Маркетта. Дневник проститутки - Нотари Гумберто (Умберто) 8 стр.


Я смотрела на него с любопытством и вместе с тем с грустью: мне вдруг показалось, что передо мной циничный грабитель.

– Большой город, – продолжал он, глядя на меня в упор, словно я перед ним был не живой человек, – представляет собою нечто, ожесточающее вас, и вместе с тем нечто, заставляющее вас содрогнуться…

– Для тех, у кого нет денег, – перебила я его.

– А у тебя достаточно?

– А у тебя?

– У меня?.. Одно время я глядел только на тех, у кого было больше, чем у меня, не прощавших мне того, что у меня меньше, нежели у них.

– А теперь?

– А теперь я вижу всех тех, у кого ничего нет!

– При чем же тут большие города?

– А вот при чем! Бедный чувствует себя в этих потоках богатства и могущества еще беднее и страдает вдвойне: от собственной бедности и чужого богатства.

Он снова на момент замолк, а затем продолжал, говоря словно с самим собою:

– Когда я вечером прохожу по главной улице, я вижу обывательскую толпу, выставляющую и предлагающую свою посредственность, вижу горящие жаждой заработка глаза; слышу вульгарную пошлую болтовню; замечаю наглые улыбки равнодушного самодовольства; слышу голос дикого и черствого эгоизма, дерзкого и уверенного в своем благополучии, голос, который исходит из этой движущейся толпы перед залитыми светом витринами, где, безнаказанно издеваясь над нищетой и страданием, выставлены безумная роскошь и утонченнейший комфорт; голос, звучащий и в свете электрических фонарей и в кричащих афишах, и в звуках музыки, вырывающейся из открытых дверей кафешантана, и в звоне вагонов трамвая, и в стуке копыт, и в грохоте экипажей, и в сухом щелканье бича, и в реве автомобилей, и в свистке пронесшегося где-то вдали поезда, и в бесконечном числе других звуков, других шумов, сливающихся в одну оглушительную какофонию… голос, поднимающийся с улиц над громадным городом, словно таинственное жужжание насекомых, поющих на залитом солнцем поле свой опьяняющий гимн…

И если ты обожаешь жизнь, если в твоих жилах течет гордая кровь, но ты не имеешь денег, то эта картина веселой и лихорадочной жизни озлобляет тебя, вызывает в тебе безумную жажду разрушения и тебе хотелось бы, чтобы из твоих глаз исходила всепожирающая молния, из твоих уст – отравленное дыхание и из всех твоих пор – убийственный гной прокаженного, чтобы смотреть, дышать и прикасаться ко всем тем, кто владеет домами, женщинами, пожизненной рентой, семьей, радостями, почестями, славой, властью, всем, что ты видишь и чего у тебя нет!

Он устремил глаза вдаль и задумался.

Я не возражала. В его словах чувствовалось столько искренности, что я невольно примолкла.

– Но это еще не все, не весь "большой город", – снова заговорил он. – Я переменю декорацию.

Направься на периферию, на улицы окраин, где дома без улиц, а улицы без тротуаров; где потоки света сменяются тьмою бездны; где вырисовываются веселые здания, которые зовутся тюрьмами, больницами, ломбардами, ночлежками, дешевыми кухнями и так далее; где колеблющееся пламя редких фонарей призвано освещать самые ужасные преступления; где прохожих мало и где они ходят торопливо; где не проезжают кареты и слышится резкий свист маневрирующих паровозов; где приютилась голая деревня, словно обобранная хищными грабителями… Войди в один из этих переулков, где наверху, словно лунный свет, видно отражение того пылающего плавильника, который я тебе только что показал, а внизу чувствуется полная угроз и ужасов темнота; тени здесь оживлены, из полуоткрытых дверей вырываются взрывы смеха и грязные приглашения; здесь звуки голосов хриплы, а пение не напоминает ничего человеческое; стены домов и камни мостовой дышат преступлением, и в маленьком оживленном кафе ты можешь увидеть всех героев Виктора Гюго и Золя. Иди, иди и постарайся окинуть взглядом и эту часть громадного зверинца.

Снопы лучей, пробивающиеся из темного и огромного ряда домов… блестящее, словно полированный металл, небо тихо всасывает поднимающийся над заснувшим городом легкий туман… Какое красивое правильное дыхание! В нем чувствуется награда за плодотворный и здоровый труд, отдых смелого духа, спокойствие гигантской силы. Это бодрит вас! Легкие расширяются, словно вдыхая кислород, кровообращение ускоряется; мозг просветляется, словно стремится охватить весь горизонт.

Тебе кажется, что ты силен, что ты можешь господствовать, приобретать, бросать вызов заснувшему колоссу, сказать этому больному городу: "Трепещи, милейший!".

Бедный опереточный Наполеон! Первый же луч зари спугнет и заставит исчезнуть твои мечты. Когда проснется день и воздух задрожит от ударов молота, рева фабричных сирен, когда повседневный труд возвратит городу его обычный вид, – ты почувствуешь себя одиноким пигмеем, низвергнутым и раздавленным осознанием своего ничтожества и бессилия…

Ты молод и хочешь жить, но чувствуешь себя брошенным в ту кучу человеческого навоза, что идет на удобрение чужих полей. Ты уходишь и возвращаешься вечером усталым, разбитым, чтобы начать завтра снова и продолжать все то же, на что-то надеяться. Ты надеешься и тянешь лямку, протестуешь, шумишь и проклинаешь, усыпленный щедрыми обещаниями новых проповедников; ты утешаешься, усыпляешь себя, ждешь и в этом ожидании издыхаешь; издыхаешь таким же, каким родился и жил.

Но кто-то нашептывает тебе на ухо слова, которые живут и в твоей душе; кто-то исполнен нетерпения и решимости; кто-то, кто не довольствуется насмешкой над узурпаторами, владеющими и наслаждающимися жизнью; кто-то восстает и наносит сильные удары. Не со скрещенными на груди и не с поднятыми к небу руками можно будет, говорю я, разбить эти стены! Здесь нужна…

Неизвестный вдруг оборвал свою речь, словно испугавшись того, что он слишком много высказал. Я наблюдала за ним и заметила быстрый испытующий взгляд, которым он меня окинул.

Его лицо, все его черты, нос, рот, подбородок были просты и ординарны: ничто в нем не свидетельствовало о его глубокой мысли, о душевных страданиях, которые вылились в его длинной, оригинальной и искренней речи.

В общем, он имел вид рабочего в праздничном костюме.

Он снова углубился в себя, забыв про меня, про место, где он находился, и про цель своего посещения.

Время бесплодно протекало.

– Скажи-ка, – обратилась я к нему, чтобы вернуть его к действительности, – не снимешь ли ты сапоги?

Он вздрогнул, пронизал меня долгими взглядом и покачал головой.

– Нет.

Он встал, засунул руку в боковой карман пиджака, вытащил оттуда старый, истрепанный бумажник, а из него билет в пятьдесят франков и довольно галантно протянул его мне:

– Тебе на духи!

У меня зародилось подозрение.

– Тебе подфартило? – спросила я полуснисходительно-полунасмешливо.

Печальная таинственная улыбка скользнула по его губам.

Он вышел, надвинув шляпу на глаза, и быстро сбежал с лестницы.

30-е июля.

Прошло уже два дня, и я ни разу не вспоминала этого странного субъекта. Но ошеломившее всю Европу известие дошло и до нас.

Я купила все специальные выпуски газет и жадно набросилась на подробности этого загадочного происшествия.

Нет, это невозможно!

Но тем не менее! Усы, волосы, глаза, рост, платье – все совпадает… Это он! Неизвестный субъект из Прато, по праздничному одетый рабочий… Он, он, он… Герой!!!

И я ему не принадлежала!..

3-е августа.

Зверинец полон: вчера прибыл, неизвестно откуда, новый "сюжет" – негритянка.

Пятнадцать клеток – пятнадцать зверей: две итальянки, четыре француженки, одна немка, одна русская, одна полька, одна черногорка, две неопределенной национальности и негритянка.

Можно подумать, что находишься на палубе трансатлантика.

Появление негритянки отодвинуло на второй план все другие интересы и заставило забыть все остальные темы: Линда Мурри и ее любовник нас больше не занимали, так же как и исход бегов.

– Настоящая негритянка, – уверяла мадам Адель, по-видимому, очень довольная новой пансионеркой. – Из кокса, мои девочки, еще чернее кокса: настоящая угольная шахта.

И ее тонкие губы сомкнулись в улыбку, как замыкается дверь несгораемой кассы.

4-е августа.

"Угольная шахта" появилась за столом в красной шали, оставлявшей открытыми одно ее плечо и руку, черную как сапожная вакса. Лицо ее похоже на лица всех негритянок, которых приходилось видеть в книжках: сплюснутый нос, широкий, как у копилки, рот с великолепными зубами, большими, как кости для домино, добрые глупые глаза, напоминающие яйца вкрутую, в которые вставили по вишне, волосы, короткие и толстые, словно лошадиная грива.

Она подсела, улыбаясь, подобно приглашаемому в силу особых условий к княжескому столу мелкому чиновнику.

То, что ни обстановка, ни наше присутствие, ни наш костюм нисколько ее не удивляли, наводило меня на мысль, что ее уже давно обработали.

– Как тебя зовут? – спросила я ее за кофе.

– Не знаю, – ответила она по-итальянски, произнося слова с особым акцентом, напоминая своим произношением граммофон, у которого испорчен цилиндр.

– Как это ты не знаешь?

– У меня много имен. Мадам Адель говорит, что меня зовут Аидой.

– Да?

– Прежде звали меня Неварде.

– Когда это прежде?

– Когда я была в моей стране с хозяином арабом.

– Из какой ты страны?

– В моей стране было много хижин, деревьев и итальянских генералов.

– А!.. Абиссиния.

– Нет.

– Эритрея?

– Нет.

– Так где же? А! Бенадир?

Неварде подтвердила знаком и засунула себе в ноздри лепесток цветка на манер арабов.

– Кем был твой отец?

– Не знаю. Моим отцом был мой хозяин араб, который покупал, женился и продавал много девочек.

– А, так тебя купили?

– Не помню.

– И на тебе женились?

– Ого! Да, столько раз.

– Кто?

– Мой хозяин араб и итальянские генералы, которые женились на мне со всех сторон и делали мне очень больно.

– Ничего не поделаешь: колонизируют!

– Затем приходил генерал в длинном черном платье, с черной бородой, который назывался миссионером.

– И этот на тебе так же женился?

– Нет. Он обливал мою голову и говорил: "Ты называешься Мария". Затем говорил: "Мария, сегодня вечером приходи в мою хижину говорить молитву". Я приходила, он говорил: "Мария, знаешь ли ты…" Я сказала: "Да", и он сорвал платье и сказал: "Мария, стань на колени…"

Ее рассказ был прерван взрывом всеобщего смеха.

– Поняли? – спросила она, пораженная нашим смехом.

– Продолжай, продолжай…

– Спустя некоторое время, – продолжала она рассказывать на своем ломаном языке, – этот священник-миссионер уехал, а к нам прибыл другой, который снова обливал мне голову и сказал, что меня зовут Либерада. Он давал мне много святых, много медалей и много сладких конфет. Он был очень добрый, и я хотела становиться на колени, но он не хотел, а научил меня читать и писать. Однажды он мне сказал: "Либерада, хочешь поехать вместе со мною в Италию?" Я ответила: "Да, я хочу всегда быть с тобой". Тогда он сказал: "Я тебя помещу у одной доброй госпожи, которая примет тебя как дочь". Я поехала вместе с ним в Рим, и он повел меня в роскошный большой дом, где мы нашли маленькую, худенькую, как мой палец, госпожу с седыми волосами. Он сказал: "Вот, графиня, маленькая рабыня Либерада". – "Это та, о которой вы писали, отец?" – "Да, та самая". – "Сколько тебе лет?" – спросила она меня. Я не знала. "Пятнадцать", – сказал отец. – "Она очень большая, – сказала графиня, – ее следует сейчас же крестить". – "Она уже крещена там, графиня". – "Это ничего не значит; надо это сделать здесь, чтобы подать хороший пример: много публики, торжественный обряд, все газеты будут говорить… Уж вы не беспокойтесь, отец, я переговорю с моим исповедником-кардиналом".

Через несколько дней меня повели в большую церковь, где было много людей, много дам, много священников, много свечей и много музыки наверху. Главный священник, одетый в белое и красное, облил мне голову, трогал двумя пальцами мое лицо, говорил и делал столько вещей, что я не поняла. Потом все синьоры, все красивые, давали мне много поцелуев, называли Джованной и говорили: "Миленькая, будь хорошей, будь славной!.. Хорошенькая черная мордочка… Похожа на мою обезьянку. Я и себе выпишу такую…"

Затем я поехала в карете вместе с графиней и двумя ее дочерьми. Мне дали много сластей и много подарков.

Графиня позвала меня и сказала:

– Джованна, ты теперь будешь всегда у меня, если будешь доброй, почтительной и послушной.

– Да, графиня.

– Надо говорить: Ваше Сиятельство, а не графиня.

– Да, Ваше Сиятельство.

– Ты будешь прислуживать моим двум дочерям и будешь иметь у меня стол, квартиру, платье и двадцать франков в месяц.

– Хорошо, Ваше Сиятельство.

– Помни, что мой дом приводится как пример добродетели и христианской дисциплины, и ты, подобно всем нам, должна строго придерживаться заветов католической религии и выполнять все, что наша святая мать-церковь возлагает на нас, своих детей. Подумай о своем прошлом и о твоем настоящем положении: раньше ты была бедной рабой без семьи и без религии, теперь ты все равно что моя дочь. Я приказала приготовить для тебя хорошенькую комнатку на третьем этаже, где ты будешь спать с остальной прислугой; кушать ты будешь за их столом и обращаться с тобой будут, как со всеми, несмотря на твое прошлое и на твою расу. Постарайся же любовью и преданностью к моим дочерям, которых ты должна беспрекословно слушаться, вознаградить меня за все это, и Бог тебя благословит.

– Хорошо, Ваше Сиятельство.

В этот момент пришли ее дочери, которые сказали:

– Мама, Джованна – неподходящее имя для горничной-негритянки.

– Мы ее будем звать Селика, а не Джованна.

Затем меня познакомили с тем, что я буду делать.

Вставать в шесть часов, идти на мессу, возвратиться и нагреть воду для ванны, приносить завтрак в постель, помочь купаться, вытираться, делать массаж в белых перчатках, чтобы не вымарать своими черными руками их белой кожи, помочь одеться, причесывать, выполнять различные поручения, разносить их письма подругам, держать в порядке их платья, провожать их на прогулках пешком, приготовлять их туалеты в театр, на балы, на ночь, ожидать их возвращения и укладывать в постель не ранее двух часов…

– Ну и ну! Вот так работа! – прервала ее Полетта. – А что же ты делала, когда была рабой?

– Ничего! – ответила с милой улыбкой Аида и продолжала: – В первые дни все шло хорошо, и молодые графини были очень довольны. На прогулки они выходили с большой черной собакой Султаном и со мной; все обращали внимание на графинь, на собаку и на меня, а их подруги говорили, что это очень "по-американски".

Белая горничная меня очень ревновала и заставила меня убирать постели всех слуг; и я стала убирать постели всех слуг. Мажордом, любовник белой горничной, говорил, что я ем за десятерых, и я стала есть за одного. За столом никто не хотел сидеть возле меня, потому что, как они говорили, от меня пахнет курицей, и я работала, пока они ели, а когда они кончали, садилась кушать. Повар, очень веселый человек, клал мне в тарелку слишком много соли или давал мясо с гарниром из сена, и я смеялась.

– Как? Ты была довольна?

– О! Я была всегда довольна, но мои глаза много раз плакали!..

Однажды ночью, когда я поднялась в свою комнату, чтобы лечь спать, я нашла на своей постели повара. Я протестовала, но повар был пьян и говорил, что комната его, постель его: "Ты пришла ко мне, потому что хочешь быть моей женой". Я говорила, что нет. Тогда он сказал: "Как? Ты отказываешь мне, который женился и на графине?" Я все говорила, что нет, но он был большой гигант и…

– Продолжай…

– И потом сказал: "Смешно! Кажется, будто ты попал в тоннель!" На следующий день мне кучер сказал, что слышал, как повар был в моей комнате, и что он тоже придет, иначе он все расскажет. Я боялась скандала и…

– Продолжай же!..

– Да, потом второй кучер…

– И он!..

– Да, потом второй повар, потом мажордом, потом лакей, потом секретарь графини…

– Тоже! Настоящая эпидемия!..

– Да… Все на мне женились! Однажды утром молодой граф…

– И он туда же!

– Нет. Молодому графу было восемнадцать лет, и он всегда больно щипал меня и при этом говорил, что этим можно сделать негритянку белой. Утром графиня с дочерьми уехала кататься верхом, а молодой господин был у себя в комнате с тремя приятелями; я убирала гостиную. Когда его приятели вышли от него, они увидели меня и сказали: "Ага, это та знаменитая бенадирская чернильница!" Они вернулись к молодому барину, и он позвал меня в свою комнату и сказал: "Селика, мы исследователи Африки и…"

– Рассказывай, милая, не стесняйся!..

– Да, когда он раскрыл все, он взял со стены маленький флаг и вставил мне…

– Видела, а!..

– Нет, я не видела, потому что повернула голову в другую сторону…

– Ха-ха-ха!..

– Да, потом он сказал приятелям: "Это владение, где ныне развевается итальянское знамя, я отдаю под управление сиятельнейшего Мартини…" Спустя некоторое время вернулся мой отец миссионер и сказал мне: "Я говорил с графиней, которая тобой довольна, и барышни тоже очень довольны. Хорошо, Джованна, хорошо, дочь моя, всегда ли ты была хорошей христианкой?

– Да, отец.

– Ходила ли ты ежедневно на мессу?

– Да, отец.

– Ходила ты на исповедь?

– Нет, отец: я не имела времени. Однажды я пошла к исповеднику моих барышень, но он сказал: "Милое создание, я не исповедник для тех, кто чистит урильники…"

– Не обращай на это внимания, Джованна. Скажи мне: была ли ты всегда почтительной, терпеливой и преданной?

– Да, отец.

– Хорошо, Джованна; а ты не говорила скверных слов?

– Нет, отец.

– Отлично; а ты не делала ничего плохого?

– Отец, на мне женились…

– Что ты говоришь, Джованна?

– Да, отец! Я боялась, я послушалась, и на мне женились…

– Кто?

Тогда я вытащила листик бумаги, на котором записала все имена, потому что я боялась забыть, а у молодого господина было много приятелей, которые все были исследователями Африки… Мой добрый отец посмотрел на бумагу, посмотрел на меня и сказал:

– Джованна, что ты сделала?

– Я повиновалась, отец…

Тогда отец пошел к графине, говорил много-много времени, и я на следующий день уехала.

– И прибыла сюда?

– Нет. Мой отец сказал: "Что теперь делать, Джованна?" Я сказала: "Не знаю". Тогда мой отец поместил меня в деревне и написал кому-то в город, но ему ответили, что не хотят черной горничной. Старуха, с которой я жила, умерла, и я вернулась в Рим и продавала в баре кофе. Потом меня нашла одна женщина и сказала: "Хочешь поехать в Милан к одной госпоже, у которой много девушек? Она даст тебе много денег и много шелковых платьев". Я согласилась и приехала сюда.

Громкий смех покрыл конец рассказа Неварде-Марии-Либерады-Джованны-Селики-Аиды, рассказа, изложенного с такой детской наивностью, что он показался чудовищным даже для моих ушей, уже привыкших ко всяким гнусностям, как мельник к шуму колес.

Назад Дальше