9
Дмитрий Федорович в Москву приезжать категорически не хотел. Последние годы он стал жить странно… Как бы прощаючись…
Началось вот с чего…
Открыли новое кладбище. Старое совсем подобралось к городу. Пошло с того случая, когда на шахте № 11-12 в одночасье засыпало всю смену. Двенадцать могил пришлось вырыть уже не на территории кладбища – негде было, а прямо перед оградой, на самом въезде. Имелось в виду, что тут особый случай, пусть эти покойники будут впереди всех. Но как за всеми уследишь?
Где двенадцать могил, там, глядишь, уже двадцать четыре. Первым нарушителям границ место отвели щедро, чтоб и лавочка была, и столик, и беседка, если кто в средствах. Быстро обнаружилось отрицательное – нашим людям только дай волю. Все мертвые, стоящие и нестоящие, решили идти по тому же пути. Все стали размахиваться последним пристанищем так, что очень быстро дошли до ручки. Каждый решил ставить лавочку возле дорогой могилки, и столик, и беседку. Оглянуться не успели, а уже шоссейная дорога, а через нее – лавочка, но уже возле дома, так сказать, временного, где живые, если подходить к понятию дома и времени философски. Были случаи скандалов и неприятностей. Уже на каких-то похоронах вытоптали огудину на чьем-то огороде, а чье-то дитя, бегая, пописало на свежий обелисточек. Короче, вбили вокруг кладбища железные штыри с цинковым пугалом: "Захоронение запрещается. Штраф 10 рублей". Хочется тут заскочить вперед и сказать, что лет так через десять пришел специальный человек с ведром и кистью и стал краской пририсовывать к каждой цифре нолик. Что бы ему всю цифру перекрасить. Нет. Он ноликом удовлетворился, и стал этот нолик на цинке выделяться и возбуждать ненужные державе разговоры. А во сколько у нас жизнь за последние годы подорожала? Не знаешь? Пойдем, покажу. Видишь, было десять? Когда? Легко узнать, глянь крайнюю могилку. Кто там лежит? А! Степа! Ну, это значит пятьдесят девятый… Клеть у нас тогда полетела, зараза… А теперь у нас какой? Во! То-то! И уже стоимость в десять раз выросла…
Старик испугался, что его похоронят на новом кладбище, сером, пустом, унылом… Хотелось туда, где и деревья, и кустарник густенький, и цветы, и травка. И эти цинковые пугала. Так просто ничего в нашей жизни не делается, и место на том свете застолбить надо тоже заранее. Для этого, как выяснилось, нужны были связи с той, покойной уже стороной. Связь была. С доченькой Танечкой, которая умерла еще до НЭПа. Чего греха таить, за могилкой уже давно не ухаживали. Но что хорошо… Была оградка, какая-никакая, а была, значит, была зафлажкованная территория. Старик прикинул глазом, две ямы – себе и Нюре – рядом с Танечкой вполне можно было вырыть. Конечно, "квартирные условия" стеснительные, но все же – свои. Потеснимся, разве привыкать? Стал старик туда наведываться то с тяпкой, то с ломиком, то с лопатой. Обнаружил, что старенькую оградку в одном месте можно рассоединить, а в другом подпилить. Ловко? Ловко. Там десять сантиметров, а там целых полметра – раздвинул старик территорию. А в оградные разъемы вбил деревянные колья и пустил снизу вьющийся горошек. Обыкновенный, без претензий, что сразу пошел плестись, вроде всю жизнь тут и рос. Пока ходил по кладбищу туда-сюда, столько знакомых встретил, уже переехавших на постоянную прописку. И пассию свою там случайно нашел. Совсем недавно вроде виделись, он тогда отметил, как она прилично для своих лет сохранилась, и – на тебе! "Дорогой жене, мамочке от скорбящих мужа и детей". Фотку они, скорбящие, взяли, правда, неудачную. Вылупленное такое выражение лица, а она была женщина с кокетством, прямо никогда не смотрела, а все маленько исподлобья или искоса. И с улыбочкой, улыбочкой. Здесь же – пялится так, что проходящим временным даже нехорошо. Не доска же почета, где у всех этот бесстыдный срамотный взгляд, а все-таки тихая обитель, при чем же здесь нахальство? Лежала тут и склочница Устя под добротным деревянным крестом. Стоял белоснежно-прекрасный памятник врачу Фигуровскому. Из гранита торчком дыбилась морда безвременно ушедшего Уханева, у которого в одночасье отказали все органы, выводящие шлаки. Старик тогда задумался над такой причиной его смерти. В конце концов, когда-то давным-давно в один подходящий момент ему не хватило духу покончить с Уханевым и зарыть его на дне уборной. Но получилось так, что через сколько-то лет, а все равно Уханева настигло что-то с уборной связанное. Задушило его собственное дерьмо. Случайно или кто так ему нарочно вырешил судьбу? И вообще, что такое судьба? То, с чем ты рождаешься, как с родинкой, или то, что ты сегодня делаешь на завтра? Если первое, то каково назначение человеческого поступка, если он ничего не меняет? Тогда не трепыхайся, не суетись, налейся философским спелым соком и жди того, что давно подошло и стоит за дверью. Но человек так не может, он по перышку, по травиночке приносит и лепит, лепит жизнь… А если все уже слеплено?.. Не понять, не разобраться… Время как раз подоспело стоячее, тягучее. В нем было трудно двигаться, зато легко было замереть. В таком состоянии не то смерти, не то жизни, да еще на кладбище рядом с маленькой могилочкой, ковыряла изнутри, глубоко, больно тревога. Старик сам ей удивлялся. Ведь все, казалось, предусмотрел – в смысле расширения территории на кладбище. И с Казанской Божьей Матерью у него установились хорошие отношения. Она его понимала – он это точно знал. Знал он и то, что тревогу его она не отметает, а как бы даже одобряет. Такое поведение, несвойственное Высшему Существу, для которого, казалось бы, мелкие проблемы – тьфу, старика трогало до слез. Конечно, не может Богородица сказать грубо "тьфу", но намекнуть, что нечего ему внутренне егозиться, да еще и неизвестно по какому поводу, это она могла бы. Он ведь знает, как меняется у нее выражение лица, когда она его то одобряет, то судит. Судила она его за то, что он – даже по молодости такого не было – ударил Нюру.
Нюра из двух дочерей больше любила Лелю. И перед стариком она это даже не очень скрывала. Конечно, с Нинкой им в жизни было много труднее. И этот баламут Сумской, и эта ее партизанщина. Теперь же превратила свой мытищенский дом в помещичью усадьбу, и коза у нее, и свинья, и каждая палка плодоносит, и не стесняется на базаре продавать облепиху за несусветную цену, объясняя, что она у нее прямо-таки райская. Не такой им виделась жизнь дочерей. Он думал, что выбранная им смолоду советская власть определит как-то иначе судьбы девочек и Колюни. Что вырастут они врачами или учителями, уважаемыми людьми. Правда, сейчас он уже понимал – хорошо, что стали не учителями, что стали не врачами. В этих профессиях минус уважения и минус положения. Но чего-то другого можно было достигнуть? Ниночка не достигла ничего, кроме отборной дорогущей облепихи. Ну, конечно, есть у нее дети… Ах, эти дети… Лизонька такая хорошая была девочка, а тоже без судьбы. Вот, пожалуйста, она как раз учительница… Это же кошмар какой-то, во что превратился человек… Ни улыбки, ни привета, ни доброго слова… Сейчас, правда, изменилась… Написала книжку. Но разве сейчас пишут книжки? Разве эта нынешняя литература способна кого-то напоить? Он ведь любил и любит читать. И не просто любит – умеет. Его еще в прошлом столетии правильно читать научил его первый учитель. Вот тогда были учителя так учителя. Он объяснил им, малолеткам, на всю их последующую жизнь, что читать надо медленно, насыщаясь не только смыслом, но и звучанием, музыкой слова. Что чтение должно проникать в человека повсеклеточно, и только тогда от слова – толк. А толк – это когда "слово способно сотворить чудо и душа твоя вострепещет. Поэтому слово должно быть единственным из всех, а не первопопавшим в руку". Узнав о модном скорочтении, старик сначала просто опешил. Решил, что это что-то совсем другое, не может быть науки про то, чтоб быстрее и больше заглотнуть слов. Это же чушь! За всю свою жизнь он прочел немного, самые любимые книги приобрел себе (это было очень давно, еще до войны и в войну, когда, например, Гоголя он купил на базаре, уже без первых страниц – великий писатель шел на самокрутки). Среди самых главных книг жизни старика были "Воскресение" Толстого, "В лесах" Мельникова-Печерского, Гоголь – весь. Любил Некрасова, единственного из поэтов, других не очень понимал, а, не понимая, раздражался. Внутренне был убежден, поэзия – от лукавого, раз люди говорят прозою. Еще Лесков был среди чтимых, а из зарубежных – Золя, "Чрево Парижа". Поэтому новое занятие Лизоньки безмерно огорчило – вот беда так беда. Понятно, что хочет бежать из школы, но не в том же направлении надо бежать, дурочка! Роза как раз на ногах стоит крепче. С ней вообще не соскучишься, Росла, росла себе с прямыми волосами, а потом возьми и опять вся закудрявься. Совпало с рождением в ней злости. Они так и говорили с Нюрой. Лизонька, мол, родила Анюту, а Роза родила злость. Но хоть и огорчало это старика, в глубине души Розину злость он уважал. Потому что была она направлена не против людей. Она была иного сорта. Но этому рассказу время придет. А мы должны приблизиться к моменту, когда старик ударил Нюру, а для этого должны понять, почему Нюра любила больше Лелю.
Все просто. Только потому, что Леля жила так, как в представлении Нюры и надо жить, но ей, Нюре, дано не было. Ниночка же жила так, как могла бы жить и Нюра, если бы закабалила себя хозяйством и с утра до ночи, с утра до ночи головы не подымала от скотины и грядки. Нюра этот труд тоже всю жизнь делала, но терпеть не могла эти прополки, эти дойки, эти прививки, ведра, сита, чугунки, кринки на заборе. Когда давным-давно папенька отводил ее в церковно-приходскую школу, он ей говаривал:
– Нюрочка! Детка! Учись хорошо. Определю тебя в гимназию, будешь жить в городе в каменном доме. Даст Бог, станешь мещанкой, а дети твои пойдут еще выше… Станут служащими или учеными.
У Нюры все лопнуло из-за смерти ее матушки. Даже церковно-приходская школа осталась неоконченной. Нюра, простой человек, приняла жизнь, какая она есть. Нет так нет, что в мещанах-то хорошего? Да и смогла бы она жить в городе? Оказалась, в конце концов, все-таки в городе. Мужняя жена. Жена бухгалтера, выбившегося из крестьян. Таково социальное положение. А вот Леля скакнула так, что исполнила мечты и папеньки, царство ему небесное, и ее смутные неисполнившиеся желания. Да, она хотела бы такую же деревянную кровать, как у Лели, с полированными спинками и розовым шелковым матрацем. Да, она хотела бы такую же шубу, легкую и пушистую, воротничок стойка, широкий манжет, и подкладка вся как есть выстрочена кубиками. Один в один. Хотела бы говорить по телефону, как Леля: "Уважаемый! Экономические вопросы не в моей компетенции. Что же касается вашего партийного досье…" Нюра просто замирала от этих слов. А точнее, она от них хмелела больше, чем от своей притыренной наливки. В жизни Лели был какой-то другой градус, это было, скажем, как жизнь в кино. Неправда, а сердце колотится. Кстати, телефон у Лели был зеленый, а Нюра умом своим считала, что телефоны рождаются только черными, как бывший Розин негр.
Так вот, старая дура Нюра решила подольститься к своей более преуспевшей в жизни дочери и отдать ей то, что осталось у них от того времени, когда вещей и предметов было мало, но они, как говорят современные идиоты-языкотворцы, были со знаком качества. Был у Нюры медальон. Цепочка ушла вместе с обручальными кольцами за манку для Лизоньки в тридцать третьем году, а сам он остался, потому что у него было сломано ушко. Кто-то из знакомых сказал Нюре, что золото теперь дорожает и будет дорожать ого-го, а старинным вещам теперь вообще цены нет.
Нюра тут же приняла решение – отдать медальон Леле. Почистила его сухой содой, обдула со всех сторон, старик и спроси: чего, мол, ты с ним играешься?
– Леле хочу отдать, – важно сказала Нюра. Она была в кабинете Лели всего два раза, но интонации дочери, пронзившие ей сердце, выучила наизусть. "Уважаемый! Ваш вопрос вынесен на бюро. Не могло быть иначе, уважаемый, нас не устраивает ваше кредо".
– Почему Леле? – спросил старик, еще не подозревая, что он ее через минуту ударит, и еще даже не чувствуя в себе токов, которые подымут ему руку.
– Ну, не Ниночке же! – воскликнула Нюра. – Куда ей-то? Свиньям показываться?
Нет, не слово было вначале. Вначале было отношение, побуждение, вначале было легкое колебание Нюриного сердца, ни одному человеку не видимое, но оно было так вразрез, так не в такт колебаниям сердца Дмитрия Федоровича, что надо было что-то срочно предпринять – вот он и ударил Нюру, чтоб войти с ней в унисон, что ли…
– Ты чего? Дерешься? – закричала дурным голосом Нюра. – А в милицию не хочешь?
Совсем черт знает что! Милиция тут при чем? Но это он потом подумает, а пока очередное бестолковое колебание сердца Нюры возмутило старика. Что это старуха вся вразлад пошла? И он ударил ее во второй раз.
Тут она замолчала, как умерла, а старик понял – все. Точка. Никогда больше пальцем ее не тронет, и кинулся креститься, и тут-то увидел осуждающий взгляд Спасительницы. "Ах, не дело это, не дело, – будто бы говорила она. – Это ведь на момент легче становится, а потом хуже будет. Стыдно будет. А что стыдней стыда?"
Старик сказал Нюре:
– Я, конечно, не прав… Но дети равны. Ниночка и Леля. И внуки равны – Лизонька и Роза. Так что выкинь его к чертовой матери или сама носи…
– Что, мне его в гроб с собой брать? – уже своим, не Лелиным голосом заныла Нюра.
– В гробу самое место… Раз из-за него такое с нами случилось…
Нюра спрятала медальон в сумочку, а потом решила: надо его продать и разделить деньги на четыре части – всем девочкам.
…Но не продала. Мы ведь многого не успеваем сделать до смерти. Во всяком случае, Нюра уже лежала в гробу в черном шелковом платье, приготовленном на смерть лет пятнадцать назад, и гипюровой черной косыночке, когда Ниночка полезла зачем-то в ее сумочку и нашла завернутый в бумажку медальон с мелкими комочками соды. Нина – человек решительный. Она тут же пришила медальон к Нюриному платью за кусочек отломанного ушка. Когда откусывала нитку, пришлось прильнуть к остывшей материной груди и почувствовать холодную неживую твердость. Нина завыла громко, по-деревенски, а потом, когда Лизонька отпоила ее валерьянкой, сказала:
– Вот только сейчас поняла, что мамы нету. Притронулась к ней – нету. Нету, и все. Нигде и никогда.
Леля как раз в этот момент ходила оформлять похоронную музыку и всего этого не видела, а когда пришла, на платье что-то сверкает: пальчиками прихватила – пришито. Очки надела, чтоб разглядеть, но, правда, на грудь Нюры не падала, Леля – человек выдержанный.
– Напрасно это, – сказала она Ниночке, – напрасно. Теперь столько мародеров. Отдала бы лучше внучке.
Внучка стояла рядом, ядовитая такая девица лет десяти с большим ртом и на тонких курьих ножках. Это верно. У Анюты, Лизиной дочери, была действительно некрасивая разлапистая ступня, которую Лизонька все норовила "подобрать" и втиснуть в узкую обувь, а девочка обожала носить матерчатые тапки, из которых через три дня обязательно торчал кривоватый нахальный мизинец. Так вот, Анюта хитро хмыкнула – при покойнице-то! – и стала их в упор разглядывать и сравнивать двух бабушек – Ниночку и Лелю. И, судя по всему, они ей обе показались не очень, потому что она, дерзко дернув головой, ушла на улицу, где Лизонька чистила селедку для поминок, а Роза облупливала вареные яички.
– Ба-Нина пришила медальон, чтоб никому не достался, а ба-Леле жал-а-лко… – сказала она.
– О Господи! – вздохнула Лизонька. – Думала, хоть тут обойдутся…
– Анька! Вырастешь в крупную гадину – удушу, – сказала Роза.
– Нас миллионы, – гордо ответила Анюта и ушла от них, даже мосластыми коленками выражая презрение к ним всем.
Уже после похорон и поминок, когда остались своей семьей и решили выпить на ночь хорошего чаю, а то все компот и компот, уже изжога от него, стали искать в доме чай.
Открывали, открывали разные коробочки типа "Кориандр" – пусто да пусто. Ниночка возьми и скажи Леле:
– Завалила стариков коробочным дерьмом, поди разберись, где у нее чай.
– Она не разрешала мне выбрасывать коробки, – зашипела Леля, – ты что – маму не знаешь?
Лизонька тоже что-то искала и обнаружила металлическую коробочку, а там пакет: "Лизоньке, лично в руки". Почерком дедули.
Лизонька так и села. Вот это да! Пять лет как умер дедуля, и никто не спохватился? Она сунула пакет в карман, но это было очень заметно, тогда она положила его на грудь, прямо на голую грудь, потому что только-только устроила себе помывку на улице под жестяным рукомойником и уже не стала надевать лифчик. Чай все-таки нашли, он был в коробочке с иероглифами, чайной китайской коробочке, доставшейся Нюре, конечно, тоже пустой. Пили чай и говорили про то, как могила Нюры тютелька в тютельку заняла все пространство внутри ограды. Будь Нюра женщиной покрупней – хоть караул кричи – не влезла бы. Анюта интересовалась маленькой могилкой – кто да кто, Ниночка и Леля, считай, не помнили Танечку. Господи, когда было?
– Значит, у прадеда с прабабой, как у всех порядочных царей, было три девицы… – сказала Анюта.
– Царевич у них тоже был, – сказала Роза, посмотрев почему-то на Лелю.
– Какой царевич? – не поняла Анюта.
Пришлось ей адаптированным текстом рассказать про Колюню.
Выглядело это так. Автор – Леля.
– Понимаешь, деточка, наша страна всю жизнь была в кольце врагов. Мы – пионеры нового – всегда были бельмом в глазу у империалистов. Они засылали к нам тучи шпионов. Тучи! Вместо того, чтобы жить и трудиться, мы должны были их обезвреживать. Иногда – редко, редко! – но происходили ошибки, и вместо шпионов попадались нормальные люди. Как твой дедушка Коля.
– И что с ним сделали? – спросила Анюта.
– Погиб. Погиб безвинно, – вздохнула Леля.
Ниночка как в рот воды набрала.
Молчала и Лизонька, кололся ей в кожу пакет, мешал, мучал, но будто бы и ласкал одновременно.
"Какая глупость, – думала она. – Сказала бы, умер, и все. Анька тут же отсохла бы, а теперь неизвестно что будет. Девчонка въедливая, просто так не отстанет, начнет выяснять, какие такие тучи шпионов? Какая она дура, наша Леля. Сдвинулась на своей идеологической работе. Простых слов не знает, простых поступков не делает. Все у них там, как штаны через голову".
– А! – сказала Анька. – Я и не знала, что и в нашей семье есть жертвы культа личности. Я думала, в нашей семье одни палачи.
– Ты кого имеешь в виду? – не своим, а каким-то жутким голосом, будто пропущенным через дырочки консервной банки, спросила Леля.
– Давайте не уточнять, – сказала Роза. – Замолкни, существо. У нас поминки.
– Нет! – закричала Леля. – Пусть бедный ребенок поделится своей кашей в голове. Такие слова не шутки…
И тут завыла собака, да так, что у всех сердца с места сорвались и затрепыхались, заныли…
– Господи! – воскликнула Лизонька. – Это же бабулина душа тут ходит, а мы черт-те о чем… Лаемся… Она же с нами сейчас… Тут… Она хочет, чтоб мы о ней поговорили…
– Она не хочет, чтоб мы Лельку трогали… Она ее всегда больше всех любила… С того света покойница ее защищает… – сказала Ниночка.
– А что меня защищать! Я что? Виноватая? – возмутилась Леля. – Преступница?
– Ш-ш-ш, – сказала Лизонька. – Помните, как дед продал пчел, а рой к нему вернулся? А бабуля на рой – кыш, кыш, как на кошку…