Его охватило никогда ни ранее, ни позже не достигавшее такого накала ощущение счастья и покоя. Хотелось в нем пребывать всегда, потому что лучше не было и уже не будет. Он улыбнулся Нюре и уснул, а во сне пришел кошмар и ужас – он увидел смерть Колюни. Это как-то связалось – его личная, победившая жизнь и будущая смерть сына. Будто у него одно за другое. И если что способствовало довольно легкому отречению его от Бога, то именно это. Как и что он планирует, этот Всевышний, какое ж у него должно быть сердце, если он такое себе и людям намысливает?
…А тут у лампадки из-под ореха мускатного его снова крутануло так, что он увидел то, чего ни видеть, ни знать не мог. Он увидел, как он появился на свет.
Он увидел свою мать, которая в изнеможении сидела на крыльце, а рядом с ней стояла бутылка молока и завернутый в платочке кусок хлеба.
– Видать, сегодня, – сказала мать. – На низ тянет…
– Ты же говорила на Троицу… А до нее еще ого!..
Отца он не видел, а мать и видел, и слышал, и чувствовал. И как у нее колотится сердце, и как напряжено ее тело, и как старается она поправить сбивающееся дыхание, а не может, отчего из нее выходит стон, который она почему-то глотает внутрь себя, глубоко, и стон этот достигает его там, в таинственном пребывании начала, без которого нет жизни, но которое досконально не известно никому. И от этого стона он устремляется вниз, в неизвестность. Боится? Или жалеет мать? Или уже хочет поступить вопреки отцу и появиться именно сегодня, до Троицы, сейчас, тут, на крыльце, пока не увел отец тяжелую мать в поле?
– Началось, – прохрипела мать. – Зови Мироновну.
Потом была ни с чем не сравнимая боль, которую не было сил терпеть, – его? материна? И крик – его? материн?
…Он смотрел на икону. Чуть склоненная голова была усталой, и смотрела она на него так, как никто никогда не смотрел уже много, много лет. Она ему сочувствовала, эта Божья Матерь. Она его жалела. Конечно, он считал, что забыл, как гнутся колени перед образом и как складываются пальцы для крестного знамения; считал, что забыл, а помнил. Так просто и легко опустился он на удачно освободившееся в комнате место и склонил вниз голову. Нюра, стоявшая в стороне, этого уж никак не ожидала. Она даже оторопела от такого. Хорошо, конечно, что повесили икону – слава Богу! Светлее, радостнее стало. И когда-никогда перекреститься на нее – тоже дело хорошее. Опять же – говение. Это первое, что пришло в голову. Не есть каждый день чертов холестерин, а уделить внимание постному, хорошие праздники соблюдать. Взять хотя бы Пасху, сколько всего замечательного: и яички, и со свечой кругом идешь, и целование со всеми, и плащаница, убранная, как невеста. А Рождество Христово? А Троица – зеленая красавица? Но чтоб бухаться на колени и лоб бить, это Митя совсем не туда гнет. Вот что называется – мужик мужиком. Нюра в глубине души всегда считала, что брак ее неравный. Их семья была и побогаче, и пообразованней. Отец ее хорошо грамоту знал, любил читать. У них в доме была этажерка с книгами. Граф Толстой. Журнал "Нива". Сочинения Мельникова-Печерского. А родители Мити грамоты не знали. А и Б им показывал Никифор, и очень почему-то при этом злился, а они этих букв стеснялись, Никифора боялись, а Нюра думала: вот попала к неукам. Фу!
Сейчас, видя стоящего на коленях мужа, Нюра снова ощутила то свое давнее превосходство. Ну, не до такой же степени она предполагала оказывать уважение иконе, получается прямо по пословице: заставь дурака Богу молиться… Она скорбно покачала головой и ушла в летнюю кухню. Наливка на этот раз была на редкость удачна. Нежная, пряная, и косточка в ней так легко, легко, неуловимо горчила. Нюра открывала свой беззубый рот, ощущая небом, пустыми деснами, языком радость жизни, какая б она ни была. Плохая, конечно: и детям ты не нужен, и внукам вряд ли, и денежки на жизнь такие мелкие, что тут же проваливаются, и здоровье – какое там здоровье? А, тем не менее, жизнь – это так хорошо. Сейчас она достанет коробку от кориандра, вынет папироску, затянется до потемнения в глазах, и гори они синим пламенем, тоски-печали. А ты, балда, бейся больше головой, ну, легче тебе стало, дурак старый?
8
Письмо старика дало в Москве вспышку. Время наступило хорошее, спокойное. Все-таки убрали этого полоумного Хрущева, и сразу возник другой климат. "Другой климат", – сказала Леля Ниночке, когда та приехала в Москву из Мытищ покупать детское приданое, потому что, пока то да се, Лизонька на своем Урале вышла замуж и уже была в декретном отпуске, а надо сказать, что уверенности, что она выйдет замуж, уже не было. Девочке – хо-хо! – было за тридцать, и ни-ко-го. А Роза, к слову сказать, за это время дважды замуж сбегала. Первый раз, пока старая барыня лежала с переломом шейки бедра в Боткинской, она привела за хозяйский шкаф – не падайте, люди, в обморок, не падайте, – негра. Такое началось, что Ниночка думала – все, сердце не выдержит и лопнет к чертовой матери. А эта кретинка висела на черной шее негра, целовала его в расплющенные губы и говорила: "Хочу родить еврейского негра. Это же не человек будет, а ядовитая смесь!"
Слава Богу, что шейки бедра у старых заживают плохо. Хозяйка так ничего и не узнала, потому что, когда, наконец, вернулась, Роза уже спала за шкафом одна и была вся потухшая, притихшая, задумчивая и без негра. Никто так толком и не знал, что там случилось. Лизоньке Роза потом сказала:
– Ну, захотелось… Понимаешь, захотелось негра… У тебя что, так не бывает?
Лизоньку всю прямо искривило от этих слов. Не подумайте, что она какая-то там нацистка-националистка, нет. Негры – тоже люди. Но постановка вопроса – захотелось! – это ведь ужасно. Конечно, Лизоньке можно было припомнить Жорика, который в этот момент сидел на какой-то льдине с сугубо секретными целями, но она сама про это давно не вспоминала и другим бы не дала. Из Лизоньки как-то очень удачно образовывалась эдакая хорошенькая шкрабская сволочь. Она не красилась – а зря, между прочим, – не одевалась модно, она как-то гордо заморозилась на полученном образовании, и ни шагу вперед. Одним словом, Лизонька вполне и окончательно стояла на краю бездны и не без интереса в нее поглядывала. И вот пока она занудно объясняла несчастным детям, чем отличается лишний человек Пушкина от лишнего человека Лермонтова во-первых, во-вторых и в-третьих, Роза снова вышла замуж, на этот раз вполне пристойно, за однокурсника, однолетку, он забрал ее к себе в отдельную барскую комнату отдельной барской квартиры, и Роза сказала: "Ничего себе хоромы". Лизонька хрустнула в этот момент всеми десятью пальцами сразу и, кто знает, может, это и было сигналом судьбе? Во всяком случае, на другой или третий день после этого к ним в школу пришел журналист местной газеты – искал героиню к восьмимартовскому номеру. На Лизоньку указали пальцем, она прямо просилась в героини – скромна, строга, справедлива, трудолюбива, добросовестна, идейно выдержана, устойчива в морали до такой степени, что людям от этого противно, но, если самому человеку нравится… Журналист пошел ее провожать домой, в арке дома поцеловал, не спрашивая разрешения и вообще без предварительной подготовки, просто привалил к стене дома и раздавил ей губы, прямо скажем, грубо, без изыска. Тут, конечно, дело темное, что пошло за чем… То ли Лизонька вспомнила, что целоваться с мужчиной приятно, чего уж тут скрывать? То ли журналист, прижимая к себе и стене замороженную шкрабину, уловил этот момент превращения куколки в бабочку, и это ему по профессии показалось интересным для исследования, но они стали так целоваться, как будто завтрашнего дня в их жизни не было, а было только сегодня, двор и подворотня, и надо было успеть, потому что дальше – конец.
Когда журналист уже ввел Лизоньку в подъезд, где горела вполне приличная лампочка, может, даже двести ватт, он увидел перед собой красавицу. Перемена была столь разительна, что корреспондент подумал: может, там, в подворотне, он невзначай обхватил совсем другую женщину, ходят же они туда-сюда, а он подслеповатый, в очках. Нужная ему учительница ушла чуть вперед, а он, значит, налетел на другую? Но увидел пальтишко – серенький драп с сереньким зайчиком на воротнике, – именно это неказистое пальтишко он подавал час назад девушке с поджатыми губами и холодными, бесстрастными глазами. "Боже! – подумал он. – Боже!" Она ошеломила его всем. Остроумием – откуда? Умом – тем более откуда? Лихостью, страстью… Ну, дает, думал он, так не бывает. Таких женщин просто нет. Она же совершенство. Он, конечно, загибал, но вполне искренне. Короче, материала в газете так и не было, а свадьба как раз была. Пришлось, правда, протерев как следует очки и затянув потуже галстук, сходить к одной барышне, у которой он уже год столовался и с которой было уговорено пожениться летом. Хорошая барышня, врач-физиотерапевт, она ему назначала токи дарсонваль, и он ее из благодарности за внимание к его болеющей голове провожал и тоже годом раньше поцеловал. Тут надо к слову сказать, что он, начиная с пятого класса, всякое общение с девочкой ознаменовывал именно так. Был бит и наказывался общественностью, но оставался убежденным: обидит человека-женщину, если поступит иначе, не поцелует. Такая у него была природная особенность или психический склад. На Лизоньке эта яркая индивидуальная черта закончилась. Просто больше не хотелось никого целовать. Поплюем, постучим по дереву. Или скажем так – пока не хотелось.
Лизонька ходила на сносях, а Ниночка с оклунком из "Детского мира" зашла вечером к Леле. Ту как с места сорвало.
– Что они себе там думают? Живут в покое, под своей крышей, обуты-одеты… Живи и радуйся! Так он, отец наш, дурак старый, письма пишет… На! – И Леля метнула Ниночке конверт, который та ловко, как циркачка, поймала прямо в пальцы.
Ниночка читала письмо намного дольше, чем требовало количество страниц, букв и слов. Потом она до противности долго сворачивала письмо, еще дольше запихивала его обратно в конверт, помогая этому процессу вдуванием. Леля внутренне совсем завелась: что это она так тянет? Вопрос-то простой, человеческий, ей, Леле, в сущности, и ответа на него не надо, она просто так с сестрой поделилась, по-родственному. Старик блажит, и все тут. Разве не ясно? Нина должна была просто подтвердить это, и конец разговору, но та уставилась, не мигая, неизвестно во что и куда. Была у Ниночки такая отвратительная привычка – смотреть не смаргивая так долго, что хотелось ее ударить и крикнуть на нее, крикнуть!
– Да перестань же! – закричала Леля.
Ниночка повернула к ней лицо с очень спокойными, уже помаргивающими глазами и сказала:
– А что, слабо твоему Васе узнать, как все-таки Колюня принял смерть, или они там все документы от страху тогда спалили, чтоб все шито-крыто осталось. Ни кто убивал, ни как убивал?
Все что угодно! Все! Но не этого ожидала Леля. Да какая разница, как? Это что, существенно уже сегодня? Важно? Может это что-то изменить? Пострадал, как все… В конце концов, лес рубят – щеп-летяг. Это точные слова, точные! А думать надо вот о чем: где бы мы с тобой были, периферийные девчонки, если бы не революция? Гнили бы в служанках или на поденных работах.
– Не гнили бы, – засмеялась Ниночка. – Так бы и жили. Я во всяком случае… Ну, ты, конечно… Без революции твоя жизнь недействительна… – Ниночка прямо зашлась от смеха, а потом Леля вдруг видит – плачет она.
– Ты не знаешь, а я знаю, – закричала она. – 3наю! У отца видение было, как Колюня умер – забили его сапогами. Он мне недавно сказал…
Леля просто рухнула.
– Да ты что? Откуда он узнал?
– Он про все смерти знает… И как ты… И как я…
– А как я? – испугалась Леля.
– Не бойся! Мы умрем старухами. Он так мне сказал: вы с Лелей умрете старухами, а Колюню, боюсь, забили сапогами.
– Ну, слава Богу, – облегченно сказала Леля. И замахала рукой. – Я не про Колюню, не про него! Я про нас с тобой – слава Богу! А то временами так жмет в сердце, так жмет, просто нет дыхания, и все…
– Нашла чему радоваться, – вздохнула Ниночка. – У нас с тобой плохие будут смерти… Это он тоже сказал… Ну… Так как насчет Колюни? Может твой Кузьмич узнать?
– Так и было, как папа видел, – ответила Леля, потому ответила, что считала этот разговор уже не главным, а главным считала свою будущую плохую смерть и хотела теперь выведать, в чем же ее плохость, чтобы вовремя ее предотвратить. Все в жизни можно предотвратить, если знать заранее и принять меры… Что у нее будет? Рак? Инсульт? Или она попадет в аварию? Это же все разные вещи, и к ним разные нужны подходы.
– О паскуды! – сказала Ниночка. – О фашисты! О Господи, покарай их!
– Ты о ком? – не поняла Леля.
Ниночка к тому времени была уже мягонькая, толстенькая, подбородок у нее возлежал на воротнике округлой такой складкой, и Нина его еще и выпячивала, как – о смех! – как красоту, что совсем выводило Лелю из себя. Что думает о себе, что думает? Ела бы лучше меньше, занялась бы физической культурой. Посмотрела бы на нее, Лелю, наконец! Конечно, и у нее есть лишний вес. Но он ведь распределен симметрично, она для этого ногами цепляется за батарею и гнется, гнется до кровавых чертиков в глазах, зато живот у нее почти плоский, а подбородок она на ночь туго подтягивает мокрым скрученным полотенцем. Да! Неудобно. Больно. Но иначе как выходить на люди, как с ними общаться на том уровне, на каком она общается? Вот о чем думала Леля, глядя сейчас на Ниночку, и эти ее восклицания о том, чего она не знает и не понимает, казались Леле глупыми, бездарными, мещанскими. Смотрите на нее, смотрите, старуха с жирным подбородком, а туда же… Рассуждает… А ты тогда работала? Ты не боялась ложиться ночью, потому что в те времена люди не спали и ждали, что каждую се-кун-ду могут понадобиться. А как нас ненавидел и ненавидит капитализм? Это что – так себе? Пустяки? И что дороже, сила и прочность твоего родного государства целиком или жизнь Колюни в единственном числе? Вот возьми и ответь на это прямо.
– Ответь! – повторила Леля. И сколько в ее голосе было льда и уверенности, что она победила с первого удара, тем более что толстуха Ниночка от этого удара даже дернулась, как тряпичная кукла их детства!
– Государство и Колюня? – повторила Ниночка. – Да? Конечно, Колюня. Тут и сравнивать нечего. – Она поднялась и стала связывать веревки у своих покупок, чтоб удобней было нести. Делала она это, повернувшись к Леле спиной, то есть задом, что выглядело демонстративным. Так и уходила, почти не глядя в лицо. У самой же двери выпрямилась и сказала жестко:
– Как же ты будешь, дура, мучаться, как будешь… И я тоже, между прочим… Ну, пока… Кузьмичу пионерский привет… Другого для него нету.
Леля на другой же день решила провести тщательнейшую диспансеризацию всего своего организма от и до. Все у нее, слава Богу, оказалось в порядке, анализы же были просто показательные. Везде – N.
Но она была настойчива – во все закоулочки тела и потрохов попросила заглянуть. Была у нее возле уха родинка, не из красивых, а из мохнательно-волосатеньких.
– Удалите радикально, – сказала. А кожник всего ничего – на секунду! – на этой родинке дольше глазом задержался. Удалили. Леля очень этим поступком гордилась. Как она? Удалите… Сразу! Решительно! Она им сказала! Сама!
На своем пятидесятилетии она, можно сказать, была в полном физическом блеске. Костюм сделала по парижскому журналу, такой серебряный, серебряный. Сверкунчик. Волосы выкрасила под платину – позволила себе это излишество. Василий Кузьмич ее видом остался доволен.
– Вполне, – сказал, – вполне…
Ее просто завалили подарками. Она даже не ожидала, что все организации, в которых она то собрания проводила, то лекцию читала, то просто по-человечески и по долгу в жизнь вникала, знали ее день рождения. Столько замечательных вещей презентовали, хотя разве в них дело? В вещах? Важнее адреса в кожаных папках, на мелованных бумагах, на бумагах с водяными знаками, на глянце с золотом. А какие дивные стихи насочиняли коллеги, с такими удачными рифмами. Потом был домашний вечер, для родственников. Приехали старики и Нина с семьей. Розу позвали с мужем. Лиза в этот момент тоже в Москве оказалась. Она, пока сидела с маленькой дочкой, исхитрилась написать какую-то там книгу из школьной жизни, и ее пригласили в журнал как раз в тот день, когда Леля все назначила. Это событие чуть ли не сбило всех с толку. Все так носились с Лизонькой, что, честно говоря, стало обидно и выглядело неприлично. Кто звал-то? Чей праздник? Молодец Василий Кузьмич, он сразу все понял и взял дело в свои руки. Вилочкой по бокалу позвенел и сказал абсолютно справедливые слова, хотя и в тоне юмора, что, когда книга у Лизоньки выйдет, пусть Лизонька и соберет их вместе, вот тогда о ней и будут говорить, а сейчас другой, извините, повод. Лизонька вскочила, застеснялась и исправилась тем, что сказала очень хорошо.
– Леля! Прости, ради Бога! С начинающими авторами случаются затмения. Конечно, ты у нас героиня. И вся твоя жизнь – для всей нашей семьи пример служения идее, пример честности, а если учесть, что при этом ты сохранила прекрасный женский облик и вполне можешь сказать, что тебе тридцать пять, то это еще более заставляет нас с Розкой подтягиваться и равняться на тебя, дорогая Леля! Исполать тебе, исполать!
– Что за полати? – переспросил Василий Кузьмич, он не расслышал, так как напрягался над тугой импортной пробкой.
– Слава тебе, слава, – перевела Лизонька и правильно сделала: у нее у одной тут филологическое образование, остальные же тонкости языка знать не обязаны. А "слава" – слово в стране известное всем. Если в их семье выводить кривую достижений, то, безусловно, она, Леля, окажется на первом месте, даже Василий Кузьмич будет чуть ниже… Потом, потом, на неизмеримо далеком расстоянии от них, может быть, встанет Роза. У нее неплохо пошло с биологией, что-то там серьезное копает… Остальные – рядовой состав. Ниночка со своим домоводством в обывательском смысле слова, Лизонька с какими-то неизвестными писаниями. Кому это надо? У нас что, уже нет писателей? А стариков и брать нечего. Их можно рассматривать только как исходные первоначальные данные.
Поэтому Леля крепко и от души поцеловала Лизоньку, за хорошие слова, и все стали есть и пить, тем более, было что. Очень хороший организовали стол, и колбаски разные из спецбуфета, и рыбка. Огорчала Нюра. Она жадничала, все хватала беззубым ртом, прожевать не могла, поэтому громко отсасывала, что могла, а остатки ходила выплевывать в уборную. И бегала довольно часто. Что поделаешь – мать. Надо было терпеть. Но Василия Кузьмича пришлось отсадить подальше, ему такой способ еды был неприятен. Хорошо, что Леля вовремя это заметила и задушила ситуацию в зародыше.
По дури – потому как захмелела – задала Леля отцу этот свой главный вопрос. Как он в ней сидел, оказывается.
– Папа! Я слышала – ты ясновидящий, знаешь – ха-ха-ха! – как кто умирать будет? Ну, и как умру я – ха-ха-ха?!