- Ничего. Доктора по домам разошлись, ругать некому… Так вот слушай. Померла, знамо, Авдотья, но ведь это для других, не для меня. Ко мне она обязана ходить до тех самых пор, пока я к ней не переправлюсь. На то она и жена, а как же. Запомни, дочка. Смерти нет для любящих сердец.
Старик говорил с таким железным пафосом, что Нина поежилась.
- Что же, и в больнице она бывает?
- Непременно. Попозже, как все поснут, она и явится. Мне надо с ней нынче кое-чего обсудить.
- А если я не усну? - задал Газин каверзный вопрос.
- Все одно, ты ее не увидишь. Для тебя она навек невидимая. Ты, парень, и живых не очень различаешь. Бельмо тебе свет застит.
- Какое бельмо, дед? Что ты мелешь? Ноги нету, это верно. А глаза на месте, невыколотые.
- Глаза у всех есть, да не всем бог зрение дал.
Нина взглянула на Певунова, тот уже спал, ровно и глубоко дыша. Ему снилось, будто он лежит на лугу, на влажной траве. Высоко тенькают птицы, и в ноздри шибает сенным духом. У его плеча примостилась женщина, но он не знает, кто она такая. Он с ней незнаком, но ему приятно и сладко ощущать ее тяжесть. Он немного ее побаивается. Он вдруг догадывается, что это не женщина, а нечто потянувшееся к нему из земных недр. Теперь ему пропадать - засосет в траву и глину. Он бы еще мог встать на ноги, кабы не эта на плече чугунная глыба. Он кричит: "Отпусти, гадина! Отпусти!"
В палате слышен его крик, полный сумасшедшей мольбы.
- Разбуди его, дочка, - велел Исай Тихонович. - Разбуди скорее. Его смерть к себе тащит.
Нина сначала осторожно, потом крепче затрясла Певунова.
- Сергей Иванович, миленький, проснитесь, проснитесь!
Певунов открыл глаза и увидел сразу всю палату, и усмешку Лени Газина, и папиросный дым, и грязные тарелки, и белые стены, и блестки пота у Нины на лбу, и страх в ее взгляде.
- Вы так кричали, Сергей Иванович, всех напугали!
- Снится всякая чепуха, - извинился Певунов.
- Болезнь мозги сосет, потому снится, - пояснил Исай Тихонович, нацеливаясь запалить новую папиросину.
Нина отобрала у него всю пачку (он покорился безропотно, заметив: "Забирай, дочка, у меня их много припасено"), отворила форточку, потом отправилась на кухню мыть посуду. В коридоре прогуливались перед сном больные, мужчины и женщины. Некоторые одеты по-домашнему. Женщины, особенно тс, что помоложе, накрашены, аккуратно причесаны. Глазами стреляют отнюдь не по-больничному. Видимо, жизнь всюду свое берет, не отступает.
В палате Газин с наслаждением спорил со стариком.
- Может, по-твоему, и бог есть?
- У тебя нету. А у кого и есть.
- Почему у меня нету?
- Дурковатый ты и настырный.
- Оскорбление личности - не аргумент. Давай у Певунова спросим. Он альпинист, много чего повидал. Как думаешь, Сергей Иванович, существует на свете чего-нибудь, кроме материальной действительности?
Певунов знал, что существует.
- Отстань, Леня. Разморило меня, спать хочу.
- Погоди спать. Сейчас Нина придет. Ох, какая женщина, богиня! Повезло тебе, Сергей Иванович.
- Женщина справная, - подтвердил Исай Тихонович. - За такую держаться - не упадешь.
"Да, - усмехнулся про себя Певунов, - держаться за женщину. Только и осталось. Повиснуть на ней и висеть, пока не стряхнет".
Нина вернулась, закрыла форточку и стала прощаться. Она спросила у Певунова:
- Чего бы вы хотели покушать, Сергей Иванович? Завтра суббота, я приготовлю.
- Ты и завтра придешь?
- Приду, - сказала Нина.
Певунов проглотил комок в горле, неожиданно сообщил:
- Мне хотят еще одну операцию делать. Но опасно. Если не получится - каюк мне.
- Умрете? - ужаснулась Нина.
- Хуже. Навсегда останусь паралитиком.
- А без операции как?
- Тогда есть надежда, что через несколько месяцев без посторонней помощи будут садиться.
Нина задумалась, лицо ее стало сосредоточенным. Она сжала кулачки так, что суставы побелели. В этот момент Певунов поклялся себе, что если сумеет выкарабкаться, то сделает для этой женщины что-нибудь необыкновенно приятное. Что-нибудь такое, о чем помыслить глупо в этой палате.
- Нет, - твердо сказала Нина. - Я бы не решилась на операцию. Я бы от страха умерла.
- А я сгоряча дал согласие, - впервые за этот месяц Певунов улыбнулся искренне, от сердца.
Вошла медсестра Лика, принесла кучу таблеток и порошков. Газин тут же на повышенном тоне потребовал, чтобы ему сделали укол промидола, иначе от боли он не может всю ночь сомкнуть глаз. Лика обратилась к Нине:
- Девушка, вам пора. Через полчаса отбой.
- Да, да, я ухожу. До свиданья! Сергей Иванович, мы завтра обсудим. Мне тоже нужно с вами посоветоваться об одном важном деле.
Уходя, она слышала, как Газин трагически предупредил: "Если мне не сделают укол, я ночью на одной ноге подбегу к окну и…"
Непонятная началась у Нины жизнь, рассеянная. Она перестала ориентироваться в днях недели и всякий раз подолгу соображала, куда ей надо спешить: в магазин, домой или в больницу. Зима стояла тусклая, слякотная, снег падал с неба, казалось, грязными лохмотьями. С мужем Нина теперь общалась редко и, натыкаясь взглядом на его неприкаянное лицо, всякий раз обмирала от смущения и стыда.
- Зачем ты все это затеяла? - спросил однажды Мирон Григорьевич среди ночи, когда Нина вдруг села в постели: ей померещилось, что она не выключила духовку. Голос мужа прозвучал в темноте как милицейская сирена.
- Что?
- Я только спросил тебя - зачем? Имею я право на этот вопрос?
- Мироша, не думай плохо. Я хочу помочь, как же иначе. Живой человек погибает, как же поступить?
- С чего ты взяла, что нужна ему? Может, он тебе нужен?
- Не надо, Мироша, не говори со мной так зло. Мне доктор объяснил… я и сама вижу…
Третьего дня доктор Рувимский зазвал ее в свой кабинет, усадил в кресло:
- Вы понимаете, что происходит? - спросил удивленно.
- О чем вы?
Рувимский разглядывал ее с таким выражением, с каким, вероятно, разглядывал рентгеновские снимки на экране.
- Певунов-то, а-а? - Он будто не к Нине обращался, к кому-то другому, может, к самому себе. - Изменился-то как, совсем другой человек. Жизнелюбивый, активный, я бы заметил, чересчур активный. Всех от себя разогнал, никому не верит, лекарства отказывается принимать, питается исключительно из ваших прелестных ручек. Утку вы, пардон, тоже ему подаете?
- Когда надо - подаю, - ответила Нина самодовольно.
- Через полторы-две недели ему предстоит операция. Я не удивлюсь, если он потребует, чтобы ее делали вы! - Рувимский пошутил, но Нина его не поняла.
- Я не сумею, - сказала она грустно.
Рувимский обошел стол и взял в ладони ее руку.
- Знаете, Нина, вы выбрали не ту профессию. Вам надо было стать сестрой милосердия или монахиней. А вы продавщица. Это нелепо.
- Он выздоровеет?
- Это непредсказуемо. Но шансы есть. Я скажу вам, что делать дальше. Надо его постоянно злить. Не умиротворять, голубушка, не лелеять, а злить. Они с Газиным в этом смысле чудесно подходят друг другу. Они друг друга раздражают, понимаете?
- Мне казалось, - лечат лаской, добротой.
- Это вам казалось… и не вам одной, к сожалению. Лечат ядом, голубушка, а не сахарной водичкой.
Нина осторожно освободила руку из его жестких, наждачных ладоней.
- Вы считаете, я не должна больше к нему приходить?
- Что вы, что вы? Он к вам привязался, точно собачонка к хозяину, это необходимо использовать. Ваш начальник торга - сильный человек, но у него непостижимым образом атрофировалось самолюбие. Дразните его, дразните. Действуйте на его душу, как ток на сердечную мышцу.
Нина поостерегалась совсем уж бредовых искр, изнутри запаливших щеки мудрого доктора. Пообещала делать все, как он велит, хотя ничего толком не поняла. Ее неприятно кольнуло, что доктор говорил о Певунове словно о подопытном кролике. Нина привыкла к Певунову, прониклась его житейской неустроенностью и желала ему добра. Она чувствовала, как он оттаивает, подмечала новое, простодушное и радостное выражение его улыбки, когда он обращался к ней. Они о многом беседовали вполне откровенно, не стесняясь особенно присутствия Газина и дедушки Русакова. Это тоже были страдающие люди, каждый со своей бедой. Исай Тихонович как-то подозрительно часто общался с потусторонним миром, а Леня Газин всех женщин однообразно упрекал либо в девственности, либо в разврате. Нина рассказала Певунову про эпопею с Капитолиной Викторовной и попросила совета. Пока Певунов думал, совет дал Леня Газин:
- Ногу бы ей оторвать, вредной гусенице. Ты, Нина, пиши бумагу в прокуратуру. Мы все подпишем. У нас в стране к инвалидам особое уважение. Им доверяют.
- Мы-то с какого боку припека? - урезонил Газина старик. - Ты и магазин-то не знаешь где.
- Вот вас бы, дедушка, я попросил не вмешиваться. Вы с привидениями якшаетесь, можете хорошее дело скомпрометировать.
Певунов поинтересовался, большая ли у Капитолины семья. Нина ответила: сын и две взрослых дочери, есть, кажется, и внучата.
Певунов огорчился.
- Что же вы молчите? Как посоветуете, так я и поступлю. Вы Клаву Захорошко не знаете, которую выгнали. Это такая славная девушка, лучше и не бывает.
Певунов заговорил медленно, пытаясь объяснить то, что ему самому было не до конца понятно.
- Обида - плохой советчик, Нина. Давай лучше вот о чем подумаем. Кто такая твоя Капитолина? Мелкая спекулянтка, в общем-то, жертва среды, а главным образом, обстоятельств. Прирабатывает в месяц сотню-другую, а сколько страху терпит. Честно говоря, ее даже нетрудно посадить в тюрьму, - только тебя потом совесть замучит. Не ее - тебя, Нина. Тебе будет плохо, не Капитолине. Она лишь пуще остервенеет… Есть покрупнее хищники. Вон у нас недавно некто Калабеков провернул махинацию: государственный фундук превратил в рыночный. Сколько, думаешь, он на этой маленькой хитрости заработал с дружками? Чистоганом - триста тысяч рубликов. Такое твоей Капитолине и не снилось. Где теперь Калабеков? Под следствием, разумеется. И что? Одного посадят, придет другой на его место… Как поется в хорошей песне: все опять повторится сначала. Беда в том, что торговля полна возможностей для обмана и махинаций. Бороться надо не с людьми - с обстоятельствами.
- А Капитолина пусть торжествует?
- Я этого не сказал. Я сказал, плохо в результате будет не ей, воровке, а тебе, честной. Так мир устроен.
- И какой же выход?
Певунов видел, как она проста сердцем. Эта женщина не боец, нет; ее предназначение в том, чтобы рожать детей и спасать ослабевших духом мужчин. Слепые, что ли, тс, под чьей защитой она живет?
- Мне нечего сказать, Нина. А вот года два назад я бы тебе ответил запросто.
Вмешался Газин:
- Сергей Иванович на почве тяжелой болезни стал непротивленцем злу и насилию. Ты ему не верь, Нина. Клопов надо давить. Где увидишь клопа, там и дави. Вот погоди, Нинуля, сделают мне протез, я к тебе в магазин нагряну собственной персоной. Эта вонючая Капитолина от меня под прилавком будет прятаться, рядом с дефицитом… Ишь, какую философию развел! Извини, Сергей Иванови, я тебя уважаю за твои нечеловеческие страдания, но твоя позиция годится только для паралитиков. Для таких отчаянных людей, как мы с дедом Исаем, она не подходит. Подтверди, дедушка!
Исай Тихонович завел себе друзей на стороне и прокуривал на лестнице по две пачки папирос в день. Если к нему обращались, он обыкновенно отвечал невпопад. Так было и в это раз.
- Дави не дави, клопов от этого не убудет. Как вон эта дьяволица Клавдя Петровна сует в рыло железну трубку и велит: "Глотай, дедуля!" Я думаю: "Потешается, что ли, над стариком? Как же, говорю, ее глотать, она рази съедобная?" Я, говорю, девонька, из ума не выжил железные брусья заглатывать. Твоя труба, ты и глотай, а мы поглядим, чего с тобой посля этого приключится. А мне на склоне лет страмотиться ни к чему. Вежливо ей все разъяснил, дак она к доктору жалиться. Хорошо доктор у нас не глупой, ослобонил меня от изуверства.
В палате некоторое время царило молчание, его нарушил Газин:
- Дедушка, а ведь тебя скоро выпишут.
- За что, сынок?
- За нарушение режима и невежество.
- Пущай выписывают. Железяки глотать не стану, ибо то есть противно человецкому естеству… - Расстроенный старик засобирался на лестницу. Он в больнице быстро обжился и носил теперь на голове женскую вязаную шапочку - память об Авдотье. На утренних обходах он стонал и делал вид, что помирает. Порошки и таблетки, которые ему давали, высыпал в унитаз. К Нине по-своему тоже привязался, тем более что она не забывала приносить ему что-нибудь вкусненькое. Исай Тихонович был сластеной и очень любил "сливочную тянучку". Он учил Нину жить на белом свете с достоинством.
- Ты оголтелых не слухай, - внушал Исай Тихонович, кивая на Газина. - Ты, дочка, живи, как моя Авдотья. Бога не гневли и людей не забижай. Супруге моей скоро, почитай, за восьмой десяток перевалит, сколь пройдено и встречено, а ты глянь на нее - красна девица по земле стелется. Ни шума от нее, ни ужасов - одна приятность.
- Где же я увижу вашу Адотью, дедушка? - спрашивала Нина, уступая настойчивым знакам Газина.
- Приглядись хорошенько, захоти увидеть - и узришь. Тако, милая! Крепко захоти - и всех своих родных узришь. Придут к тебе, руки на плечи положат и от беды остерегут.
Певунову не нравились насмешки над стариком, но делать замечания Нине он не мог и обращался к Газину:
- Придет час, Леня, и на тебя тоже затявкает несмышленый щенок. Уже не так долго тебе ждать.
Газин засмеялся:
- Не бойся того, кто лает, бойся, кто кусает. Ты не прав, Сергей Иванович. Мы с дедом Исаем первые кореша. Мы еще с ним на воле винца попьем всласть. А с суевериями я борюсь из принципа, как атеист и землепроходчик.
Нина сидела у постели Певунова. Была суббота, время послеобеденной дремоты. Исай Тихонович отсутствовал. Газин спал, укутавшись до ноздрей в одеяло. Только что Нина накормила Певунова куриной лапшой. Он попросил, чтобы она не убирала руку с его груди, бездумно поглаживал ее тонкие хрупкие пальчики. Многоводная и могучая текла между ними река, но сейчас они оказались на одном берегу.
- Еще несколько дней - и все решится, - сказала Нина.
- В детстве я боялся цыган, - печально признался Певунов. - У нас в деревне пугали: цыганы, мол, воруют детей и продают их на чужбину, а из некоторых делают дрессированных зверушек. Глупость, а все верили… Однажды к нам в избу зашла старая цыганка, худая, черная, страшная. Мать дала ей хлеба, сала, стала выпроваживать. Цыганка меня заметила, а я от страха забился на печь, и как заверещит: "Ой, ой, сыночек у тебя складный, бриллиантовый, ой, вижу, что с ним будет, ой, вижу!" Мать ее выталкивает, а она ко мне рвется… То ли со злости, что ей погадать не дали, но все же напророчила с порога: "Запомни, бесценный, проживешь, как чурек, а погубит тебя женщина!" Не знаю, прожил ли я как чурек, но женщина погубила точно. Чего я так к вам тянулся, как зверь голодный? Чего искал? Прожил гадко, оглянуться не на что, но женщин повидал со всей их слабостью и чарующей тоской. Я мало кого любил, Нина, и жену не любил, может, вообще никого не любил, но повидал многих… Оттого разуверился во всем. Есть у меня один знакомый, бывший ворюга, тот со мной о смысле жизни так беседовал: возлюби, говорит, облако, и дерево, и того червя, который тебя съест. Возлюби и найдешь покой. Прежде смеялся я над ним, а кто знает…
Кажется мне - теперь по-другому смог бы жить. Не знаю как, но по-другому, опрятнее, полезнее. Со скалы на камень не случайно я упал. Так надо было. Это справедливо… Жена вон третье письмо прислала, я не ответил. В последнем пишет, приедет. Я не хочу этого. А как объяснишь, чтобы не обидеть. Вроде никаких преступлений не совершал, а вот невмоготу смотреть в глаза близким. Кажется, войди сейчас Даша в палату - и мне капут. От стыда сгорю. Почему же раньше ничего такого не чувствовал? Очухался под занавес, когда ничего не поправишь. Голос его дрогнул, глаза потухли. Нина наклонилась низко, шепнула:
- Вы будете здоровым, Сергей Иванович. Все плохое забудется. Я чувствую. Прямо вот так чувствую, будто это уже произошло.
Он больно сжал ее руку…
Вернулся в палату до одури накурившийся Исай Тихонович, его кашель разбудил Газина, и палата ожила. Нина распрощалась, не дослушав разглагольствований Газина о привидевшихся ему марсианах, похожих на Исая Тихоновича.
Она ощущала в себе какое-то оцепенение. В метро се укачало, она чуть не уснула и не сразу поняла, что едет почему-то не домой, а к Клаве Захорошко. Но зачем едет - никак не могла сообразить. Долго торчала возле Клавиного дома, не решаясь ни войти в подъезд, ни уйти. Клава увидела ее из окна и сама выбежала на двор. Смеясь, запустила в Нину снежком и угодила прямо в лоб.
- Я не хотела, я не хотела! - визжала Клава, корчась от смеха.
Нина вытерла лицо платком, зачерпнула горстью снег и начала преследовать подругу, намереваясь запихнуть ей снег за шиворот. Но где ей было угнаться за быстроногой резвушкой. Обе запыхались, разрумянились - любо-дорого смотреть.
- Сдаюсь! - крикнула Клава и упала в сугроб.
Она шумно барахталась в пушистом снегу, не боясь испачкать шубку и промокнуть, и Нине тоже захотелось окунуться в белые пуховики. Чтобы одолеть соблазн, она сказала обезумевшей Клаве:
- Я поеду, мне некогда!
Подруга проводила ее до метро.
- Ты зачем приезжала-то?
- Повидаться, - глубокомысленно ответила Нина.
- Будет время, - приезжай еще.
Нина на насмешку не ответила. Обе умалчивали о Капитолине, обе делали вид, что все в порядке, но это умалчивание разъединяло их. Нина это чувствовала. У входа в метро она оглянулась. Клава стояла нахохлившись, подняв воротник шубки, смотрела ей вслед.
Вечером Мирон Григорьевич спросил:
- Нина, долго это будет продолжаться?
- Потерпи еще немного.
- У меня нет причин волноваться?
- Никаких причин нет. Никаких! - Нина хотела его обнять, но Мирон Григорьевич резко отстранился.
9
С Певуновым вот что происходило. Он стал будто невменяемым. Сигналы внешнего мира доходили до его сознания смутно, сквозь какую-то темную пелену. Боль и возможность будущих страданий перестали угнетать его разум, зато все тягостнее вспухало в нем ощущение вины. Недвижным его телом завладели бесы раскаянья. Воспоминания терзали душу. Он с ужасом сознавал, что нет, пожалуй, человека, перед которым бы он так или иначе не был виноват. Он изуродовал жизнь Даше, постаревшей, безответной супруге, ничего хорошего не сделал для своих дочерей. Он часто бывал груб и заносчив со своей покойной матерью, и эта вина уже вообще никак не восполнима.
Он провинился и перед Ларисой, в сущности, научив ее торговать любовью. Но более всего он в ответе перед собственной жизнью, прожитой зряшно и оставившей во рту привкус желудочного несварения.