Они подвинулись, уступая Нессиму место на мраморной плите. Но тут опять, как-то сразу, он не успел даже сесть, его мысли были захвачены иными видениями, разрушающими целостность времени, преемственности и истории.
Он так ясно представил усыпальницу, построенную воинами для Афродиты на пустынном, иссеченном ветрами берегу. Солдаты устали, тяжелый марш совсем измотал их. Усталость лишь обострила восприятие смерти, всегда присутствующее в душе воина. Призрак смерти витал в воздухе. Вьючные животные умирали от голода, люди - от жажды. Отравленные ключи и колодцы не могли принести облегчения. Дикие ослицы, не приближавшиеся на расстояние выстрела, лишь дразнили людей, истосковавшихся по мясной пище, столь недоступной на этом враждебном берегу. Несмотря на предзнаменование, пехота была вынуждена идти к городу. Солдаты шли толпой, забыв про строй, хотя и понимали всю гибельность этого. Их оружие осталось на вечно отстающих колесницах. Толпа бредущих оставляла за собой кислый запах немытых тел, пота и испражнений - несварение желудка мучило многих.
Их противник был ошарашивающе элегантен - кавалерия в белых доспехах. Летучие отряды налетали подобно смерчу. Вблизи было видно, что на всадниках надеты пурпурные плащи, вышитые туники и узкие шелковые шаровары. Золотые цепи обвивали темные шеи; руки, держащие копья, были закованы в браслеты. Они возбуждали, как гарем. Голоса их казались сочными и высокими. Какой контраст по сравнению с пехотой - с изможденными маршем, но закаленными ветеранами пустыни, вспоминающими лишь зиму, когда сандалии примерзают к ногам, или лето, когда пот дубит кожу подошв, превращая их в камень. Золото, а не страсть, привело их сюда, золото заставляло их стоически выносить все это. Жизнь превратилась в бесполую лямку, все сильнее и сильнее врезающуюся в плоть. Солнце иссушило и закалило их, песчаная пыль сделала грубыми голоса. Грозные шлемы, украшенные плюмажем, были сняты с голов - уж слишком пекло солнце. Африка, которую они почему-то представляли продолжением Европы - продолжением ее условий, даже истории, уже проявила себя совсем по-другому: отталкивающей теменью, в которой крики воронья сливались с сухим кашлем содранных глоток и отвратительным смехом бабуинов.
Иногда им удавалось захватить кого-нибудь - одинокого испуганного охотника за дикими зайцами - похожесть пленника на них самих приводила их в изумление. Они срывали его одежды и рассматривали его гениталии с тупым необъяснимым интересом. Иногда они нападали на поселение или богатое поместье, тогда начиналось повальное обжорство и пьянство: бесчувственные солдаты валились в загонах для скота, пили из золотых чаш или рогов. Все это было до прихода в пустыню.
На перепутье они принесли жертву Гераклу (не раздумывая, убили двух проводников, так, на всякий случай). Но с этого момента все пошло не так. В глубине души они понимали, что никогда не достигнут города и не захватят его. О, Боже! Пусть никогда не повторится этот зимний бивуак в горах! Когда отмороженные пальцы и носы отваливаются сами по себе… Налеты! В глубинах памяти, принадлежащей той жизни, он все еще слышал скрип снега под ногами часового. Там, в горах, враг одевался в длинные меховые туники и высокие лисья шапки, передвигался бесшумно, неразрывно сливаясь с этой землей.
Когда движешься в общей колонне, память превращается в фабрику сновидений и мечтаний, которые зависали в воздухе, создавая общую ауру. Он знал, что вон тот солдат вспоминал о розе, которая оказалась в ее постели в день Игр. В глазах другого стоял человек с разорванным ухом. Третий - похожий на ученого, силой отданного на службу, просто тяготился всем происходившим вокруг. А толстяк, сохранивший детское выражение лица, шутник, чьи непристойности вызывали гомерический хохот окружающих? Этот мечтал о косметике из Египта, мягкой кровати фирмы "Геракл", о белых голубях с подрезанными крыльями, снующих по накрытому для пиршества столу. На пороге публичного дома его издавна встречали взрывы смеха и град шутливых шлепков. Здесь были другие, мечтающие о более редких удовольствиях - обнаженных мальчиках, марширующих в колонну по два, пробирающихся сквозь густой снег на пути в школу арфистов. В варварской дионисийской земле они с хохотом преподнесли жрецу гигантский, обтянутый кожей фалос, но посвященный принял его вместе с ритуальной горстью соли с трепетным молчанием. Их мечты струились сквозь него. Ощущая их, он открыл память потоку сознания, делая это гордо и элегантно, словно вскрывая вену.
Обвал образов был настолько силен, что мешал занять место рядом с Жюстиной, на мраморе, освещенном луной. Он чувствовал, как его тело как бы вытесняло субстанцию мыслей. Балтазар подвинулся, уступая ему место, продолжая тихо разговаривать с Жюстиной. (Они торжественно пили вино, выплескивая остатки прямо на одежду. Генералы только что сказали, что они никогда не смогут преодолеть все это, никогда не найдут город.) Он так ясно вспомнил, как Жюстина после ночи любви, сидела на кровати скрестя по-турецки ноги и раскладывала пасьянс - небольшая колода карт всегда хранилась на полке среди книг, - словно пытаясь определить степень счастливой будущности, которая осталась у них после недавнего путешествия по ледяной подземной реке страсти, которую она была не способна ни преуменьшить, ни пригасить. ("Умы, подчиненные сексуальности, - однажды изрек Балтазар, - не находят успокоения до старости и лишь увядающие силы убеждают их, что молчание и покой не есть зло").
Вся разобщенность их жизней, была ли она мерой беспокойства и тревоги, унаследованной ими у города и вечности? "О, мой Бог! - чуть было не произнес он. - Жюстина, почему мы не уедем из этого города, не займемся поисками атмосферы, не отравленной безнадежностью и неудачами". На ум пришли слова старого поэта, навалились, пронизывая все его естество - как, кажется, педаль пианино заставляет инструмент продлевать мелодию, - вызывая смутные призраки надежды, которые, как он думал, пришли из его мрачных снов.
"Дело в том, - мысленно произнес он, ощупывая лоб, чтобы убедиться, что нет температуры, - что женщина, которую я люблю, одарила меня глубоким удовлетворением, которое никак не повлияло на ее собственное ощущение счастья", и он вновь с удовольствием вспомнил все свои галлюцинации, которые теперь получали физическое воплощение. Я хочу сказать, что он бил Жюстину, бил сильно и жестоко до тех пор, пока у него не заболели руки и не обломился стек. Все это, конечно же, было во сне. Тем не менее, проснувшись, он обнаружил, что рука его сильно болела и даже опухла. Во что верить, когда реальность столь очевидно идет на поводу воображения?
В это же время он полностью осознал, что страдание, любая форма болезни, были на деле ни чем иным, как острым проявлением собственной значительности. Все заветы Каббалы были подобны ветру, раздувающему паруса его презрения к самому себе. Он слышал отголоски памяти города, голос Плотина, вещавший не об уходе от невыносимых условий, а о продвижении вперед, к новому свету, к новому городу Света. "Этот путь не для пешего путника, отнюдь. Взгляни в себя, удались в себя и смотри". Однако это было, пожалуй, единственное, что он не смог бы совершить.
Для меня, пишущего эти строки, весьма удивительно, насколько мало все эти внутренние изменения повлияли на его обыденную жизнь. Даже те, кто его близко знали, не могли ничего заметить. Да и на что было обращать внимание? Лишь на неуловимое чувство пустоты, появившееся в нем. Да, действительно, тогда он ударился в развлечения, расточительностью, непривычной для города, даже для богатейших семей. Гигантский дом более не пустовал. Кухня, в которой мы так часто варили себя яйцо или подогревали стакан молока, вернувшись с концерта или из театра, - в то время пыльная и пустынная - была теперь захвачена полчищами поваров, лицемерно похожими на врачей в своих снежно-белых халатах и накрахмаленных колпаках. Комнаты верхних этажей, галереи и салоны, гулко отвечавшие на бой часов, патрулировались теперь чернокожими рабами, которые выполняли свои обязанности с королевской грацией лебедей. Их белые, тщательно отутюженные одежды были безукоризненны. Подпоясывались они красными поясами, украшенными золотыми пряжками в форме черепашьей головы: Нессим избрал черепаху в качестве амулета. На бархатистые черные глаза слуг были надвинуты яркие тюрбаны, белые перчатки скрывали черные руки. Они передвигались бесшумно, как сама смерть.
Если он не перещеголял все еще великих египтян в роскоши, то, по крайней мере, создавалось впечатление, что он стремится к этому. В доме постоянно слышались прохладно-текучие мелодии струнного квартета или переливы плачущего, подобно кукушке, саксофона.
Прекрасные комнаты для гостей были дополнены альковами, чтобы еще больше увеличить их возможности. Порой не менее двух-трех сотен гостей собирались на изысканную и бессмысленную трапезу. Гости не часто бросали взгляды на хозяина дома, погруженного в созерцание розы, лежащей перед ним на пустой тарелке. Впрочем, он не был абсолютно погружен в свои мысли, он мог ответить улыбкой на фразу, позвучавшую в общей беседе - улыбкой человека, который только что под перевернутым бокалом обнаружил насекомое неизвестной ему породы.
Что еще сказать? Мелкие экстравагантные детали его одежды почти не бросались в глаза, все привыкли к странностям его вкуса, позволяющего сочетать старые фланелевые брюки с твидовым пиджаком. Сейчас же в безукоризненном костюме из тонкой шерсти и алом куммербунде он казался лишь тем, кем ему всегда следовало быть - самым богатым и самым красивым из банкиров города, этих баловней судьбы. Многие считали, что наконец-то он стал самим собой. Именно так и должен жить любой на его месте и с его деньгами. Только дипломаты уловили в этом приступе мотовства какие-то скрытые мотивы, вроде участия в заговоре против короля. Это заставило их все свободное время проводить у Нессима. За изысканной вежливостью дипломатов, за высокомерием или фатоватыми их лицами читалось кипящее любопытство, стремление понять планы и мотивы Нессима, ведь и король ныне бывал частым гостем этого дома.
Все это не приближало их к разгадке. Казалось, что Нессим действовал так иезуитски медленно, что его поступки походили на известковые капли, создающие сталактит, между их падением оставалось место всему - и этому фейерверку, озаряющему бархатное небо, просачивающемуся все глубже и глубже под саван ночи, скрывавшей нас с Жюстиной, наши объятия и мысли. В неподвижной воде фонтанов отражались всплески человеческих лиц, освещенных золотистыми и пурпурными вспышками огней, проносящихся в небе, подобно лебедям. В темноте, чувствуя плечом ее теплое тело, я видел осеннее небо, конвульсивно дергающееся в свете цветных огней. Я был совершенно спокоен, как некто, от кого наконец-то отступила боль всего мира - так всегда отступает боль, которая мучила тебя слишком долго, растекаясь от больного места по всему телу. Изящные пируэты ракет в темном небе наполняли нас необъятным, захватывающим дух единством с природой мира любви, который мы собирались оставить.
Та ночь была на редкость богата летними молниями; едва закончился фейерверк, с востока, из пустыни, донесся звук грома, эхом разнесшийся в мелодичной тишине. Пошел ленивый дождь, молодой и освежающий. Мгновенно темнота наполнилась силуэтами, спешащими под защиту крыш, вечерние платья подняты до колен, звонкие голоса полны восторга. Потоки света на мгновение высвечивали сквозь драпировку уже влажной ткани тела бегущих. Мы же, не говоря ни слова, вернулись в альков и прилегли на каменную скамью, изображавшую лебедя. Смеющаяся, весело болтающая толпа текла мимо входа в альков, устремляясь к свету. Мы покоились в колыбели темноты, ощущая легкие уколы дождя на лицах. Гости в смокингах подожгли запалы последних шутих. Сквозь ее волосы я видел последние кометы, уносящиеся в бесконечность. Я с нарастающим удовольствием смаковал невинное прикосновение ее языка к моему, ее рук - к моим. Счастье было бесконечным - мы не могли говорить, лишь молча смотрели в глаза друг другу, и глаза наши были полны непролитых слез.
Из дома доносились хлопки пробок из-под шампанского и смех человеческих существ. "Больше ни одного вечера без тебя". - "Что происходит с Нессимом?" - "Я уже ничего не понимаю. Когда есть, что скрывать, человек становится актером. Это заставляет играть и всех вокруг".
Действительно, по поверхности их общей жизни шел тот же человек, тот же выдержанный, пунктуальный джентльмен: но в то же время все ужасающе изменилось - его как бы и не существовало более. "Мы оставили друг друга", - произнесла она шепотом и приникла ко мне, осыпая поцелуями, в которых было все, что мы пережили вместе, все, что соединяло и переполняло нас. Но ее объятия, казалось, говорили: "Может быть, через все это, через все, что доставляет мне боль и через все, что я хочу испытывать вечно, может быть, через все это я смогу найти дорогу назад, дорогу к Нессиму". Внезапно на меня навалилась тоска.
Позднее, проходя через туземный квартал, полный огней и экзотических запахов, я, как всегда, стал размышлять о том, куда влечет нас поток времени. Словно бы для того, чтобы испытать действительность тех самых эмоций, на которых расцветает много любви и желаний, я завернул в освещенную кабинку, украшенную киноафишей с лицом героя-любовника, бессмысленным, словно брюхо кита, выброшенного на отмель. Там я уселся на стул, ожидая, словно у парикмахера, своей очереди. Внутренняя дверь была прикрыта грязной шторой, из-за которой доносились невнятные звуки, принадлежащие, как казалось, сборищу неизвестных науке существ. Эти не были отталкивающими, они даже были по-своему интересны, как интересны естественные науки для того, кто отказался от любых претензий на разумность. Понятно, что я уже был пьян, пьян и утомлен - во мне перемещались флюиды Жюстины и афишнотелого актера.
На соседнем стуле я обнаружил феску, которую зачем-то натянул на голову. Она была теплой и липкой изнутри, широкий кожаный ободок плотно охватывал голову. "Хочу знать, что это значит на самом деле", - сказал я, обращаясь к зеркалу, трещины на котором были небрежно заклеены липкой бумагой. Я имел в виду всю дурноту секса, акта прорыва, сводящего мужчину с ума, прорыва сквозь существо с парой грудей и le croissant - на цветистом языке Леванта. Доносящийся изнутри звук усилился, были слышны стоны и скрип - мелодия, составленная из человеческих голосов и потрескивания древней кровати. Вероятно, это было то же неразборчивое действо, которое Жюстина и я совершали с тем миром, к которому принадлежали. В чем различие? Как далеко унесли нас чувства от истины простого звериного акта? Какую ответственность несет изощренный мозг с его извечным catalogue raisonne. Я хотел получить ответ на вопрос, на который невозможно ответить, но я так жаждал определенности, что мне казалось, что если удастся совершить прелюбодеяние в его природном естестве, из научных соображений, а не из любви, без давления со стороны общества и собственного мозга, то я познаю правду собственных чувств и желаний. Нетерпение подталкивало меня и, подняв штору, я шагнул в комнатушку, скупо освещенную неверным, колеблющимся светом парафиновой лампы.
Кровать оказалась захваченной бесформенной массой плоти, которая двигалась одновременно во многих местах, шевелилась, напоминая муравейник. Мне не сразу удалось рассмотреть бледные и волосатые конечности пожилого мужчины и его партнершу - с головой, увенчанной клочьями черных волос, свисавших с края неопрятного матраса.
Мое внезапное появление, которое они приняли, очевидно, за полицейский рейд, испугало их, заставив замолчать. Мне показалось, что муравейник вдруг внезапно опустел. Мужчина издал горловой звук и исподлобья посмотрел на меня, затем, видимо, пытаясь не быть узнанным, спрятал голову меж гигантских грудей женщины. Было невозможно объяснить им, что меня интересовало лишь то, чем они до этого занимались. Я решительно, но в то же время, как бы извиняясь, подошел к кровати, ухватился за ее ржавую спинку и с выражением, носившим, как мне казалось, печать заинтересованности ученого-исследователя, уставился на кровать. Взгляд мой, однако, не встретил на своем пути ничего, я уже забыл о существовании этих двоих - я видел лишь себя и Мелиссу, себя и Жюстину. Женщина подняла на меня большие, влажные, иссиня черные глаза и что-то сказала на арабском.
Двое лежали на кровати, подобно жертвам какого-то ужасного происшествия, их тела неловко переплетались самым немыслимым образом словно пытаясь новым, неведомым человечеству образом, выразить какие-то свои мысли. Положение их тел, такое нелепое и бесформенное, казалось результатом первой попытки какого-то эксперимента, которое после многолетних опытов, вероятно, превратится в новую позицию, столь же захватывающую, как и балетная. Тем не менее, я понял, что это их положение являлось неизменным, как данное свыше - навсегда, эта внутренне трагическая и неуклюжая позиция совокупления. От нее произрастали все добродетели любви, которые воспевали поэты и сумасшедшие, оттачивая сложную философию вежливой разборчивости. От нее исходило все липкое и безумное, от нее рождались отвратительные и безумные лица унылых супругов, спаянных как бы спина к спине, подобно шавкам, неспособным разъединиться после коитуса.
Я удивился, услышав собственный негромкий надтреснутый смех, который, однако, приободрил эти подопытные существа. Мужчина слегка приподнял голову, всего на несколько сантиметров, и внимательно слушал, словно пытаясь убедить себя, что полицейский не способен издать подобные звуки. Женщина по-новому оценила меня и улыбнулась. "Подождите минутку, - закричала она, указывая бледной рукой на дверь, - я быстро освобожусь". Мужчина же, словно пристыженный ее тоном, сотворил несколько конвульсивных движений, будто паралитик, пытающийся сделать пару шагов. Им управляли не требования естества, а этикет. На его лице появилось выражение избыточной вежливости - как у человека, уступающего свое место в переполненном трамвае ветерану войны. Женщина издала хрюкающий звук и вцепилась в края матраса.
Покинув парочку, столь неудобно сплетенную между собой, все еще продолжая смеяться, я вышел на улицу, чтобы еще раз обойти квартал, в котором по-прежнему кипела реальная жизнь мужчин и женщин. Дождь прекратился, влажная земля издавала мучительно приятный запах глины, тел и увядающего жасмина. Я медленно двинулся вперед, испытывая чувство глубокого смущения. Мысленно я пытался воплотить в слова свои впечатления от этого квартала Александрии, зная, что вскоре он будет забыт и посещаем только теми, чье прошлое было так или иначе отравлено городом, будет цепляться за воспоминания стариков, словно запах духов за старую горжетку. Лишь три слова сумел я подобрать - Александрия, столица Памяти.