Не в силах оторваться от Италии, я нагловато скосил взгляд и увидел ее, склонившуюся ко мне и трижды повторенную в зеркалах по трем сторонам комнаты. Ее темное волнующее лицо переполняла встревоженная высокомерная сдержанность. Конечно, я не помнил, что я сказал об иронии или о чем-нибудь еще. Она подавила короткий вздох - как бы вздох облегчения, и, закурив дешевую французскую сигарету, села напротив. Короткими, решительными выдохами она выпускала тонкие голубые струйки дыма в резкий свет. Она казалась мне слегка не в себе; меня смущало то, как она смотрела на меня, - так, будто решала, для каких целей я могу пригодиться. "Мне понравилось, - сказала она, - то, как вы цитировали строки, посвященные городу. У вас хороший греческий. Несомненно, вы - писатель." Я ответил: "Несомненно". Всегда задевает, когда тебя не узнают, мне всегда претили разговоры на литературные темы. Я предложил ей оливу, которую она быстро съела и, будто публичная девка выплюнув косточку в затянутый перчаткой кулак, сказала: "Я хочу пригласить вас к Нессиму, моему мужу. Вы пойдете?"
В дверях появился полицейский, без сомнения встревоженный оставленной машиной. Так в первый раз я увидел громадный дом Нессима: статуи, лоджии в пальмах, картины Курбе и Боннара. Это было одновременно изумительно и ужасно. Жюстина взбежала по громадной лестнице, остановившись только для того, чтобы переместить оливковую косточку из кармана пальто в китайскую вазу. Она все время окликала Нессима. Мы шли из комнаты в комнату, разламывая тишину. В конце концов он отозвался из большой студии под самой крышей и, подбежав к нему, как охотничья собака, Жюстина, образно говоря, бросила меня к его ногам и встала рядом, помахивая хвостом. Она добилась меня.
Нессим сидел на верхней ступеньке лестницы и читал; он не торопясь спустился к нам, оглядев сперва одного, потом другого. Его застенчивость не могла найти точки опоры в моей потрепанности, мокрых волосах, банке оливок, я же со своей стороны не мог предложить никакого объяснения моему присутствию, поскольку я не знал, с какой целью меня сюда привезли.
Мне стало жаль его и я предложил ему оливу, и, сидя вместе, мы прикончили банку, пока Жюстина разыскивала выпивку, рассуждая, как я припоминаю, об Орвьего, где никто из нас ни разу не бывал. Никогда я не был более близок к ним - я имею в виду их брак; тогда они казались мне волшебным двухголовым животным, означающим брачное единство. Увидев кроткий теплый свет его глаз, я понял, вспомнив все скандальные слухи о Жюстине, что все, что она и делала, было сделано для него - даже то, что в глазах света казалось порочным или пагубным. Ее любовь была подобна коже, в которой он лежал завернутый, как младенец Геракл; и все ее попытки добиться своего всегда приближали ее к нему, а не удаляли. Свет, насколько мне известно, не понимал этого парадокса, но тогда мне показалось, что Нессим знал и поддерживал ее так, как невозможно объяснить тем, для кого любовь в первую очередь связана с обладанием. Однажды, гораздо позже, он сказал мне: "А что мне было делать? Жюстина во многих отношениях гораздо сильнее меня - в этом мое превосходство. Я шел позади нее, и я предвидел каждый ее промах; я всегда был готов помочь ей подняться и показать, что ничего страшного не произошло. В конце концов, она ставила под угрозу самую ничтожную часть меня - мою репутацию".
Но это было значительно позже; перед тем, как шквал неприятностей не накрыл нас, мы недостаточно знали друг друга, чтобы говорить так свободно. Я также помню, как однажды он сказал - это было на летней вилле около города Эль-Араб: "Тебя должно озадачить то, что я скажу тебе: я всегда считал Жюстину в своем роде великим человеком. Есть формы величия, и ты это знаешь, которые, не реализовавшись в искусстве или религии, сеют смуту в обычной жизни. Ее дар был ошибочно направлен в сторону любви. Разумеется, во многом она была плохой, но это такие мелочи. Не могу сказать, что она никому не причинила зла. Но те, кого она ранила, становились плодотворными. Она освобождала людей от старых оболочек. Это не могло не ранить, и многие неправильно понимали природу боли, которую она вызывала. Не я. - И, улыбаясь своей знаменитой улыбкой, в которой приветливость была перемешана с невыразимой горечью, он тихо повторил на выдохе: - Не я".
Каподистриа… как ему удалось так вжиться в роль? Вам покажется, что в нем больше от гоблина, чем от человека. Плоская обжатая голова змеи с огромными, как бы выдавленными мочками; волосы - треугольником на лбу; белесый мерцающий язык всегда занят скольжением по тонким губам. Он несказанно богат, и целыми днями он сидит на террасе Брокерского клуба, глядя на проходящих мимо женщин беспокойным взглядом человека, бесконечно тасующего старую засаленную колоду карт. Время от времени он щелкает своим хамелеоньим языком - сигнал, почти незаметный для постороннего. Тогда с террасы соскальзывает фигура, чтобы выследить женщину, которую он выбрал. Иногда его агенты открыто останавливают женщин на улице. Упоминание о деньгах никого не оскорбляет в этом городе. Некоторые девочки только смеются в ответ. Другие сразу соглашаются. Вы не увидите раздражения на их лицах. Добродетель здесь никогда не рядится в чужие одежды. Равно, как и грех. Оба естественны.
Каподистриа же сидит отстраненный от всего этого, в своем безукоризненном шагреневом пальто, с цветным шелковым платком на шее. Его узкие туфли начищены до блеска. Друзья зовут его Каплуном - из-за большого мастерства по сексуальной части, которое, по слухам, столь же велико, как и его состояние, или из-за его уродства. Он каким-то непонятным образом связан с Жюстиной, которая говорит о нем: "Мне его жаль. Его сердце зачерствело, иссохло, и у него осталось только пять чувств, подобных осколкам разбитого винного бокала". Однако непохоже, чтобы столь монотонная жизнь угнетала его. Семья Каподистрии отмечена рядом самоубийств, его наследственность отягощена умственными расстройствами и душевными недугами. Тем не менее он невозмутим и говорит, трогая свой висок указательным пальцем: "У всех моих предков голова была не в порядке. И у моего отца тоже. Он слыл большим любителем женщин. Когда же стал очень стар, то заказал себе резиновую модель идеальной женщины в натуральную величину. Зимой ее можно было наполнять горячей водой. Она была потрясающе красивой. Он звал ее Сабиной, как свою мать, и брал с собой повсюду. У него была страсть к путешествиям на океанских лайнерах, и он фактически прожил на одном из них последние два года жизни, путешествуя в Нью-Йорк и обратно. У Сабины был великолепный гардероб. Стоило посмотреть, как они, одетые к обеду, входили в зал. Он путешествовал со своим санитаром, слугой по имени Келли. Между ними, поддерживаемая с двух сторон под руки, как прекрасная алкоголичка, шла Сабина в восхитительном вечернем платье. В ночь своей смерти он сказал Келли: "Пошлите Деметрию телеграмму и сообщите, что Сабина этой ночью умерла в моих объятиях, не испытывая никакой боли…" Ее похоронили вместе с ним недалеко от Неаполя". Смех самого Каплуна был самым искренним и неподдельным из всех, что мне приходилось слышать.
Позднее, когда я почти сошел с ума от забот и сильно задолжал Каподистрии, оказалось, что он гораздо менее сговорчив; а однажды ночью я увидел полупьяную Мелиссу, сидящую возле камина на ножной скамеечке и держащую в длинных задумчивых пальцах мой вексель с коротким, грубым, обидным словом "погашено", начертанным наискосок зелеными чернилами. Мелисса сказала: "Жюстина оплатила бы твой долг из своего огромного состояния. Я не хотела видеть, как она прибирает тебя к рукам. Кроме того, хотя теперь я тебе безразлична, я все же хотела что-нибудь сделать для тебя - это была самая маленькая из жертв. Я не думала, что то, что я спала с ним, так тебя заденет. А разве ты сам не делал того же ради меня? Я имею в виду, разве ты не занимал денег у Жюстины, чтобы отправить меня на рентген? Хотя ты врал об этом, я знала. Я не буду лгать, я никогда не лгу. Вот возьми и порви это. Но никогда больше не играй с ним на деньги. Он - не твоего поля ягода". И отвернулась, на арабский манер освобождаясь от мокроты.
Что касается внешней жизни Нессима - раздутых, утомительных приемов, сперва созывавшихся для встреч с коллегами по бизнесу, а затем преследовавших какие-то непонятные политические цели - то я не хочу об этом писать. Прокрадываясь через большой зал, по ступенькам в студию, я останавливался, чтобы изучить большой кожаный щит на камине с изображенным на нем планом стола, чтобы узнать, кого поместили по левую, а кого по правую руку от Жюстины. Некоторое время они любезно пытались включить меня в эти собрания, но я быстро устал от них и ссылался на нездоровье, хотя бывал рад провести время в студии или в огромной библиотеке. А потом мы собирались как заговорщики, и Жюстина отбрасывала показную веселость, скуку, раздражительность, которые она носила в обществе. Они сбрасывала туфли и играли в пикет при свечах. Потом, отправляясь в постель, она проходила мимо зеркала на нижней лестничной площадке и говорила своему отражению: "Надоедливая, претенциозная, истеричная еврейка - вот ты кто!"
Вавилонская парикмахерская Мнемджана находилась на углу Фуада 1 и Неби Даниель, и здесь каждое утро возле меня в отражении зеркал лежал Помбаль. Нас, запеленутых, как мертвые фараоны, одновременно поднимали и мягко опускали, распластанными, как экземпляры диковинной коллекции. Маленький чернокожий мальчик накрывал нас белыми простынями, в то время как в большом тазике для бритья парикмахер взбивал густую, сладко пахнущую пену перед тем, как прямыми отработанными движениями помазка нанести ее на наши щеки. Наложив первый слой, он передавал нас в руки ассистента, а сам отходил к громадному ремню для правки бритв, висевшему среди липкой бумаги для мух на торцевой стене, и начинал подправлять лезвие английской бритвы.
Маленький Мнемджан - карлик с фиалковыми глазами, никогда не утрачивающими выражения детскости. Он - человек Воспоминаний, архивариус. Если вам захочется узнать родословную или доход случайного прохожего, вам достаточно спросить его, и он своим певучим голосом продекламирует вам все подробности, пока правит бритву и пробует ее на грубых черных волосах своей руки. То, чего он не знает, он может выяснить в считанные минуты. Более того, он столь же хорошо осведомлен о живых, как и о мертвых, то есть - буквально, потому что греческий госпиталь платит ему за то, что он бреет и убирает покойников перед тем, как те переходят в ведение работников похоронного бюро, причем эти обязанности он выполняет с удовольствием, окрашенным расистским вкусом. Его древнее ремесло связывает два мира, и некоторые из его лучших наблюдений начинаются фразой: "Как с последним вздохом сказал мне такой-то…" Ходят слухи о его фантастической привлекательности для женщин, и про него говорят, что он отложил на черный день небольшое состояние, составленное из подношений его поклонниц. Кроме того, у него есть несколько немолодых египетских дам, жен и вдов пашей, - постоянных клиентов, к которым он регулярно заходит сделать прическу. Он лукаво говорит, что эти дамы переходят всяческие границы и, пробегая пальцами по своей спине до уродливого горба, который ее венчает, гордо добавляет: "Это возбуждает их". Кроме всего прочего, у него есть золотой портсигар, подаренный одной из таких обожательниц, в котором он хранит запас папиросной бумаги.
Он говорит на неправильном, но живом и раскованном греческом, и Помбаль запрещает ему говорить по-французски, что ему удается гораздо лучше.
Он немного занимается сводничеством для моего друга, и я всегда поражаюсь неожиданным взлетам поэзии, на которые он способен, описывая своих протеже. Наклоняясь над луноподобным лицом Помбаля, он, например, говорит прерывистым низким голосом, в то время как бритва тоже начинает шептать: "У меня кое-что есть для вас - кое-что особенное". Помбаль ловит мой взгляд в зеркале и тут же отворачивается, иначе мы заразим друг друга улыбками (моя улыбка передается ему). Он предупредительно хмыкает. Мнемджан наклоняется ближе, чувствуя себя хозяином положения, его глаза слегка косят. Тонкий льстивый голос покрывает шелухой двусмысленности все, о чем он говорит, и вся его речь не теряет очарования от того, что прерывается легкими разочарованными вздохами. Некоторое время он больше ничего не говорит. В зеркале я вижу макушку Мнемджана - небольшие завитки черных волос, смоченных и прилепленных к каждому виску; эту обнаженную непристойность он сделал в надежде отвлечь внимание от своей горбатой, будто сделанной из папье-маше, спины. Пока он работает бритвой, его глаза становятся тусклыми, и все черты лица - бесстрастными, как бутылка. Его пальцы так же легко скользят по живым лицам, как по привередливым и (к счастью) мертвым. "На этот раз, - говорит Мнемджан, - вы будете довольны во всех отношениях. Она молода, дешева и чиста. Юная куропатка, скажете вы себе, медовый сот, полный меда, голубка. У нее денежные проблемы. Она только что вернулась из лечебницы в Гелване, куда муж хотел упрятать ее как сумасшедшую. Я устроил так, что она сидит у Роз-Мари за последним столиком на мостовой. Сходите, посмотрите на нее в час дня; если вам захочется, чтобы она вас сопровождала, дайте ей карточку, которую я приготовлю. Но помните, платить вы будете только мне. Как джентльмен джентльмену, это мое единственное условие".
Больше он ничего не говорит. Помбаль продолжает разглядывать себя в зеркале, его природное любопытство борется с жалкой апатией летнего воздуха. Потом он, конечно, поспешит в квартиру с каким-нибудь измученным, сбитым с толку существом, чья искаженная улыбка не может вызвать у него ничего, кроме жалости. Не могу сказать, что моему другу чужда доброта, потому что он всегда старается найти какую-нибудь работу этим девочкам. В самом деле, штат многих консульств заполнен его бывшими случайными знакомыми, которые отчаянно и безнадежно пытаются выглядеть как подобает, а работой они обязаны назойливой рекламе Жоржа среди коллег по службе. Тем не менее не было женщины - какой бы потрепанной, застенчивой или старой она ни казалась, - чтобы Помбаль обделил ее внешним вниманием, мелкими галантностями или остроумными замечаниями, которые ассоциируются с гальским темпераментом (тот самый опьяняющий французский шарм, что так легко превращается в гордыню и вялость ума - подобно французской мысли, которая так быстро уходит в песок, или изначальному взлету духа, мгновенно застывающему мертвящей концепцией). Легкая игра секса, которая владеет его мыслями и действиями, имеет, однако, оттенок безучастности, что качественно отличает их от, скажем, мыслей и действий Каподистрии, часто присоединяющегося к нам за утренним бритьем. Каподистриа обладает истинным непроизвольным умением превращать все в женщину; под его взглядом у стульев появляется болезненное осознание наготы своих ножек. За столом я заметил, как под его взглядом у арбуза проснулось самосознание до такой степени, что тот, верно, почувствовал, как семена внутри него бурлят жизнью! Женщины ощущают себя птицами, столкнувшимися с гадюкой, когда они смотрят на это узкое плоское лицо, где кончик языка все время скользит по тонким губам. Я еще раз думаю о Мелиссе: "Nortus conclusus, soror mea sponsor".
"Смехотворно, - говорит Жюстина. - Как это получилось, что ты настолько свой человек для нас… один из нас, и в то же время… - нет?" Глядя в зеркало, она расчесывает темные волосы, подняв глаза и напряженно раскуривая сигарету: "Конечно, ты - умственный беженец, потому что ирландец, но тебе не понять нашей тоски". То, что она нащупывает, на деле является проявлением не нас самих, но ландшафта с его металлическим ароматом утомления, который наполнял воздух Мареотиса.
Пока она говорит, я думаю об основателях города, о воине-Боге в стеклянном гробу, о его молодом теле, завернутом в серебро и спускающемся по реке к усыпальнице. Или об этой громадной квадратной негритянской голове, отражающей идею Бога, постигнутую в духе чисто интеллектуальной игры - о Плотине. Все выглядит так, как будто заботы создателей этого ландшафта были где-то вне досягаемости среднего жителя здешних мест - в районе, где плоть должна сдаться заботам, гораздо более понятным, или почить от некоторого изнурения, представленного работами Мусейона, - простодушной игрой гермафродитов на зеленых лужайках искусства и науки. Поэзия, как неуклюжая попытка искусственного оплодотворения; горящая тупая метафора волос Береники, сверкающих в ночном небе над лицом спящей Мелиссы. "О! - сказала однажды Жюстина, - здесь должно было быть что-нибудь свободное, полинезийское в той распущенности, в которой мы живем". Или даже средиземноморское, могла бы она добавить, потому что дополнительные оттенки в значении каждого поцелуя различны в Италии и Испании; здесь наши тела были разгорячены грубыми высушенными ветрами, дующими из пустынь Африки, и любовь мы принуждены были заменить более мудрой, но и более жестокой умственной нежностью, которая скорее подчеркивает одиночество, чем скрашивает его.