Гусарский насморк - Аркадий Макаров 11 стр.


Я осторожно потянул женщину за рукав, показывая глазами на сидение. Та, будто очнувшись от глубокого забытья, не понимая, что я от неё хочу, вопросительно посмотрела на меня, потом перевела взгляд на мои руки и на ржавого цвета дерматин. Глаза её расширились от ужаса и стали совсем черными. Она растерянно полезла в узелок, вытащила расшитый цветами душистый носовой платок и стала быстро вытирать мои пальцы и сидение, потом рука её в отчаяньи опустилась и безвольно повисла, выронив платок на пол, к самым ногам той женщины, которую беременная баба называла "Нюрашкой". Та, видимо, поняв, в чём дело, стала нехорошо кричать и ругаться, называя мою соседку "ковырялкой".

– Мальца, – это она про меня, – заразит, гадость такая! В милицию её бы сдать, а не в больницу везти. Мы по восемь человек рожали – и ничего, обходились. А эта подпольный аборт сделала, сука такая! Живого человека искромсала.

Моя соседка умоляюще посмотрела на меня, хотела приподняться – по зелёному крепдешину цвета мокрой травы расплывались тёмные, почти черные пятна.

– В милиции её вези! В милицию! – теперь yжe обращалась "Нюрашка" к шофёру, пожилому мужику в армейском кителе с радужной разноцветной планкой на груди, то ли за ранения на войне, то ли за награды, а то ли за всё вместе.

– Да замолчи ты, балаболка! Видишь, девка концы отдаёт, её спасать надо, а ты, трепло – в милицию!

Беременная женщина жалостливо поправила подол моей соседке и недовольно толкнула в бок "Нюрашку".

Шофёр, ещё раз оглянулся на перекошенное то ли от горя, то ли от боли меловое лицо женщины в крепдешине цвета мокрой травы, и передёрнул рычаг скоростей, утопив педаль "газа" до самого упора.

Автобус, вихляя по дороге и обходя выбоины, мчался изо всех своих машинных сил, закручивая позади себя пыль, к нашей районной больнице.

Мы уже въезжали в Бондари. Уже высматривать голубой купол церкви поздно. Уже церковь вся целиком стояла передо мной.

Автобус, свернув с дороги направо, влетел в больничный двор. Шофёр, толкнув дверь, выскочил на землю. Дверь, громыхнув железом, заходила из стороны в сторону так, что автобус закачался. Через минуту двое мужчин в белых халатах и одна женщина быстро зашагали к нам. В руках одного санитара были складные брезентовые носилки.

Пощупав на шее моей больной соседки сонную артерию, женщина-врач властно скомандовала разворачивать носилки и срочно нести женщину в операционную.

Я бочком-бочком стал выбираться из автобуса, освобождая проход врачам.

Когда выносили соседку, я видел, как красный сок смородины, сок уходящей жизни, пропитав брезент, всё капал и капал в пыль.

Лето кончилось, впереди меня ждали школа, ребячьи забавы и долгая-долгая холодная зима.

Красная шапочка

Птица без голоса

свила гнездо из волоса

Народная загадка из собрания Кириевского

Она лежала на спине, раздвинув длинные, как школьный циркуль, загорелые ноги, стыдливо прикрывая глаза по-детски пухлыми ладошками. Там, где должны быть трусики, белел треугольником солдатского письма обойдённый загаром из-за интимности участок тела, пока не тронутый мужчиной, но уже готовый вобрать в себя клокочущую страсть. Тёмная, тоже треугольная, как штемпель полевой почты, отметина в уголочке повергла меня в столбняк своей невозможностью. Так и стоял я, сжимая пилотку в кулаке, и маленькая красной эмали звёздочка входила в мою ладонь острыми клинками. Но боли не ощущалось. Тело сделалось деревянным и непослушным, как бывает в глубоком сне.

Сравнение обнажённого участка тела лежащей передо мной молодой немки с треугольником солдатского письма пришло ко мне сразу, по первому впечатлению. Я служил солдатом в Группе Советских войск в Германии, и воинские письма на Родину, в Союз, как мы говорили, принимали только в таких незапечатанных конвертах-косыночках – "Лети с приветом, вернись с ответом!" А с письмами у солдата связана вся жизнь.

Полевая почта знает своё дело. Полевая почта работает не спеша. Письма идут медленно, мучительно долго, а ответы – и того дольше. Весь истоскуешься, изъёрзаешь скамейку в курилке, ожидая почтаря, который и на этот раз не выкрикивает твоей фамилии, а ты смолишь и смолишь моршанскую махру, настороженно вытягивая шею – авось, почтарь хочет тебя разыграть и выманить за письмо какую-нибудь безделицу. Но нет, хохляцкая морда Микола Цаба хлопает, как курица крыльями, по пустой дерматиновой сумке: "Аллес! В смысле – звездец!" и уходит в штаб, заниматься своими писульками или сочинять "Боевой листок". Сердце ухает в провальную яму и барахтается там, как муха в навозной жиже. Служба становится невыносимой, старшина – самая мерзкая личность – заставит в который раз или подшивать подворотничок, или приводить в порядок и соответствие уставу боевую выкладку вещмешка, как только увидит тебя с опущенными руками и поникшей головой, измотает придирками, сволочь, пока твоё огорчение по поводу отсутствия желанного привета с Родины растворится в нудных тяготах повседневной службы.

Надо признаться, что письма от девушек в нашей батарее получали трое-четверо, и я вместе с ними. Значит, было чем похвастаться и потрепаться среди сослуживцев, сочиняя разные небылицы о своих похождениях на гражданке.

Разговоры на эту тему – самые излюбленные в армейской среде. Кто служил, тот знает. Вся анатомия женского тела вдоль и поперёк изучена не хуже личного оружия АКМ – автомат Калашникова модернизированный.

После отбоя в наступившей паузе слышится короткий вздох и тягучий нарочито вялый голос:

– А у татарок, говорят, она поперёк расположена… Ей-Богу!

Это задумчиво со второго яруса койки сообщает флегматичный Витька Мосол, длинный худощавый солдат, потомок поморских первопроходцев, призванный с архангельской глубинки, с рыбных тоней. ему бы в Морфлоте служить, травить баланду на полубаке после ночной вахты, а он вот здесь, в самом сердце Европы, в городке Борно, под Лейпцигом, или, как говорят немцы, Ляйпцигом, механик-водитель ракетной установки, один боевой пуск которой способен смести в небытие любой город в радиусе полтысячи километров. Витьку подселили ко мне после того, как чудак и заводила Федя Газгольдер отправился в места отдалённые за рукоприкладство к отцу-командиру.

Витя по штату – старший сержант, разжалованный в рядовые за самовольную отлучку из части в местный гаштет, где его тут же сдали патрулям немецкие фройншафцы, с кем он по русской привычке вздумал сообразить на троих бутылочку "Корна", добротной хлебной водки, которая хорошо развязывает язык и связывает ноги.

"Мосол" говорит о столь вожделенном и загадочном предмете безразличным тоном, в подначку нашему командиру Рамазану Мухаметдинову, который ещё до службы успел жениться и теперь мужественно переносит разлуку с женой, озабоченный её возможной неверностью. Она, по всей видимости, не очень тяготится положением солдатки – после её писем "Рама" всегда мрачнел, скрипел зубами и курил, уставясь в одну точку перед собой. В это время сержанта лучше не заводить, можно схлопотать и в морду, или, как теперь говорят, спровоцировать неуставные отношения.

– Что, не веришь, что ли? – свесилась ко мне стриженая ёжиком белёсая голова. – Спроси у Рамазана. Они и губы выбривают по самой щёлке. Правда, товарищ сержант? – это он теперь уже Раме.

Тот что-то бормочет на башкирском и коротко матерится по-русски.

Тема, затронутая моим другом, настолько привлекательна, особенно после отбоя, перед сном, что казарма враз оживает, перехватывает разговор и смакует на все лады каждую деталь, каждую чёрточку женского запретно-сладостного участка тела. Каждый старается показать себя знатоком, умельцем-грёбарем, хотя наверняка никогда в жизни не видел того места, из которого вышел сам около двух десятков лет назад без обратной дороги и со стёршейся памятью о том дне.

Так что теперь раздвинутые, как школьный циркуль, ноги, и то, что между ними, вызвали во мне шок, полный паралич. Наверное, то же самое чувствует лягушонок перед открывшейся щелью змеиной утробы с манящим и вибрирующим язычком, рассечённым надвое…

В голубых сумерках закатного дня белая косыночка с чёрной отметиной настолько резко выделялась на фоне грубого солдатского одеяла, что резала глаза. Безыскусная, ещё подростковая поросль, не выбритая в строчку, как делают более опытные завлекаловки, до мурашек пугала и притягивала одновременно, как пугает и притягивает к себе провал, обрез вертикальной стены, когда стоишь на крыше. Ты тянешься к самому краешку, к обрыву, и с замиранием сердца заглядываешь туда, в глубину, в пропасть, за обрез. Кажется, вот-вот сорвёшься и полетишь вниз, а какая-то сила удерживает тебя, но ты не в силах отползти от провала, не в силах отвести глаз. Ужас и страсть смешались в этом чувстве, гибельном и сладостном. Да, гибельном и сладостном…

Будка киномеханика на втором этаже солдатского клуба была хоть и тесной, но довольно благоустроенной. Ефрейтор "Чижик", Костя Чижов, малый из далёкого сибирского села Горелые Чурки, совершенный кержак по натуре, ухватистый – "цоп-цабе, всё сабе", основательно обустроил своё рабочее место. Выброшенный бесхозный диван из офицерского городка он приспособил под себя, прикрыв его одеялом из колючей, но прочной, как проволока, шерсти; два стула с затейливыми резными спинками, правда, у одного ножки не было вовсе, а вместо неё приделана простая деревяшка. У второго стула не было сиденья, его заменял старый солдатский бушлат, свёрнутый в скатку. Если бы не два проекционных аппарата, похожие на перевёрнутые вверх колёсами ржавые велосипеды, комната выглядела бы совсем домашней.

Чижик был моим близким товарищем, если можно так выразиться, потому что в солдатской среде все твои сослуживцы – товарищи, и все близкие, но есть и такие, с которыми ты сошёлся настолько близко, что готов дать адрес своей младшей сестры для заочного знакомства. А это уже почти что брат по крови.

Солдатский клуб располагался на краю города, в замшелом старинном парке с вековыми деревьями, у которых кора была непривычно зелёной и скользкой, похожей на лягушечью кожу. Может, это был платан или бук – не знаю, таких деревьев у нас в средней полосе я не встречал. Огромные, развесистые с тяжёлыми, в две ладони, листами, и причудливо вывихнутыми узловатыми ветками. В этом парке я был прописан на всю оставшуюся службу по негласной договорённости нашего старшины и комбата после моего незадачливого фельетона "Уж если зло пресечь, собрать все сучья, дабы сжечь", где я осмелился покритиковать действия командиров.

Дело в том, что деревья, росшие вокруг казарм, засыпали палыми листьями всё вокруг, и наш бетонный, времён вермахта, бетонный плац, мешая строевым занятиям. Кому-то пришло в голову укоротить обвал листопада, обрезая сучья и верхушки зелёных братьев, как говорится, под "микитки". Культяпые, они нелепо топорщились обрубками, но зато листву уже не сыпали, и плац снова был гол и чист, как широкая ладонь старшины "Петрухи".

Заступившись за деревья, я направил фельетон в газету "Советская Армия". Материал, правда, не напечатали, но старшина, вызвав меня на доверительную беседу, закрепил за мной уборку всего парка, где располагался клуб. Работа проверялась с пристрастием, и мне приходилось часто использовать личное время для наведения "марафета" на территории за пределами части. Одна отрада, что можно спокойно пройтись по городку, заглядывая с интересом в непривычно богатые витрины магазинов. Заходить, ввиду отсутствия немецких марок, не имело смысла, но иногда можно позволить себе купить стограммовый шкалик и втихую побаловаться, по русскому обычаю.

Сегодня был как раз такой случай, поэтому, потеряв бдительность, я и решился на дисциплинарный проступок, пригласив молоденькую немку в киношную будку. Я знал, что за связь с местными жителями можно попасть и под трибунал, или, в лучшем случае, отправиться служить куда-нибудь, где "Макар телят не пасёт".

Христя, или Кристина, как я её называл, немецкая школьница, проживала напротив нашей санчасти, где мне одно время пришлось отлёживаться по пустячному поводу – вывих лодыжки не самое страшное в солдатской жизни.

Попасть в санчасть – мечта каждого солдата. Вот и мне подфартило! Вот и я сижу у окна без надзора и пускаю зеркального зайчика на аккуратную немецкую девочку, высунувшуюся из окна своей квартиры, чтобы полить ящик с цветами. Цветы необыкновенные – мохнатые, как шмели, и жёлтые, как русский подсолнух. Цветы вытягивали длинные шеи навстречу сверкающим струйкам из маленькой детской лейки. Девочка, отложив поливалку, поймала зайчик в ладонь и улыбчиво посмотрела в мою сторону.

Зайчик с ладони перепрыгнул ей на грудь и заскользил по нежной впадине между её тугих, как майская редиска, мячиков под розовыми чашечками лифчика. Стояло жаркое лето, и немочка была без блузки, ничуть не стесняясь сладостной наготы.

Она на секунду исчезла в провале комнаты, и вот уже по моему лицу и рукам весело запрыгало тёплое солнечное пятнышко.

Молчаливый разговор имел продолжение.

Каждое утро мой солнечный зайчик играл в её комнате, она ловила его ладошкой и посылала обратно, как срочное письмо солдату, минуя полевую почту. Разговаривать и кричать через улицу я не осмеливался, да и что будешь говорить, если знаешь немецкий язык на уровне "Шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?", да ещё под страхом запрета командиров.

Однажды моё пятнышко света выхватило надпись на тетрадочном листочке, где печатными буквами кириллицей было выведено: Христя. Вот теперь понятно – её зовут Кристина, и она не прочь развлекать советского воина своим присутствием.

Мощёные, ещё со времён средневековья, серым булыжником улочки в Борно достаточно узкие, чтобы можно разглядеть лицо дружественной, так сказать, и лояльной к советскому присутствию молодой немки с почти обнажённым бюстом и по-детски озорными глазами. Её короткая стрижка соломенных волос открывала маленькие розовые уши, в которых при каждом проблеске моего зайчика вспыхивали зелёным кошачьим зрачком гранёные стёклышки модных в то время клипс – серьги, которые крепятся к мочкам ушей прижимами, и легко, по мере надобности, снимаются. Волосы у моей знакомой, по всей видимости, были тяжёлые и жёсткие, при каждом наклоне головы они распадались на пряди и свисали, как литые, по ровному срезу. Она была типичной представительницей своей нации. Прежде всего, светлые брови и ресницы, ещё не тронутые тушью, делали глаза пронзительно голубыми и открытыми. Резко очерченный рот, подбородок и нос были явно германского происхождения. Девушек с такими лицами в наших краях не водилось, и мне сравнить её не с кем. Разве что Марина, из-за которой я с таким нетерпением ждал полевую почту, и которую так торопливо целовал в маленькие, как лепестки, неловкие губы, в тот прощальный вечер, когда она, перевозбудившись от моих откровенных прикосновений, стала дрожать всем телом, икать и отрывисто выталкивать из себя какую-то бессмыслицу, потому что я был настолько пьян, что не сумел её как следует успокоить. Но Марина была, как и большинство русских нашего края, настолько перемешанной крови, что черты славянизма в ней едва проступали сквозь смуглость кожи. Восточная роскошь темных глаз под широкими строчками густых ресниц, да и брови, как две разлетающиеся ласточки, скользили под черными кудряшками мягких и податливых волос, когда на ощупь чувствуешь, как торкается кровь за ушной раковиной и разрывает твою ладонь.

В девочке, играющей со мной в зайчики, чувствовалась чистая прохлада светлой воды, женская, не по годам, основательность, и угадываемая доступность, не зацикленная на пуританской морали. А может быть, это только рисовалось в воображении молодого солдата, налитого всклень сладкой и тревожной силой, переполнявшей меня за продолжительный срок службы. Увольнений нам не полагалось, и все контакты с женским полом происходили только на уровне продолжительных и жадных взглядов.

Кристина, показывая пальцем сначала на бумажку, потом на меня, знаками спрашивала, как меня зовут.

Ни бумаги, ни карандаша в санчасти не было, и я, воспользовавшись отсутствием санитара, вытащил из аптечки пузырёк с йодом, достал спичку и, размотав с ноги портянку, стал громадными буквами на холщовом полотне выводить своё имя. Буквы получились кривые, но достаточно чёткие, чтобы разобрать написанное. Вывесив полотнище в раскрытое окно, я провёл рукой по надписи, показывая, что вот он – я! Кристина сразу согласно закивала головой. Буквы на солнце стали расплываться, желтеть, превращаясь в какие-то кровоподтёки.

Наверное, в квартире напротив никого, кроме Кристины, не было, и немочка, покружив передо мной на цыпочках, показала, как ей жарко, и взялась расстёгивать свой яркий лифчик, но это ей никак не удавалось. Моё нетерпение было на пределе, и я стал показывать жестами моё желание помочь ей. Она весело закивала головой, продолжая терзать за спиной непослушную застёжку.

– Ты чего тут руками крутишь, как мельница? А?.. – рявкнул в дверях начальник медслужбы старший лейтенант Платицын. Мужик, не раз выручавший ребят из тягостных объятий службы. Да и ко мне он сегодня утром отнёсся более чем внимательно, согласившись продлить пребывание на постельном режиме.

Я, вздрогнув, отшатнулся от окна и вытянулся по стойке "смирно", одна нога в сапоге, другая босая, травмированная, с розовыми потными пальцами.

– Ну-ка, ну-ка! Наступи на правую ногу. Пошевели пальцами! Так. Теперь присядь, вытяни руки вперёд. Встань! Так. Присядь на одной ноге. Так… Собирай свои личные вещи и бегом в казарму! Может, ещё к обеду успеешь, сачок!

Я с огорчением взглянул на опустевшее окно напротив, намотал исчерченную йодом портянку на ногу, обулся и подался в казарму, ругая себя за излишнюю прыть. "А немочка хороша! Хороша…" – глядя себе под ноги, бормотал я.

На обед я, конечно, опоздал. Старшина обрадованно хлопнул меня по плечу:

– Ну, молодец! Вовремя выписался. Твою территорию надо в образцовом порядке поддерживать. Возле клуба хлама навалено, да и в парке листов, как у Рокфеллера денег. Встреча солдат с молодёжью города намечается по линии "Дружба-Фройндшафт, Руссиш-Культуришь". Может, и к нам заглянут. Личное время – это лишнее время. А на службе лишнего времени быть не может. Так, с завтрашнего дня шанцевый инструмент в руки – и на уборку. Через КППе тебя вот по этой бумажке пропустят, – и он сунул мне в руки листок с неразборчивой подписью и штабной печатью. – Время выхода и возвращенья там указано. И не вздумай просрочить. Посажу на "губу". Понял?

– Так точно, товарищ старшина!

– Ты чего, не обедал, что ли? – мой взгляд на бумажный мешок с сухарями, стоящий в углу, размягчил даже его. – Сухого пайка не дам, а сухарей бери сколько влезет. Да, а что-то у тебя, товарищ рядовой, воротничок на гимнастёрке не по форме? – он протянул руку, прихватывая за краешек полоску белого целлулоида, который обычно используют старослужащие и сверхсрочники вместо обычного белого миткаля: протёр влажным носовым платком – и всё, воротничок снова, как накрахмаленный, – и резко, чуть не перерезав жёсткой полоской пластика мне шею, оторвал его.

Оставалось сказать только армейское "Есть!", насыпать карман сухарей и, повернувшись по уставу, быстро уйти, не соблазняя старшину на дальнейшие действия.

И то, и другое, и третье я сделал быстро и чётко, и выскочил из каптёрки.

Назад Дальше