"Я и Он" - один из самых скандальных и злых романов Моравиа, который сравнивали с фильмами Федерико Феллини. Появление романа в Италии вызвало шок в общественных и литературных кругах откровенным изображением интимных переживаний героя, навеянных фрейдистскими комплексами. Однако скандальная слава романа быстро сменилась признанием неоспоримых художественных достоинств этого произведения, еще раз высветившего глубокий и в то же время ироничный подход писателя к выявлению загадочных сторон внутреннего мира человека.
Фантасмагорическая, полная соленого юмора история мужчины, фаллос которого внезапно обрел разум и зажил собственной, независимой от желаний хозяина, жизнью. Этот роман мог бы шокировать - но для этого он слишком безупречно написан. Он мог бы возмущать - но для этого он слишком забавен и остроумен.
За приключениями двух бедняг, накрепко связанных, но при этом придерживающихся принципиально разных взглядов на женщин, любовь и прочие радости жизни, читатель будет следить с неустанным интересом.
Содержание:
I - Закомплексован! 1
II - Экспроприирован! 7
III - Охмурен! 12
IV - Пришиблен! 16
V - Обследован! 19
VI - Разоблачен! 25
VII - Отвержен! 29
VIII - Использован! 37
IX - Травмирован! 42
X - Поруган! 46
XI - Разыгран! 52
XII - Зачарован! 54
XIII - Кастрирован! 56
XIV - Запущен! 60
XV - Запутан! 61
XVI - Заглочен! 65
Альберто Моравиа
Я и Он
I
Закомплексован!
Интриган! Обманщик! Негодяй! Трус! Вот как "он" держит слово! Вот как соблюдает наш уговор! Я сплю, вижу сны - какие, и не припомню, - а под конец снится мне, будто я в огромном, тонущем в полумраке съемочном павильоне. В углу, на тележке, под темным чехлом возвышается кинокамера. Я точно знаю, что она - наконец-то! - снимает "мой" фильм. Какой? Кто его продюсер? Какие в нем заняты актеры? Этого я не знаю. Я знаю лишь, что это "мой" фильм. Фильм, над которым я думал целых пятнадцать лет. Фильм, от которого зависит вся моя жизнь. Я забираюсь на тележку, устраиваюсь на сиденье и, слегка подавшись вперед, непринужденным, профессиональным движением припадаю к объективу. Наметанный режиссерский глаз выхватывает в углу павильона откровенную любовную сцену. Яркий, направленный свет софитов озаряет разобранную постель, мужчину и женщину. Оба голые. Мужчина, точнее, юноша приятной наружности сидит задумчиво, в позе уставшего боксера: ноги подогнуты, локоть упирается в колено, подбородок прирос к ладони. Женщина лежит ничком позади него. У нее длинные ноги и выпуклые ягодицы. Спина, начиная с поясничной седловины, непрестанно изгибается до самого затылка, а пышная грудь вминается в перину. Я наблюдаю за актрисой в объектив и чувствую, что она мне нравится, что меня влечет к ней; мой взгляд становится все менее профессиональным и все более сладострастным. Я, понятно, отметаю эту страсть, неуместную, да и вредную в данный момент. И говорю себе: "Совсем, что ли, спятил: после стольких мук и терзаний снимаешь наконец "свой" фильм и, вместо того чтобы думать о работе, забиваешь себе голову всякой похотливой чепухой. Какая муха тебя укусила? Ты должен воспринимать эту актерку только как исполнительницу, а не как женщину". Немногословная, но убедительная проповедь возымела Действие. Я беру себя в руки, прогоняю обуревающее меня желание и снова погружаюсь в работу над фильмом.
Теперь актриса должна встать с кровати, с нарочитой, продуманной медлительностью подойти к тумбочке и завесить лампу комбинацией. Затем резко, по-кошачьи, обернуться, опрокинуть юношу на постель и броситься на него, накрыв собой его тело. В маленький картонный рупор я кричу: "Внимание! Мотор!" И вот под чудодейственное стрекотание запущенной кинокамеры я с изумлением вижу, как актриса поднимается с постели и, вместо того чтобы завесить лампу, направляется прямехонько к тележке, на которой я восседаю. Хочу крикнуть ей: "Да не на камеру иди, а к лампе!" - но не могу выдавать из себя ни звука. Таинственная сила, перед которой пасует моя воля, заставляет меня неотрывно смотреть в объектив и отрешенно снимать нагое тело; актриса идет ко мне, покачивая бедрами. Неторопливо, рассеянно, лениво она подходит все ближе; и тут, по мере того как она приближается, я замечаю, что актриса изменяется, перерождается, теряет свою красоту и обретает облик Фаусты, моей жены. Да, это именно она: толстобрюхая, грудастая телка с вечно двусмысленной ряшкой. Хочу крикнуть ей: "Ты-то что тут делаешь? А ну, мотай отсюда, проваливай, тебе говорят, кыш домой, срываешь мне съемки, весь эпизод из-за тебя запорол!" Но с горьким бессилием понимаю, что кричи не кричи, а из беззвучно разеваемого рта не вырывается ни звука. Тем временем Фауста продолжает медленно, нехотя и как бы невзначай надвигаться на объектив, отведя назад плечи и выпятив живот. Она подступает совсем близко; постепенно голова и ноги выходят из кадра; теперь я вижу только отвисшее чрево. Но и оно по мере приближения Фаусты сокращается до одного лобка. Фауста делает последний шаг и ослепляет объектив густой, буйной порослью, подобной медвежьей шкуре, сменившей, в пору происходивших в ней общих перемен, некогда изящные завитки. Я хочу крикнуть: "Назад, назад!" - слишком поздно.
Объектив заполнен тесно прильнувшим, точно приклеившимся к нему лобком, как будто весь мир сплошь зарос волосами. И тут я внезапно просыпаюсь с пронзительным и тягостным чувством разочарования.
Поначалу пытаюсь прийти в себя; не понимаю, где я и который теперь час. Постепенно до меня доходит, что уже утро, в это время я обычно просыпаюсь; лежу на спине, накрывшись одной простыней. Огромный, твердый, багровый, под стать одинокому исполинскому дереву в чистом поле под низким, давящим небом, "он" вздымается из подбрюшья почти вертикально, колом приподнимая полог. Злобный, упрямый, подлый, коварный тип! Я гневно набрасываюсь на "него": "- Мы так не договаривались.
- Как? - Ты обещал мне, что…
- Ничего я никому не обещал.
- Короче, я так понял, что ты не будешь вставлять мне палки в колеса.
- Да ну? - Баранки гну! Выкладывай, к чему этот твой дурацкий сон? - Держите меня: "мой" сон! А почему бы не "твой"? - Мне такие сны и в кошмарном сне не приснятся. Тут явно… э-э… тобой попахивает.
- Тоже мне, унюхал! Эдакая тягомотина снится разве что таким нытикам, мямлям, бздунам и неудачникам, как ты.
- Вот оно что - как я? - А то нет. Кто из нас неудачник - ты или я? - Ах так? Тогда я объясню, почему этот сон "твой" - от начала и до конца. Слушай хорошенько. Тебе только того и надо - прямо из кожи вон лезешь, чтобы я был и оставался слабаком и неудачником. Напускаешь на меня сны, будто я снимаю "мой" фильм; так и норовишь внушить, что настоящим режиссером мне все равно не быть, потому что кишка у меня тонка скрутить тебя в бараний рог и прижать к ногтю. Что, мудрено излагаю? С кем поведешься… от таких "мудриков", как ты, и не того наберешься. Как понимать, скажем, то, что актриса превращается в Фаусту и заслоняет мне объектив своим лобком? Не значит ли это, что, по-твоему, мой эксперимент обречен на провал? Что заветная сублимация так и не состоится? Что до конца дней мне суждено ходить в закомплексованных? Что, наконец, я никогда не стану художником, каким бы мог и хотел стать, потому что постоянно и неизбежно мой взгляд будут обволакивать… потемки женского лона? Фаусты или чьего-то еще. А теперь скажи: мой это сон или твой? - Полегче, полегче! В твоем рассуждении есть одно туманное место. По-твоему, в какой-то момент я подменил актрису Фаустой? С чего это вдруг? - А вот с чего. Все очень просто. Вчера Фауста звонила мне, просила зайти и рассказать, почему "в самом деле" мы расстались. Поначалу я отнекивался, но потом как-то раскис и согласился заехать к ней, впервые за полгода. Всего - то навсего; а ты уж вообразил, что я собираюсь отказаться от эксперимента, и, гляди-ка, принял стойку. Ей-ей, мало того, что даже во сне сыплешь соль на мои режиссерские раны, так еще и Фаусту подсунул, решил доконать меня с ее помощью!" Как всегда, после полного выяснения отношений "он" замолкает. Впрочем, очередное мое обвинение в том, что "он" вечно суется куда не следует, даже в сны, похоже, льстит "его" самолюбию. Со строгим видом я заключаю: "- Короче, я тебя предупредил. Если решил выдать свой сон за вещий - считай, что зря старался. Если же просто распалился - уймись по-хорошему. Лучшее, что ты можешь сделать, - не встревать в чужие дела".
На этот раз "он" замечает: "- А для меня все дела - мои.
- Ладненько, коли так, то отныне я лишаю тебя вообще всех дел. Всех без исключения.
- Ну, начинается: опять ты со своей сублимацией. Самомнение - выше крыши.
- Бери еще выше.
- Уф, держите меня!" Я сбрасываю простыню, встаю с кровати, выхожу из комнаты и топаю в ванную. Здесь я совершаю о бычный утренний туалет: принимаю душ, бреюсь, чищу зубы, стригу ногти на руках и ногах, брею под мышками, выдергиваю волосы из носа и ушей, ну и конечно же, занимаюсь "им". Пока намыливаю "его", "он" устраивает цирк из своей сверхчувствительности и раздувается до огромных размеров. Тогда я говорю "ему": "- Ты, верно, думаешь, что я на седьмом небе от твоей, скажем так, готовности. Ан нет, ошибаешься. Неужели тебе невдомек, что эта твоя хваленая легкость на подъем, такая вроде бы убедительная, раз-два и готово, есть неопровержимое доказательство моей изначальной неполноценности. Ведь на самом деле за ней скрываются немощные, посредственные, несостоявшиеся личности. Чему тут радоваться? Это все равно, как если бы горб обратился к горбуну с его же собственной спины: "Смотри, какой я вымахал! Можешь гордиться мной!" - "Чем тут гордиться? - резонно ответил бы горбун. - Из-за тебя все мои беды".
Такое сравнение действует на "него" как холодный душ. Слегка ошарашенный, "он" умолкает; затем, постепенно и незаметно, приобретает нормальные размеры. Мой туалет завершен. Я иду в спальню, одеваюсь и выхожу из дома.
Сейчас восемь утра. Почему я собрался к Фаусте в такую рань? Первым делом, потому, что хочу поскорее вернуться домой и основательно поработать над "моим" фильмом. Вовторых, потому, что в это время Фауста еще спит, а уж ято знаю, что спросонок она жуткая страхолюдина (хотя о какой красоте можно вообще говорить в отношении этой увядшей и запустившей себя женщины). Так что "он" не выкинет никакого фортеля, что можно было бы предположить, судя по сну.
Выхожу из дома в рассеянности, словно это наш прежний дом, в котором полгода назад мы жили с Фаустой. И то сказать: оба дома на одно лицо, xoть и в разных районах. Квартира, которую я снял для своего творческого эксперимента, находится на последнем этаже новенького дома в приличном квартале: пять комнат под самой крышей. Квартира, в которой полгода назад мы жили с Фаустой, тоже находится на последнем этаже новенького дома в приличном квартале: пять комнат под самой крышей. В чем разница? В одном: квартира, где мы жили с Фаустой, была воплощением моей робкой, обреченной посредственности. И наоборот: квартира, в которой я живу эти полгода, должна быть и непременно будет местом моего восхождения и торжества. Поэтому мое недавнее ощущение, будто я выхожу из того же дома, неуместно и вдобавок означает, что я все еще сомневаюсь в успехе эксперимента. Скверно! После недолгого колебания решаю, что не пойду в ближайший бар, а выпью кофе у Фаусты. Вполне подходящий предлог занять ее разговором и оградить себя от опасного сближения. Сажусь в машину, трогаюсь. Как раз по пути - газетный киоск. Останавливаюсь, выхожу, иду к киоску. Тут между "ним" и мною происходит следующий диалог. Передаю его слово в слово, главным образом для того, чтобы показать, в какие дурацкие положения "он" вечно меня ставит.
"- Не в службу, а в дружбу: давай посмотрим вон тот журнальчик.
- Какой еще журнальчик? - Во-он тот.
- Журнал только для мужчин! В восемь утра! Едва выйдя из дома! Тридцатипятилетний мужчина, низенький, лысоватый, коротконогий, с деловым, горделивым, даже где-то с величественным видом листает украдкой порнографический журнал прямо у киоска, спиной к улице, по которой в автобусах, машинах, пешком спешат на работу и в магазины все нормальные люди. Ты в своем уме? - Ну будь добр, только этот - и все.
- Я сказал - нет, и не заикайся даже.
- Да ладно тебе.
- Нет, нет и еще раз нет.
- Ну-ну, только смотри, как бы чего не вышло у Фаусты…" Это шантаж. Взвешиваю все "за" и "против" и соглашаюсь: чем бы дитя ни тешилось… Протягиваю руку, беру журнал, начинаю его перелистывать. Стараюсь держаться раскованно, как человек, который прекрасным летним утром вышел на прогулку и останавливается без всякой видимой цели где придется: то на броскую рекламу поглазеть, то полюбоваться пышными кронами платанов, то проводить взглядом бродячего пса, а то вот полистать журнальчик, битком набитый голыми девками.
Но не тут-то было: "он" не дает мне даже соблюсти внешние приличия. Тоном, не терпящим возражений, "он" вдруг заявляет: "- Эй, куда гоним-то! Не так резво, погоди, дай рассмотреть как следует. Ого! Глянь-как вон на ту…
- Слишком уж ее много. Не фотомодель, а пугало балаганное.
- А хоть бы и много. Ты же знаешь, что я тащусь от всего такого выпяченного, кругленького, выпуклого, гладенького, пухленького.
- И чего только ты находишь в этой обнаженке? Здесь и цвета-то все перевраны, отливают металлом, точно рекламные картинки машин, ликерных бутылок или сигаретных пачек.
- Какой с меня спрос? Мне бы чего попроще да посмачнее. Ой-ой-ой, погоди, погоди! - Ну что еще? - Складной разворот, а на нем в полный рост, с головы до пят, телка месяца… Не пропускать же разворот-то? - Это уж слишком! Зациклиться на этом развороте - значит выдать себя с потрохами, тут и ежу понятно будет, что я не просто так заглянул, а нарочно стою тут и млею. Между прочим, киоскер уже поглядывает на меня искоса.
- Дался тебе этот киоскер! - Дался не дался, а я у него каждое утро газеты покупаю. И не хочу, чтоб он подумал обо мне что-нибудь не то.
- Что "не то"? - Вот именно то, что не то!" Тут киоскер с развязной ухмылкой спрашивает, беру ли я журнал.
От стыда я весь заливаюсь краской. Отвечаю с достоинством, что беру, спрашиваю, сколько стоит, плачу, сую журнал под мышку и отхожу обычной, медленно-величавой походкой.
И только уже в машине взрываюсь; "он" понимает, что Лучше не возникать. Но в конце концов наглость берет у "него" верх над страхом. Вне себя от ярости я хватаю журнал правой рукой и, удерживая руль левой, собираюсь выбросить его в окошко. Тут-то "он" и вступается: "- Да ты чего! Оставь журналец. Потом дома, без суеты, мы посмотрим его хорошенько, страничку за страничкой.
- Ты это мыканье брось. Нет никаких "мы", есть "я" и "ты". И вообще, не стой над душой. Осточертел ты мне. Лопухнул меня перед киоскером, так уж лучше помалкивай.
- Подумаешь, разошелся из-за паршивого журнальчика.
- Порнографического журнальчика! Неужели не ясно: листать такой журнал - все равно что подглядывать в замочную скважину.
- Что мы и делали, и ты вроде не особо кипятился, наоборот.
- Я кому сказал: хватит мыкать! - Почему это хватит? Мы были вдвоем: я нашептывал, ты исполнял. Чудное времечко! Помню, купили мы как-то раз бинокль (дорогой, зараза, зато немецкая работа), залезли вместе на террасу, туда, где жильцы белье сушат, спрятались за простыней и ждем. Наконец в доме напротив - его еще под пансион переделали - открывается окно. Направляем мы на него бинокль и видим, как по комнате расхаживает какая-то красотка, с виду не наша, высокая такая, фигуристая, грудь лепешкой, бедра узкие, ноги аж из ушей растут, кожа бронзовая, видно, морской загар, а сама - в чем мать родила, только в паху беленький треугольник на тоненьких шнурочках прилажен. Мы на это окошко пялились в бинокль, покуда девица не оделась и не ушла. Интересно, как это, по-твоему, называется? Разве не "подглядывать"? - Так с тех пор, поди, лет десять прошло. Да, ты был гнусным, смешным, пакостным соглядатаем, а я находился в твоей власти".
Как это обычно бывает в наших спорах, "он" обижается и, что называется, держит дистанцию. После минутной паузы "он" заговаривает оскорбленным тоном: "- Ну вот что, пошутили - и ладно, хорошенького понемножку. Мое дело напомнить тебе, что во всем этом нет ничего гнусного, смешного или пакостного. Листать журналы только для мужчин, следить в бинокль за девахой с треугольником и прочая вроде бы пошлятина на самом деле таит в себе нечто грандиозное, высшее, ну, в общем, космическое, и не тебе с твоим дешевым рационализмом судить об этом".
Вот фанфарон! Трепло! Вечно пудрит мне мозги своими баснями про "грандиозное", "высшее", "космическое"! "- Ладно, будь по-твоему. А теперь смотри, что я сделаю с твоим журналом, таящим в себе, как ты выражаешься, загадочную силу, которая правит вселенной. Я выкину его на улицу".
Журнал со свистом вылетает из окошка и шмякается на асфальт. Я с удовольствием вижу, как по нему проезжает машина, покрывая разворотную девицу елочкой шин. На этот раз негодует "он". Про себя. Увы, молчание длится недолго, а все из-за "его" упрямого и одновременно изменчивого характера. Не успеваю я припарковаться на улице, где живет Фауста, как "он" просыпается и шепчет: "- Фауста в это время еще дрыхнет, так? - Ну, так.
- Тогда знаешь что? - Что? - Потихоньку войди в спальню, свет не зажигай, разденься и шмыгни к ней под одеяло.
- А потом? - Потом - суп с котом. Я тебе не гадалка. Вперед не заглядываю. Живу сегодняшним днем: что вижу, о том и говорю".
Вхожу в подъезд, закрываю дверцы лифта, нажимаю на кнопку. Пока лифт ползет от этажа к этажу, "он" снова гнет свое: "- Не забывай, Фауста все-таки твоя жена.
- И что с того? - Ты уже доказал самому себе, что способен прожить в воздержании полгода. Не пора ли сделать исключение, хотя бы одно-единственное, для той, которую ты выбрал в спутницы жизни?" Поражает, как случалось уже не раз, "его" изощренно бюрократический слог, с неизменным, впрочем, мещанским душком.
Забавы ради подтруниваю над "ним": "-И в чем же будет состоять исключение? - В том, что ты позволишь мне снова общаться с Фаустой напрямую. Отныне это исключение могло бы стать правилом. Ну, скажем, по договоренности с Фаустой сеанс прямой связи можно было бы проводить раз в месяц. Или в полмесяца".