Фея - Игорь Соколов 10 стр.


Писк мышей, вой кошачий, дальше чуть слышные звуки. Бедра, лежащие в камне, Ленина лоб отверзают. Глупо таится Всевышний.

Закон безысходной тоски – выпить и просто забыться.

Вождя – вспоминая – про детство, в темный рай провожая.

Жужжание мух возле кучки, наложенной мне добрым дядей.

Я помню, еще дитятей носил его профиль на сердце.

Сараи. Подвалы и Ямы, как много их в нашей отчизне, в них спят изможденные бомжи, любители прошлого века, разбросанных старых портфелей, бумаг, на которых имя само собой исчезло, ушло в улетающий ветер.

Мне Бейс повторял эти чащи сквозь зубы и водку на ухо.

Я плакал, как будто влюбленный, теряясь в безумной вершине мной порожденного века.

Бейс, мой лунатик, калека, коллега по мусорным ведрам, по бедрам и ягодицам, когда в беспределье тащиться грустно и тянутся лица змею подобной отраве.

В безусых устах младенца жуткая область познаний, где всякий камушек гранью страсти людей отражает в узорах простертых ладоней, пальцев, наметивших вход члену живых академий, истину зарывших в компосте или в каком-то наросте давно отшумевшего мозга.

Как же это не просто – слушать тоскливого Бейса.

Теперь все по очереди стерегли меня, чтобы я не убежал куда-нибудь, успокаивать свою неуемную совесть.

Любезный Соловейчик хранил меня от скорби громкими призывами отдыхать и веселиться…

Гостеприимная Александра раздевалась для меня и вытягивала тело, словно гусеница.

Гроза хлопала в ладоши и подбрасывала надо мной одного за другим иностранцев.

Любезная Пищуха читает нараспев головокружительного Овидия, а случайная странница Дань целует меня куда попало, сощуривая сладострастные глазки и нервно пожимая окончания моих дрожащих пальчиков.

И лишь один Бейс невозмутимо ощупывает свой огромный нос и при этом нравоучительно советует всем презирать себя.

Ужасно глупо чувствовать себя поврежденным в уме. Глаза Бейса, словно окна, отражают свет, и все мучительно растворяется в нем. Лань все еще пытается продлить со мной удовольствие и хватает меня за самые неожиданные места подозрительного тела.

Тело постепенно зовет иметь себя в ней.

В этом месте я должен немного остановиться, чтобы прислушаться к разуму.

Все больны возможностью что-то иметь. Но для чего? И в желудке, и в голове, и в чреслах, и в Космосе голосит одна и та же возвышено-низменная жажда…

Какая трудная задача – прожечь себя насквозь, увидеть свое ничтожество и тут же плюнуть на все, уплывая в звезды единственного царства. Бейс незаметно делает мне знаки, и мы исчезаем.

В каком бы каземате ты не жил, всегда полезно иметь свой угол – место – пространство – пустоту: мы с Бейсом имели совершенно отдельную яму, куда сваливались, уединиться и побыть с собой.

Из ямы хорошо глядеть на небо и думать о вечном… В любой пьяной праздности, где светится мысль, мы с Бейсом осторожно вытаскиваем из себя постороннюю глупость и начинаем выбирать из тьмы носящихся в воздухе идей какую-то одну, все время убегающую в Непознаваемое.

– Избавь меня Бог все таки ухватить эту идею, – говорит мне чрезвычайно задумчивый Бейс.

– Почему? – удивляюсь я.

– Потому что в открытии всегда спрятан конец нашего начала…

Бейс нахально отнимает у меня мою мысль и так же нахально кормит ею меня. Худо знать Бейса со всех сторон, ведь он если и обманывает меня, то с достоинством, а чертыхается исключительно по случаю, увеличивая длину и без того вытянутого языка.

Мое прошлое опять бессмысленно лепечет себя.

Я знал одного доброго человека, который все время представлял себя злодеем, чтобы никому не нравиться. Еще у него была лютая неприязнь к людям, которые имели несчастье хвалить себя.

И как я нашел свое сходство с ним.

Лучший свидетель тому – Бейс, правда – он много поддавал в то время, но это не лишило его памяти.

Если в нем что-то испортилось, то это легко исправить…

Вообще, самое трудное – показывать себя, играя роль какого-то свихнувшегося мистика, но еще безобразнее выражать свое отсутствующее мнение, хотя что может быть лучше, чем отсутствовать здесь…

Жизнь не должна быть собой, как Бейс моим прошлым, Любовь – жалостью, поступок – принципом, и так далее.

Ее звали Нина, и она созидала мое несчастие.

Бейс был ее ухажером и я с ним дрался в любой самонадеянной форме, вымучивая смех невидимых приведений. Иногда мы где-нибудь закрывались одни, и Нина обнажалась, размахивая собой.

Глоток водки, поцелуй и ты – ничто. Гигантский смысл животных побуждений. Вовсю метет ХХ век…

Какой же все же жалкий человек придавлен голым телом к телу.

О, Бейс! Прекрасный мечтатель, красота Нины губит нас одинаково.

Властно разжигая страсть… Толпы… Полночь неведения в подозрительной темноте… Как строгий любовник, я тщетно пытаюсь отогнать тебя.

Развращенная Нина нежна как мотылек.

– Для обоих места хватит, – говорят ее глаза, но сам язык покорен только единственному числу…

Не отсюда ли твое пьянство, Бейс? Не отсюда ли мое желание отсутствовать?

Нина – некая яма, где от могучих фаллосов висят обрывки смутных изваяний.

Временами Бейс исходит стихами, зарываясь без меня в ее нежое личико.

Даже самая отчаянная грусть выражается у него смехом.

Шут с бесконечным отростком, он полон был голосов о той же норе бесконечной. И рвал, и метал он, плывя по откосу дрожащего члена.

И выражением лица пытался всю тьму уничтожить.

Это был трепет ужаса сексопатолога, ибо ничего духовного в этом не было…

Возбужденный от природы как и от алкоголя, Бейс очень редко думал о соразмерности своего будущего и настоящего.

И вообще, он был везде, только не в своих истинных намерениях.

Такие люди легко угадывают состояние своих собеседников и легко соответствуют ему, как впрочем, тьма – свету, зло – добру.

Необходимость присутствовать через отрицание тоже ведет к обратному утверждению себя через другого.

Так, отрицая меня, Бейс через Нину, утверждал обратное, т. е. мое влечение и страсть, получившую одну и ту же жизнь в разных ипостасях, (т. е. в нас).

Нина соединила нас через собственное отрицание, дальше наступило саморазрушение. Бейс отринул себя, как и я.

Проклятое лживое тело стало подоплекой наших погружений в такой же обманчивый разум… Так звучали мои мысли, когда Бейс багровел от выпитой водки в убого-жалком жилище Соловейчика.

Пара наивных детей – мы сбежали оттуда, как подарочек с жертвой, как мгновение с вечностью…

Наша Нина – наш призрак – наш путеводитель, наша бездна. Бездомные, мы открываем дверь, ее дверь, и делимся на стадо невинных мечтателей…

Она учила жить нас любовью, а мы – ненавидеть себя…

– Войди же в меня, во мне нет тревоги, – шептала она на ухо то мне, то Бейсу.

Островки вожделеющей страсти, мы себя разложили как яства, на ее демонический пламень.

Познать женщину – это маленький и полупрозрачный островок меланхолии… поймать одинокую обезьяну и одолеть с ее близостью все отчаяние проклятого лунатика…

Бейс всегда любил ходить по крышам и радовать других своим отсутствием…

Там, при звездах и обязательной разлучнице Луне, только одна Нина могла слышать его Арию внезапной любви… Любви, состоящей из Смерти…

Невинный мальчик Бейс верил в Бессмертие и боялся, что пошлые разговоры окажутся правдой, но после он одел маску и стал настойчиво заставлять меня влюбляться в дымящееся тело.

Гибкая, как пантера, и опасно образованная в этих делах Нина иногда забывалась до такого сумасшествия, что летела с Бейсом вниз по крыше, едва успевая поймать леденящий карниз.

Бейс удачно ловил ветки деревьев, обламывая их и подчиняя своему медлительному падению.

Потом наступала очередь Нины быстро разжимать свои пальцы и лететь в стремительные объятия Бейса… Они валились в лужу и громко смеялись, желая привлечь к себе полусонных прохожих…

Я стоял за их спиной, как Ангел, зная, что очень скоро Бейс растворится в задумчивых сумерках и его место займу я, и как ни в чем ни бывало, расскажу сумасшедшей Нине свои невидимые и страшные сны.

Вот она улыбается. Бейс исчезает, потом она берет меня за руку, и мы идем как два старых друга в темноту… в Абсолютную Неизвестность…

Мой падший ангел, да хранит меня во сне, как всех несчастных и ушедших в Вечность тварей…

Маша

У Цикенбаума была служанка, какая-то пэтэушница из деревни… Когда он днем уходил на работу, она курила его сигары и зачем-то вырывала страницы из самых дорогих книг…

Самое интересное, что она никогда ни в чем не признавалась, как видно, боясь за свое место…

Арнольд Давыдович уставится на нее своим серьезным научным взглядом, а толку никакого…

– Что за скотская привычка, Маша, рвать книги?!

– Да, не рвала я, Арнольд Давыдович! – ответит она, нахально мигая накрашенными глазками…

Сам Арнольд Давыдович покраснеет и тут же выйдет из кабинета… Ох, и любил же он ее… Как только в ванную она зайдет, Арнольд Давыдович тут же на цьшочках, бегом к дырке в стене, прильнет, застынет как истукан и почти не дышит, совсем как неживой…

Или ночью зайдет к ней в комнату со свечкой в руке и спросит: "Маша, а вы случайно Енгения Онегина не читали?!"

– Это Пушкина что ли?! – переспросит спросонья Маша…

– Его, его родного, – обрадуется Арнольд Давыдович.

– Да нет, не читала, – зевнет Маша и повернется на другой бок, да тут же уснет, а бедный Арнольд Давыдович все только и ходит кругами возле ее постели, томно вэдыхая, пока уже вре мя не приближалось к самому рассвету…

Такое, правда, бывало не всегда, только в особые минуты совершенно беспричинной и непонятной тоски профессора Цикенбаума, когда, начитавшись до одури каких-нибудь философских статей, он вдруг начинал ходить босиком подряд по всем комна там и бормотать себе под нос какие-то странные выражения:

– Дурак, не купил себе валерьянки! Дурак, давно бы уже я уснул! Дурак, что вырвал стихи из тетрадки, а ее не лобызнул! Так длились эти лунатические походы профессора Цикенбаума, пока однажды ночью Маша сама не пришла к профессору и не разбудила его:

– Эй, дружище, иди-ка лучше ко мне, чего тебе здесь-то валяться да мерзнуть одному!

Профессор проснулся, присел на кровати в своей длинной ночной рубашке, все сразу понял, ахнул и, дрожа всем телом, встал и кинулся к ней.

Так вот и стал он, быть может, даже к собственному ужасу, мужем какой-то неизвестной деревенской девчонки, такой вот знаменитый профессор Цикенбаум…

Райская птичка

"Ибо, когда из мертвых воскреснут, тогда не будут жениться, ни замуж выходить, но будут как Ангелы на небесах".

Гл. 12, стих 25 Евангелие от Марка

Рьгжая Верка с отрочества гулящая. Быстро отдается всякому желающему.

Главное, чтоб водка была да курева побольше… Жизнь для Верки – бесполезное занятие… Мужчин всегда в изобилии, питья для забытья тоже, эх, была бы только рожа хоть на кого-то похожа…

А женщин Верка не любит, вот, болтушки, никакого покоя от них, да еще ропщут, что не все мужики хорошие им принадлежат, что мужики, мол, теперь одни эгоисты, а сами только и ждут, как бы им себя подороже продать…

Эх, разве этих кобелей удержишь от наших тел, но и обижаться-то грех, ведь мрут-то они раньше нашего…

Так и живет Верка, ветер в поле, ветер в голове… А совсем недавно повадился к ней Матвеич, здоровенный такой мужик, издали посмотришь, ну, точно бык какой на тебя прет…

Челюсть широкая, плечи квадратные, как у Шварцнеггера, ну, как такого не пожелать, хочешь стоя, хочешь сидя, в любом положении удовольствие получить можно…

А в последнее время что-то привязался к ней Матвеич, как бес окаянный…

– Не иначе, девка, не распробовал он тебя, – заметила бабка Маня, – видно, разжевать тебя целиком собирается…

И страшно вдруг стало захмелевшей с водки Верке от слов этих мудренных бабки Мани, родная бабка в жизни не соврет!

И вдруг почудилось ей, что Матвеич и на самом-то деле съесть ее, бедную гулёну, собирается…

И вот наступила темная ночка, Матвеич по обыкновению своему опять полез к ней в спальню через окно, да только стал сымать с себя портки, как тут же охнул, оседая…

Оглядывается назад, а Верка с топором стоит, а по околышку кровь тихонько каплет, а у самой Верки зуб на зуб не попадает…

– Что ж ты, стерва, учудила-то?! – воскликнул в сердцах Матвеич и сразу помер.

А Верку вскоре в лагеря направили… дали ей всего три года за мужика-то, потому что, как выяснилось, до этого ее Матвеич снасиловал да триппером заразил, ну и соответственно, объяснил ее защитник, что была она очень разобижена на свово Матвеича-то…

А после тюрьмы Верку как подменили, на мужиков теперь не смотрит, ходит в церкву, Богу молится да свечки ставит, а бабке Мане своей говорит:

– Я теперь, баба Маня, как райская птичка жить хочу, токо шоб там, на небесах, и шоб без всяких там мужиков и выпивок…

Эсфирь
стихотворение в прозе

Всякий человек еще с детства мечтал вырваться отсюда…

Священник за обещанное молчание рассказал ему, как она исповедывалась…

В лихолетье над Царством поднимаются химеры…

Она была бела как снег… В пустой церкви трудно бороться с бесом…

Говорят, по звездам можно определять путь…

Кто-то сделал это, она знает, она сама остановила его взглядом и предрекла ему смерть…

Такую далекую и непостижимую, что даже невозможно представить или хотя бы пожелать…

Вместо исповеди – пророчество, вместо раскаянья – грусть…

Он сам хотел сказать ей про это… но рядом с нею испугался сам себя…

Она принадлежала ему всем своим отчаяньем…

Когда он дергал за языки колокола, он мечтал и мог летать по очертаниями крыш… Поцеловав его руки, она заплакала…

Сумасшедшая с распущенной косой возле алтаря…

Ветер резко выл с реки голодным зверем…

Железо на главах ржавеет как купол цветка…

Она невинная, а потому немая… Она молчит, чтоб пронзать своей верой…

Нет, не его, а саму невозможность быть собой…

Шаги как страхи меж икон ложатся в мрак… Собаки лают и кричат вороны…

Можно просто не верить ни во что и стоять, вслушиваясь в ее стоны…

Хуже верить в Бессмертие и знать, что боль никогда не покинет тебя…

Он был безволен отпускать теперь грехи…

О нежности не молят, в нежность просто верят и кидаются в нее с головой…

И создают ее совсем из ничего…

Хрупкая белая женщина опускается перед ним на колени… Он гладит ее рукой и содрогается от плача, он жалеет не себя…

Нет, она не сумасшедшая, она скрылась откуда-то, чтобы здесь с ним ворожить Вечной Тайной…

Прохладные ладони на щеках и ветер, пролетающий сквозь щель…

Она целовала его по-детски наивно…

Ее имя – Эсфирь… Такое же прозрачное и голубое, как в детских снах…

Маленький художник

Ах, милая добрая женщина, ты так хотела родить хорошего и красивого мальчика! Но, увы, в тебе зачали дитя в пьяном угаре, в душном поезде, несущемся на Восток.

Эти несчастные и дикие от собственной неприкаянности люди – мужчины – самцы, чья дурная страсть была лишь мимолетным вожделением…

Стоящие в очереди как нищие за похлебкой у Твоего зияющего лона, они вряд ли думали, что у Тебя от них может родиться даже этот жалкий и никому ненужный шестипалый уродец…

О, как Ты, бедная, выла, как пыталась наложить на себя руки и больше никогда никого не видеть…

Угрюмые и несчастные цветы рождает полночь… Именно в такую глухую полночь Ты выносила из роддома своего ребенка как клеймо и позор пережитого тобою бесчестья…

Как Ты желала его задушить и бросить в ящик с мусором, мимо которого проходила, чтобы потом уже уйти, уехать отсюда и полностью раствориться в любом дальнем крае, но ребенок заплакал, он заголосил как всякая живая Тварь, он жадно просил есть…

И тогда Ты дала ему грудь там, в темноте, на ветру и снова почувствовала это странное ощущение своей Второй Жизни на этой грешной земле…

Именно там и тогда Ты поняла и почувствовала Святость всякой рожденной Жизни, ибо это была часть Тебя самой, и если бы ты убила эту часть – этого ребенка, то Ты бы убила прежде всего Себя, Ты бы убила себя как Мать…

И ты стала жить, ты стала надеяться на то, что Бог не оставит Тебя… Ты каждый день зажигала в храме свечу и молила Бога о счастье ребенка…

Это было Время безропотной Веры и долготерпения, Время, когда все люди на что-то надеются…

Бедная, разве Ты знала, что это еще один шаг на пути в Безмолвие…

Лишь спустя несколько дней Ты обнаружила, что Твой сын глухонемой и что его шестипалые ручки совершенно неподвижны – мертвы, как и левая часть половины лица и всего остального тела…

В остальном же это был очень умный и подвижный ребенок… Таких, конечно, жалеют за их прирожденную беззащитность и беспомощность…

С годами боль утихла, и ты стала реже посещать храмы… Мальчик рос и развивался, в отличие от своих глухонемых собратьев у него выработался свой язык жестов, которые Ты понимала лучше всех…

Однажды какие-то ученые пытались выпросить Твоего ребенка для своих научных исследований и даже предлагали Тебе деньги, но Ты сказала им только Одно Слово, и это Слово было настолько убедительным и волевым на Твоем разгневанном языке, что все они тотчас же ушли, извиняясь…

О, как обнял Тебя Твой мальчик, как он бедный заплакал, он все услышал и все понял по движению Твоих губ… Никто не хотел с ним дружить, его не взяли в детский сад, и поэтому он любил и знал только Тебя…

Он любил Тебя и как друга, ведь это Ты впервые сама вставила отточенный карандаш в пальцы его ног и стала водить им по белому листу бумаги…

Разве Ты знала или предчувствовала, что в столь маленьком и беззащитном существе прячется великий Художник… Сколько их было, этих рисунков с натуры, а после по Воображению и одному лишь полету Фантазии…

Всего за один какой-то год он сумел Тебе нарисовать одной своей правой ногой целую страну своих волшебных снов…

Он был маленький, сгорбленный гномик, а Ты была большая красивая Фея, это Ты вела его за ручку в неизвестную и пугающую тьму, озаряя все вокруг своей ослепительной улыбкой…

И множество лесов, равнин, гор и рек окаймляло Ваше необыкновенное путешествие… Весь мир принадлежал только одним Вам, и верно и преданно расстилался у Ваших ног…

А однажды Твой маленький и несчастный художник умер, он умер, но остались эти рисунки, а значит, с Тобой осталась его Живая душа… и его Люовь к тебе навеки!…

Назад Дальше