, голова откатывалась назад или набок - затем девушка делала резкий и глубокий вдох…
И сдергивала покрывало - сбрасывала целиком, или приподнимала, или делала частью одеяния живой статуи, в которую превращалась.
Она держала позу ровно столько, чтобы публика догадалась, кого она изображает, а затем снова скрывалась под покрывалом. Потом опять сбрасывала длинную шаль, открывая другую фигуру, в другом наряде - она знала сотню разных способов драпировки. Одна поза сменяла другую почти без перерыва, десять - двенадцать раз за представление.
* * *
Впервые она позировала внутри высокого обитого бархатом ящика, открытого с одной стороны, затем - в огромной золоченой раме. Но вскоре Кавалер понял: достаточно одного обрамления - ее артистизма. Сама судьба подготовила ее стать собранием живых статуй Кавалера.
В четырнадцать лет, едва попав в Лондон, девушка мечтала стать актрисой - как те блестящие создания, гордо покидавшие служебную дверь "Друри-лейн", за которыми она наблюдала по вечерам. В пятнадцать она - едва одетая участница tableaux vivant в кабинете модного сексопатолога. Она научилась стоять неподвижно, дышать незаметно, не шевелить мускулами лица - изображая полнейшее равнодушие к сексуальным экзерсисам, исполняемым под наблюдением доктора Грэма на Райском Ложе, прямо у нее под носом. В семнадцать ей довелось стать любимой моделью одного из величайших портретистов эпохи. Здесь она научилась вызывать в себе соответствующие сюжету эмоции, мимически выражать их и долгое время удерживать на лице. Художник признавался, что ей нередко удавалось его удивить, вдохновить на новую концепцию воплощения сюжета. Он говорил, что она - соратник, а не просто модель. Перед Кавалером она изображала саму себя, позирующую - одну за другой принимала требуемые позы. Череда живых фресок на тему античных мифов и литературных сюжетов.
* * *
Они стремились очень точно все воссоздать. Сначала выбирался сюжет. Затем Кавалер открывал книги и показывал юной женщине иллюстрации либо отводил к соответствующей картине или статуе из своей коллекции. Они обсуждали древние мифы. Ей хотелось показать их все до единого. Затем, когда она вживалась в сюжет, наступала самая интересная часть постановки - поиск нужного момента, итогового момента, в котором сконцентрирована суть, момента, который раскрывает характер персонажа, его судьбу, его чувства. Такой же трудный выбор приходится делать каждому художнику. Как писал Дидро: "Для художника есть только одно мгновение, два разных мгновения он изобразить не может, как не может изобразить два последовательных движения".
* * *
Изобрази страсть. Только не шевелись. Стой… Не двигайся. Это не танец. Ты ведь не стоп-кадр какой-нибудь прото-Айседоры Дункан - пусть у тебя босые ступни, распущенные волосы, расслабленные руки и ноги и греческий костюм. Изобрази страсть. Только как статуя.
Можешь склониться - да, вот так. Или схватить что-то. Нет, выше. И голову влево. Да, пусть кажется, что ты танцуешь. Но только кажется. Полная неподвижность. Вот так. Нет, она бы вряд ли стала на колени. Левую ногу свободнее. Помотай головой, чуть-чуть. Без улыбки. Глаза полузакрыты. Да. Вот так.
* * *
Все говорили, что выражения ее лица равно убедительны и удивительны. Еще более удивительной была скорость, с которой она меняла позы. Изменение без перехода. От печали к радости, от радости к ужасу. От страдания к счастью, от счастья к панике. Наверное, это особый, сугубо женский дар - мгновенно, без усилий, переходить от одной эмоции к другой. Именно этого мужчины ждут от женщин, именно это они в женщинах презирают. То одно. То сразу другое. Ясное дело - бабы!
По сути, ею были представлены все типы характеров, все виды чувств. Но все-таки несчастных женщин, жертв было значительно больше, чем нимф и муз, разных Джульетт и Миранд. Матери, лишившиеся детей, - ее Ниобея; или по каким-то ужасным причинам вынужденные их убить - ее Медея. Девы, влекомые отцами на жертвенный алтарь, - ее Ифигения. Женщины, тоскующие по бросившим их любовникам, - ее Ариадна. Готовые убить себя оттого, что их бросили, - ее Дидона; или чтобы смыть позор надругательства - ее Лукреция. Эти позы вызывали наибольший восторг.
Поэт видел ее через год после того, как она прибыла в Неаполь, она только-только начала давать представления на ассамблеях Кавалера. Новый любовник раскрыл в ней новый талант. Этим талантом она будет удивлять зрителей много лет и не перестанет восхищать даже самых злых клеветников. Сначала казалось, что ее актерский дар равен ее красоте. Но красота была скорее гениальностью, со свойственной гению уверенностью при любых обстоятельствах. Даже когда красота увяла, она чувствовала себя красавицей - готовой к восхищенным взорам. Даже погрузнев, она чувствовала себя изящной.
Она не хотела быть жертвой. И не была ею.
Она больше не скучала по Чарльзу. Успокоилась. Торжествовала победу. Знала, что никогда больше не испытает страстной любви, и смирилась с этим. Она искренне привязалась к Кавалеру, и ей было легко хранить верность. Она знала, как доставить удовольствие, делала то, чего от нее ждали. То, что Чарльз в постели бывал довольно холоден и скован, никак не повлияло на ее самооценку. А то, что Кавалер оказался более страстным любовником, чем его племянник, помогло - впервые во всей полноте - ощутить свою женскую власть. Теперь она чувствовала себя настоящей женщиной (это надежнее, чем чувствовать себя девушкой) - одной из многих, неотразимых. И в театре искусственных античных эмоций ее экспрессивность, неизбывная жажда общения нашли наиболее яркое выражение.
* * *
В те времена люди воспринимали античность как идеальную модель жизни, как набор идеальных доктрин. Прошлое было крохотным мирком, который становился тем меньше, чем дальше от него отходишь. Там жили добрые знакомые (боги, великомученики, герои, героини), олицетворявшие известные добродетели (постоянство, благородство, храбрость, изящество), воплощающие неоспоримые идеалы мужской и женской красоты, а также сильной, но безопасной - благодаря загадочности, отбитым частям, вылинявшим краскам - чувственности.
Люди жаждали просвещения. Знания были в моде, а филистерство - нет. И поскольку позы, которые принимала протеже Кавалера, принадлежали античной мифологии, древней истории или драматургии, то наблюдение за ее Позициями, как они назывались, было сродни викторине.
Вот она распускает волосы, поднимается с корточек, молитвенно воздевает руки, роняет на пол кубок, бросается на колени, приставляет к груди нож…
Ахи, перешептывание среди публики. Неуверенные аплодисменты. Тем, кто еще не догадался, соседи подсказывают на ухо. Аплодисменты усиливаются. И крики: "Браво, Ариадна!"
Или: "Браво, Ифигения!"
Кавалер - режиссер и привилегированный зритель - стоит рядом и с серьезным видом кивает. Он бы улыбался, если бы считал это уместным. Поэт же улыбнулся - оглядывая напряженную неподвижность пожилого человека, его столь очевидную в сравнении с молодым пышным телом старческую худобу.