Аллея была вычищена, мусор сожжён, склянки и пепел я зарыл в землю, прикрыв сверху дёрном. Теперь старшина не подкопается. Я одобрительно посмотрел на Красную Шапочку.
Она стояла передо мной, раскрыв испачканные сажей ладони, показывая тем самым, что надо вымыть руки. Вода была только в помещении клуба, в туалете, и я кивнул головой в ту сторону, что там, мол, есть вассер – вода. Красная Шапочка приветливо закивала головой – "Ферштейн! Ферштейн!" – понимаю! – подхватила свою корзиночку и с весёлой готовностью пошла за мной.
Деревья, обступившие нас со всех сторон, недовольно зашумели, предосудительно закачали головами, трагически заламывая жилистые руки. Потянуло холодком и сыростью. Откуда-то сверху мелкий и частый, как всегда бывает в этих местах, заморосил дождь. Вечер натягивал глухое солдатское одеяло на город, и мы побежали. Двери клуба никогда не запирались. Немцы сюда не заходили, а солдатам казённое имущество ни к чему. Только аппаратная, где работал киномехаником мой друг ефрейтор "Чижик", закрывалась на маленький, вроде чемоданного, замочек, который при желании можно скрутить одной рукой.
С "Чижиком" мы встретились в самом проходе. Он, увидев меня с Красной Шапочкой, поперхнулся глубокой затяжкой, выронил цигарку и затоптался в дверях, пытаясь её затушить сапогом. Быстро захлопав по карманам, он почему-то сунул мне в ладонь ключ, показывая глазами на аппаратную. До этого у меня и в голове ничего такого не было. Не насиловать же Христю, в самом деле! Хотя очень бы хотелось это сделать, но, конечно, не силой, а по-хорошему, чтобы она сама раскрылась, как зелёная почка, ведь не маленькая уже, небось понимает, что солдату надо…
Туалет, разумеется, был мужским, и я, просунув туда свою Красную Шапочку, остался стоять в коридоре, охраняя её плетёную корзиночку, в которой была всякая девичья мелочь, безделица.
"Чижик" сразу куда-то улизнул. Наверно, боится опоздать к ужину – несмотря на свой рост, едок он был ещё тот.
Кристина вышла, пошарила в корзиночке, достала дивный, в розовых кружавчиках носовой платочек, и вытерла ладони. Во всём огромном и гулком помещении мы были одни. Сразу захотелось тесноты и уюта. Замочек в аппаратную, прыгнув в ладонь, раскрылся, и мы поднялись по узкой крутой лестнице в кинобудку, где можно уединиться и тихо посидеть, пережидая дождь на улице.
В кинобудке, как и хотелось, было тесно и тихо. Спиртовой запах целлулоида будил и тревожил забытое ощущение хмельной радости. Да я, кажется, и в самом деле опьянел, ухватив свою Красную Шапочку поперёк талии и прижав к себе так близко, что чувствовалось ментоловое дыхание её рта и тонкий аромат атласной кожи на щеках. Забыв всё на свете, мы с Кристиной опрокинулись на диван, который тут же завизжал по-поросячьи, выбрасывая сразу все пружины вверх.
То ли от панического вскрика забывшего женскую тяжесть дивана, то ли от чувства ответственности, сидевшего во мне где-то внутри неприятным холодным стержнем, я быстро вскочил на ноги, не зная, как поступить в такой ситуации. При любом раскладе мне грозит большой срок: если бы мы это сделали по обоюдному желанию, меня бы повязали за совращение несовершеннолетней, усугубив моё положение тем, что потерпевшая – гражданка другой страны. Стоит Красной Шапочке закричать, то мне уготован срок и поболее первого – за попытку к изнасилованию.
Так и стоял я, растерянно скручивая цигарку из крупчатой сыпучей армейской махорки, которая никак не скручивалась, соря жёлтыми крошками. Потом, вспомнив, что спички всё равно кончились, я бросил эту затею.
Подняв глаза, я увидел налитые молодой уже женской плотью раздвинутые ноги, и то, что может быть между ними. Потрясение входило в меня пружинистой силой. Неодолимое звериное влечение тянуло меня туда, к тёмному створу ног…
Но другое, более сильное чувство поразило меня, когда я на своём погоне рядового Советской Армии почувствовал вдруг прихваченную намертво тяжёлую ладонь неотвратимого рока, судьбы, от которой никуда не денешься.
Развёрнутый на сто восемьдесят градусов, я увидел перед собой комбата. Капитан был в спортивном трико и в домашних тапочках. Капитан тяжело дышал, как-то хрипло и придавленно – наверно, запыхался, когда спешил сюда, со мной на встречу, а может, его душил гнев. Было видно, что несколько минут назад он хорошо отдыхал, пил кофе, читал газету, и кто-то ему сообщил о подозрительных действиях рядового такого-то и девушки немецкой национальности. Опоздай он минут на пять, разборка была бы другой, и в другом месте.
Удар кулаком в зубы опрокинул меня навзничь, и я головой вперёд по узкой деревянной лестнице скатился прямо к дверям, в которые минут десять назад заходил с таким воодушевлением. Во рту стало солоно и просторно. Передних зубов – как не бывало! Я всё удивлялся: когда я успел их выплюнуть, а может, вгорячах проглотил вместе со сгустками крови. Об этом случае не узнал даже майор особого отдела, который почему-то всегда был в курсе последних разговоров в курилке.
Позже наш комбат меня больше ни о чём не спрашивал. Правда, теперь уже до конца службы посылать меня на уборку территории за пределами части старшина почему-то не стал, так и не поинтересовавшись, отчего я невнятно отвечаю на команды. Ребята на это тоже особого внимания не обратили – ну, выбили зубы, и выбили! Подумаешь, делов-то! Только самый близкий дружбан младший сержант "Чижик" из сибирских Горелых Чурок заботливо прикладывал свою медную бляху к моему стриженому затылку, но шишка в яблоко величиной от этого не становилась меньше.
Многое забылось, но полублатная фатоватая фикса из жёлтого металла до сих пор напоминает мне о том далёком и суровом времени армейской службы.
Шурочка
Ах, у Меланьи груди!
Брыкастые, как оленята.Н. Клюев
Мы, безотцовщина, весёлая и недобрая, по вечерам приходили в сельский клуб и, сбившись в стаю где-нибудь в углу, лузгая семечки и давя ногами окурки, учились нехитрым движениям знаменитых районных танцоров. Учились пить, сквернословить, цинично относиться к женщине. Проза жизни, жестокая и не всегда справедливая, ломала наши души и калечила нравственность. Послевоенные дети рано узнали горький привкус бытия. Но я, кажется, отвлёкся – тема пота и слёз в другой раз, а сегодня рассказ о здоровой чувственности, молодой и жаркой, как июньское утро, которое обещает грозовой день.
Шурочка – так звали мою первую женщину – приехала к нам в Бондари летом, после окончания Ростовского пищевого техникума, и поступила работать на местный маслосырозавод технологом.
Поразительно, как иногда профессия накладывает отпечаток на внешний облик человека! Приезжая и сама была вся как сыр в масле. Она прямо светилась с ног до головы из кружевных оборочек платья, когда я впервые увидел её на танцах в нашем районном клубе, или в Доме культуры, как он громко писался на афишах. Пышные волосы, затейливо уложенные на голове, напоминали взбитые сливки с кремом. Подведённые голубой тенью глаза, большие и ласковые, ярко накрашенный влажный рот – были неотразимы. Среди тусклых и озабоченных районных невест она выглядела безусловной красавицей, пришедшей из другого мира, где молочные реки, кисельные берега и масляные горы. По крайней мере, мне тогда так казалось. В то время приходили сравнения только гастрономического толка. Всякой смазливой девушке мы давали кличку, обозначающую что-нибудь съестное – "Котлетка", "Пампушка", "Пончик".
Шурочка была холостая, а вроде как бы и замужем, а может быть – просто разведённая. Спокойная и мягкая в движениях, она резко отличалась от местных девиц, у которых взгляд выражал обычно беспокойство и ожидание. У неё же взгляд был открытый, ясный и уверенный в себе, и знающий себе цену.
Одним словом, она была той роковой женщиной, за которой гуськом тянулись женихи и сплетни.
Обидчицы говорили, что она с мужиками не сдержанная, и курит, прости Господи, как проститутка, и ребят молодых портит. Вот Санька Жигарь из-за неё Витъку Жучка порезал, и свой дом подпалил, а теперь, бедный, от этой суки и белой горячки в психушке мается. Но ни одно из подобных гнусных обвинений нашей героине не подходило: курящей её мы никогда не видели, а что мужикам головы крутит и ребят с ума сводит – на то она и роковая женщина.
Когда я на летних каникулах подрабатывал грузчиком на маслозаводе, пестуя пузатые фляги с привезённым с окрестных сел молоком, то частенько видел её в белом халате и белой высокой шапочке. В руках у неё почему-то всегда были стеклянные трубочки и колбочки, такие же, как в нашей школьной химлаборатории, где мы проходили практикум. Она деловито открывала фляги, беря молоко на анализ, давала какие-то короткие распоряжения рабочим, и всё-то у неё крутилось и ладилось, и я, зачарованный, забыв на машине очередную флягу, останавливался, жадно пожирая её глазами.
Шурочка, чувствуя моё мальчишеское внимание, покровительственно улыбалась, весело подмигивала мне, показывая розовым пальчиком на борт машины, где, как врытые, стояли шеренги крутобоких неподъёмных фляг. И я, вздохнув, снова принимался за работу.
Под конец дня у меня с непривычки так наламывалась спина, что я не сразу уходил дамой, а, покуривая где-нибудь в тенёчке, дожидался, когда моя белокурая зазноба окончит работу.
Обычно она легко выпархивала из приёмного отделения завода, подманивала меня пальцем и совала в руку небольшой бумажный свёрток с плавлеными сырками или пачкой сливочного масла. Я сконфуженно пытался объяснить, что жду не её, а своего товарища, и не сразу брал свёрток. Она настойчиво совала подкормку мне за расстёгнутую рубашку, невзначай задерживала свою прохладную руку у меня на потном животе, потом прижимала палец к моим губам, и, повернувшись, уходила домой. Мне почему-то всегда нравилось смотреть на её загорелые икры, чуть подёрнутые светлым пушком. Там, на впадинке, под правым коленом была маленькая тёмная родинка, которую неудержимо хотелось поцеловать. Глядя ей вслед и глотая слюну, я докуривал цигарку, потом сплёвывал себе под ноги в пыль, и с неохотой уходил домой. Мать всегда была рада моим гостинцам, они являлись хорошей поддержкой в то непростое и голодное время.
Если быть до конца справедливым, то от поклонников у Шурочки отбоя не было. Домой её обычно провожали хором, изощряясь на свой деревенский лад в остроумии и любезностях.
Мы за ней ходили второй ревнивой волной, и видели, как она, весело смеясь и подзадоривая женихов, тихонько открывала калитку и быстро ныряла во двор, оставляя наших петухов с носом.
Бабка Нюра, у которой она снимала квартиру, неприятная с резким голосом женщина, выходила из сеней, грозя коромыслом, и таким образом отбивала всякий любовный пыл нетерпеливых ухажёров.
С нами, щенками, Шурочка обычно была приветлива, и охотно принимала угощения из опустошённых редких садов местного расположения. Мы все по-своему были в неё влюблены. Бродя по ночным улицам, наша братва всегда останавливалась перед её темными окнами и гадала: в чём она сейчас спит, в рубашке или голая? А если голая, то, как она выглядит…
Встав на завальню, мы вытрясали карманы, ссыпая ей в открытую форточку ворованные яблоки, и было слышно, как они, гремя и прыгая, рассыпались по дощатому полу. На эти набеги бабка Нюра никак не реагировала – или крепко спала, или притворялась, что спит. По крайней мере, её ругани мы ни разу не слышали.
В тот вечер, после лекции о вреде аборта, на которую набиралось много односельчан мужского пола, справедливо считающих себя основными виновниками этой операции, были, как тогда заведено, танцы. После объявления белого танка, Шурочка, ободряюще улыбаясь, почему-то выбрала именно меня. Победно посматривая на завистливых соперников, я, неуклюже переступая, осторожно придерживал за талию, прижавшуюся ко мне женщину, боясь своей неловкости.
То ли танец её утомил, то ли ещё по какой причине, но моя залётка, не дожидаясь окончания музыки, быстро шепнув мне на ухо, чтобы я пришёл к дому бабки Нюре через полчаса, незаметно прошмыгнула между танцующими, и тихонько выскользнула из клуба.
Когда я подходил к дружкам, меня всего распирало от счастья, и хотелось тут же всё выплеснуть, похваляясь своей победой.
– Обманет! – однозначно решила стая, остудив меня, – Они, бляди, все одинаковые, вот и тебя опозорила, бросив на танцах. Пойдём за это у Нюрки трубу свалим, пусть они, падлы, с бабкой дыму наглотаются!
Но я отговорил ребят от столь решительных действий и вышел на улицу.
Было тихо-тихо. Крыши домов, облитые сверху луной, матово светились. Под ногами сахарно похрустывал молодой ледок. Из придорожной травы игольчатый иней покалывал глаза. На белёсом от лунного света небе стояли редкие звёзды. Дрожа от возбуждения и прячась в тени домов, я торопливо пробирался на первое в своей жизни свидание, совсем не представляя, что буду делать, оставшись один на один с такой красивой, и как мне казалось, недоступной женщиной.
То, что она меня будет ждать, я нисколько не сомневался, считая себя неотразимым сердцеедом. По крайней мере, сверстницы не обходили своим вниманием. Но меня это не задевало. Меня тянуло туда, в гриновский Зурбаган, к роковым и падшим женщинам, в дымные кабаки и на туманные причалы – одним словом, в разврат. От мысли, что через минуту я буду рядом со своей мечтой, щемило сердце.
Начитавшись книг oб удачливой и красивой жизни, я с трудом переносил серую районную беспросветность. Мне всегда казалось, что такая жизнь временная: вот придёт кто-то родной и добрый – и уведёт меня отсюда в мир моих грёз. Кто это будет, я не знал – друг или женщина, – но не сомневался, что так и случится. И вот теперь, похоже, мои мечты сбываются. Всё! Решено! Брошу к чертям собачьим школу и женюсь на Шурочке. Уедем с ней вместе из этой зябкой дыры куда-нибудь к морю, в жаркие края, ну, хотя бы в Одессу. Портовый и фартовый город. Наймусь матросом, и буду покачиваться на всех морях и океанах. А моя Шурочка будет приходить к причалу и безутешно ждать, вглядываясь в обманчивую и зыбкую морскую даль. А я, возвратившись, продутый пассатами и муссонами, буду кунать свою хмельную голову в её ладони, вспоминая запахи чужих таверн и дешёвый одеколон продажных женщин.
Белый от луны дом бабки Нюры зиял черными провалами окон. Обвальная тишина придавила его низкую крышу, отчего дом казался вросшим в землю. Нельзя было поверить, что здесь кто-нибудь когда-нибудь жил. Никого! Мёртвая зона. От дощатого забора ложились в засохшие лопухи широкие и длинные полосы беспросветной тени. Ещё не знакомый с женским коварством и лживостью, я не хотел верить, что меня подло надули, и, остановившись напротив, с напряжением вглядывался в пустые окна. Они с безразличием смотрели куда-то мимо меня, в лунную небесную даль.
Боясь оказаться посмешищем среди своей гоп-стоп-компании, я решил не возвращаться в клуб и, глубоко вздохнув, повернул домой. Луна нехотя поплелась следом, как верная небесная собака. Сделав несколько шагов, я услышал тихий протяжный свист – наверное, кто-то из дружков засёк меня и преследует. Я, чтобы не встречаться и ничего никому не объяснять, прибавил шагу. Вдруг две тёплые и мягкие ладони закрыли мне глаза, и я, остановившись, почувствовал затылком горячее и прерывистое дыхание. Сердце у меня сладко ёкнуло и покаталось, подпрыгивая как мячик по ступенькам лестницы. Повернувшись, я оказался в замкнутом кольце рук.
– Ну-ну-ну! Обиделся глупенький. Так уж и пошутить нельзя, – притянув мою голову к себе, она лёгким прикосновением поцеловала меня в озябший кончик носа, – Ай, какой обидчивый, не игручий ухажёр!
Я растеряно хлопал ресницами, оправдываясь и бормоча что-то невнятное.
– Ну, пойдём, пойдём! – Шурочка, взяв меня за руку, потянула за собой, ныряя в непроглядную тень, как в омут.
Я покорно последовал за ней.
Прислонившись спиной и забору, Шурочка медленно расстегнула мою курточку, просунула под неё руки и сцепила их у меня за спиной, отчего её тело сомкнулось с моим и замерло в каком-то молчаливом и томительном ожидании.
Почему – не знаю, но вдруг стало жарко и душно. Слюна во рту сделалась густой и тягучей, и мне никак не удавалось её проглотить.
Обхватив своими ногами моё бедро, Шурочка потёрлась щекой о мою щеку и ещё теснее прижалась ко мне. Густые душистые волосы затопили меня, и я барахтался в них, как рыба, беззвучно глотая воздух широко открытым ртом. Лёгкий тёмный плащик был распахнут, и в низком вырезе платья тело её излучало мучительный свет, такой же тихий и таинственный, как эта лунная ночь. Ладонь моя сама по себе, непроизвольно нырнула в это восхитительное сияние, и заскользила по нему боязливо, как сорванный лист по неверной волне. В глубокой и тёплой впадине, разделяющей грудь на два всхолмия, кожа была нежной и бархатистой на ощупь. Вынырнув на гребень, я вдруг почувствовал, как под пальцами сосок становится тугим и упругим, как резиновая пробочка, тревожа моё ещё смутное желание.
Шурочка, тяжело дыша и слегка оседая, проскользнула, откинувшись, по моему бедру самым низом живота, впиваясь острыми коготками мне в спину чуть повыше моего брючного ремня, затем вновь прильнула ко мне, шаря губами мои губы. Её язык, влажный и прохладный, гибкий, как змейка, проскользнул в полуоткрытый рот и медленно потёрся о моё пересохшее небо, затем, ласкаясь, прильнул к моему языку и, двигаясь взад-вперёд, поднырнул под него, потом несколько раз встрепенувшись, замер.
Поцелуй засасывал меня в свою стремительную воронку всё глубже и глубже. Он как будто отрывал меня от пуповины, которая никак не хотела меня отпускать. И вот, оторвавшись, я закружился в водовороте, доверяясь нахлынувшему чувству. Появившейся солоноватый привкус крови и зовущий запах близкого женского тела раздувал мои ноздри. Колено, согретое её мягкими бёдрами, вдруг непроизвольно задёргалось, и постыдная зябкая дрожь, которую никак не удавалось унять, стала сотрясать моё тело.
Шурочка, словно очнувшись, отпрянула от меня и стала торопливо застёгивать мою вельветовую курточку. Пуговица на поясе куртки, соскальзывая, никак не хотела попасть в тесную петельку, и Шурочкины пальцы, манипулируя возле, держали меня на самом пределе.
Закусив губу, я вдавился в забор, стараясь болью остановить непроизвольные и преждевременные толчки тела. Застегнув последнюю пуговицу, моя сладкая мучительница весело потрепала меня за щеку и, ободряя, сунула между губ невесть откуда взявшуюся ароматную сигаретину. Я вцепился в неё зубами, как в спасительный канат, ощупывая себя в поисках спичек. Я знал, что их у меня нет, но всё же хлопал по карманам, как встрепенувшийся грач крыльями.
– Ладно, не ищи. Пойдём, я тебе сейчас огонька вынесу, – Шурочка потянула меня к дому бабки Нюры, – не бойся, не бойся, хозяйка в город уехала, сестру повидать. Пойдём, на крыльце посидим, видишь, ночь какая! До утра бы домой не заходила. – Она, остановившись, ладошками запрокинула моё лицо вверх.