- Я говорил и о том, что он может существовать только в своей среде. Там он - полубог, а здесь превратился бы в дикаря. К тому же в твоем окружении это способен понять только я. Для остальных людей он будет дикарем везде и всегда. Вас разделяют не просто тысячи миль, а… века.
- Что ты предлагаешь?
- Надо поговорить с доктором Ромильи.
- Я была у него сегодня.
- Стало быть, он знает?
- Да.
- Это хорошо.
- Ты не хочешь, чтобы этот ребенок появлялся на свет? - тихо спросила Эмили.
- Я боюсь того, что его ждет, - признался Рене. - Если бы удалось устроить ребенка в хороший приют…
Она сорвалась с места, и ее глаза засверкали, как звезды Южного Креста.
- Я никогда этого не сделаю!
- Прости, Эмили, - потерянно произнес Рене. - Ты права. Надеюсь, нам удастся это пережить. - И неожиданно добавил: - Вся беда в том, что ты не была знакома с другими молодыми людьми. Людьми твоего круга. Наверное, я плохо заботился о тебе и воспитал тебя неправильно.
- Я не жалею о том, что было или чего не было в моей жизни, - сказала Эмили.
Неделю спустя они переехали на другую квартиру. Собственно, то была не квартира, а чердак. Часть книг Рене раздал друзьям. Кое-что из ставшей лишней мебели удалось продать, а многое они просто оставили на квартире. Мадам Патиссо пришлось рассчитать, и Эмили мужественно ходила за покупками на ближайший рынок, готовила еду и стирала одежду.
Иногда она гуляла в парке, слушая воркование голубей в гуще листвы и разглядывая статуи, застывшие, словно в раздумье, на своих пьедесталах. И вновь в памяти всплывал вид монументальных полинезийских деревьев, зелень которых была обрызгана красными, желтыми и белыми кистями огромных цветов.
Однажды, вернувшись с такой прогулки, Эмили увидела Рене сидящим возле камина и сжигающим какие-то бумаги.
Он сидел, весь съежившись, и временами по его лицу пробегала судорога. Перед камином стоял ящик с письмами, которого она прежде не видела. Бумага коробилась и чернела в огне, и по ней текло что-то красное, похожее на кровь. Сперва Эмили испугалась, а после поняла, что это сургуч.
- Что ты сжигаешь? - спросила она.
- Кое-что личное, - со странным спокойствием ответил Рене и протянул ей один конверт. - Здесь лондонский адрес твоей матери. Возможно, она там уже не живет, но все же, надеюсь, тебе удастся ее найти. Хорошо, что ты знаешь английский! Если со мной что-то случится, отправляйся в Лондон и обратись к ней.
У Эмили похолодели руки.
- Моя мать бросила меня!
- Я лгал тебе. Элизабет хотела взять тебя с собой, но я не согласился. Она была иностранкой, потому не сумела ничего сделать.
- Она могла бы остаться с тобой, с нами! Почему ты отправляешь меня к ней? Ты думаешь, с тобой что-то случится?!
Рене не успел ответить, как она заметила, что он держит в руках тетрадь со своими путевыми заметками, в том числе и сделанными на Маркизских островах.
- Ты собираешься их сжечь?!
Рене глубоко вздохнул.
- Географическое общество не заинтересовала книга о Полинезии. Эти острова слишком далеки и загадочны. Я решил больше не заниматься ни путешествиями, ни исследованиями. Попытаюсь найти учеников, чтобы мы могли хоть как-то прожить с тобой и… твоим ребенком.
Она потрясенно молчала, и тогда он добавил:
- Пора спуститься на землю, Эмили. Мы и без того задержались в небесах.
С этими словами Рене Марен швырнул записки в огонь.
Девушка села на пол рядом с отцом, и они вместе глядели, как мечты превращаются в пепел, как исчезает то, в чем были сосредоточены все их надежды.
Осада крепости продолжалась недолго. Островитяне желали переселиться на берег и вернуться к привычным для себя занятиям, а не жить под постоянным страхом прилета снарядов, сперва источавших огонь, а потом - фонтаны черного дыма, ядер, не только разрывающих в клочья человеческие тела, но даже дробящих скалы.
Прошел слух, что белые солдаты обещают помочь со строительством новых хижин. К тому же каким-то образом жители Хива-Оа узнали, что в отличие от непокорного Атеа вождь Лоа с Тахуата сдался французам без малейшего сопротивления, а его дочь Моана стала женой человека, командующего пушками.
Однажды уступив старейшинам и жрецам, Атеа был вынужден делать это и в дальнейшем. Его мана рассеялась, как утреннее облако, превратилась в эхо, которое не поймаешь и не удержишь.
Несмотря на это, в канун утра, когда племя должно было покинуть крепость и вернуться в деревню, он собрал своих воинов и обратился к ним с речью:
- С того момента, как на-ики признают власть белых людей, я перестану быть вашим вождем. Но если вы согласитесь уйти со мной в горы, я останусь им. Мы по-прежнему будем повиноваться только своим законам. Станем нападать на врагов под прикрытием ночи. Они не могут лазать по горам и плавать в море так, как мы. Им никогда нас не поймать.
Он обвел собравшихся горящим взглядом. На его голове больше не красовался пышный головной убор вождя, а в руках не было жезла. Зато на коленях лежало ружье, которое он время от времени поглаживал, словно оно было живым.
Мужчины переглядывались, переминались с ноги на ногу, но никто не произносил ни слова. Для большинства из них Атеа все еще был арики, полубогом, но с другой стороны, они не имели ни малейшей склонности воевать. Белые люди были сильнее, это казалось столь очевидным, что туземцы не видели смысла сопротивляться.
В конце концов Атеа встал и направился к выходу. Он знал тропинку, по которой можно было незаметно покинуть крепость. Он шел медленно, словно раздумывая, стоит ли оглянуться? Сейчас ему было наплевать на гордость. Он страшился того, что ему придется потерпеть полное и окончательное поражение.
Он правил ими больше года и рассчитывал править всю оставшуюся жизнь, но сперва ему пришлось противопоставить себя народу, а сегодня он и вовсе стоял перед мужчинами племени, как на суде, и они изучали его взглядами, словно чужого.
Обернувшись, Атеа увидел, что за ним идут человек тридцать, в основном совсем молодых, еще неженатых мужчин, всего тридцать из сотни обученных обращаться с оружием! В тот миг, когда его сердце сжало немое отчаяние, он изо всех сил сдавил руками ствол ружья.
В краю полинезийских возвышенностей, среди причудливо задрапированных зеленью ущелий ничто не тяготило ни тело, ни душу, все заботы и мысли отступали прочь. Нагромождение скал, у подножия которых пенился и грохотал прибой, бездонное небо, необозримые леса - все остальное казалось далеким, как грезы.
Однако Морис Тайль знал, что люди, могущие пробираться по горным тропам, как дикие козы, равно как плавать в море подобно дельфинам, представляют собой серьезную опасность, пусть даже этих людей не больше трех десятков человек. До тех пор, пока они глядят сверху внимательными глазами, готовые выстрелить из ружья или устроить обвал, французы не смогут спокойно ходить по острову.
Узнав о том, что Атеа сбежал в горы, капитан заскрежетал зубами и тихо выругался. Он должен был предусмотреть такую возможность. Тем не менее Тайль сдержал свое обещание: островитяне вернулись в сожженную деревню, восстановили хижины и зажили, почти как прежде. Кое-кто из них взирал на белых людей со смешанным чувством неприязни и страха, другие, напротив, проявляли живейшее любопытство ко всему, что творилось в лагере европейцев.
После поданного капитаном рапорта о захвате Хива-Оа губернатор Маркизских островов получил приказ создать на острове морскую базу. Отныне здесь разместился постоянный гарнизон, а возле берега маячили боевые катера.
Поскольку с некоторых пор Морис Тайль сам жил с полинезийской девушкой, у него не хватило духу препятствовать связям солдат и матросов с незамужними жительницами Хива-Оа, что, впрочем, дозволялось местной моралью.
Поскольку Атеа никто не свергал, формально он по-прежнему считался вождем, хотя на деле племенем правил совет из жрецов и старейшин. Островитяне не знали, где скрывается арики, или знали, но не хотели говорить.
Тайль махнул бы на него рукой и оставил в покое, если б только Атеа сделал то же самое. Однако тот то и дело предпринимал дерзкие вылазки, в результате которых французы неизменно несли потери. Наблюдая сквозь завесу листвы за копошившимися на берегу солдатами, он не упускал возможности спустить курок и, как правило, попадал в цель.
Морис надеялся только на то, что рано или поздно у полинезийцев закончатся боеприпасы. Не станут же они заряжать ружья камнями?
Тайль как можно дольше не сообщал начальству про Атеа и его отряд, зная, что с Нуку-Хива немедленно придет приказ любым способом уничтожить опального вождя. Но как поймать его в горах, где любое неловкое движение может оказаться смертельным!
Иногда капитан советовался с Моаной. Он продолжал восхищаться этой девушкой и относился к ней со всем уважением, на какое был способен. Ему нравилось покачивание ее бедер, прикрытых юбкой из тапы, и колыхание обнаженной груди. Аромат ее кожи, когда она пылала страстью, и загадочный изгиб чувственных губ; мгновения, когда она обмирала от его прикосновений, и глубокое дыхание, когда она спала.
Она не сомневалась в своей привлекательности, равно как и не думала о ней. Ее взгляд обжигал, а очарование царственной походки мгновенно пленяло любого мужчину. Морис ревновал Моану, ибо его сослуживцы смотрели ей вслед, открыв рот. Сама она ни на кого не глядела, но, как догадывался капитан, вовсе не потому, что была влюблена именно в него.
Помня о высоком происхождении Моаны (пусть другим европейцам это казалось сущей ерундой), Тайль взял для нее трех служанок и позволял ей делать все, что заблагорассудится. Он отдавал должное ее красоте, ее неотразимости, ее страсти, ее горделивой покорности. Но вот что творилось у нее в душе, оставалось для него загадкой.
Глава двенадцатая
Был конец осени, когда над Парижем уже не кружили яркие листья, когда город хлестали порывы холодного ветра, а крыши домов, в которых отражалось тусклое солнце, напоминали мутные слепые зеркала.
Рене таскался по урокам, как делал это в дни молодости, а Эмили с трудом спускалась по лестнице, чтобы дойти до ближайшей лавки или до зеленщицы, что торговала на углу.
В последние дни ею владела щемящая смесь тоски, досады и… предчувствия нового счастья.
Щадя отца, Эмили не вспоминала о Полинезии, по крайней мере, вслух. Она старалась убедить себя в том, что утраченного не вернешь и что надо думать о будущем.
Роды начались раньше, чем она предполагала. Рене был на уроке, а Эмили возвращалась из пекарни. Она уронила хлеб и, цепляясь руками за шаткие перила, кое-как поднялась наверх. По пути ей удалось заглянуть в каморку женщины, живущей ниже, и уговорить ее сходить за доктором Ромильи.
Едва стянув с себя верхнюю одежду, Эмили упала на кровать. От боли она непрерывно крутила головой и то зажмуривала, то открывала глаза. Она чувствовала, что изнемогает, ей чудилось, будто сама смерть вцепилась в нее своими костлявыми руками.
Эмили вспомнила слова отца Гюильмара: "Когда полинезийке приходит время рожать, она прячется в ближайших кустах и через несколько минут выходит оттуда с ребенком. А что будете делать вы?!"
Она в самом деле не знала, что ей делать, и была уверена в том, что ни за что не справится сама, без посторонней помощи. В конце концов, Эмили принялась кричать, но не затем, чтобы позвать на помощь, а потому, что больше не могла выносить этих нечеловеческих мук.
Послышались шаги, и на пороге появилась та самая женщина, соседка.
- Я сходила к доктору, сударыня, но его не оказалось дома. Служанка сказала, что когда он появится, она тут же пошлет его к вам.
- Пожалуйста, не уходите, - попросила Эмили и добавила: - Мне очень плохо.
Соседка с любопытством разглядывала чердак.
- Мне говорили, что здесь живет благородный, но обедневший господин с дочерью. Теперь я вижу, что это так: у вас столько книг!
В былые времена Эмили улыбнулась бы, услышав, что книги являются признаком благородства их владельца, но сейчас застонала от новой волны схваток.
Женщина подошла ближе.
- У вас такой огромный живот! Разве так должно быть?!
- Я не знаю, со мной такое впервые.
- А где ваш муж?
"У меня нет мужа", - хотела ответить Эмили, но вместо этого промолвила:
- Он далеко.
Соседка принялась расплетать ей волосы и развязывать тесемки на платье. Измученная болью, Эмили не мешала ей совершать эти бесполезные действия.
- Жительницы нашего квартала не зовут докторов, они обращаются к повитухам. Сейчас я попробую кого-нибудь отыскать.
- Не уходите! - повторила Эмили и попыталась протянуть руку, но та бессильно упала на кровать.
В какой-то миг она подумала, что умирает. Пронзившая ее, словно насквозь, боль внезапно отпустила, и одновременно Эмили почувствовала, как что-то навсегда покинуло ее плоть, отделилось, зажило собственной жизнью.
Соседка подхватила ребенка.
- Он живой! Дышит! Надо перевязать пуповину. Надеюсь, я смогу это сделать.
- Мальчик? - еле слышно прошептала Эмили.
- Да.
- Какой он?
- Необычный. Хорошенький. И, как мне кажется, очень сильный.
- Да, так и должно быть.
Едва Эмили собралась перевести дух и привести в порядок мысли, как ее внутренности вновь скрутило от боли. Ей казалось, будто их пилят тупой пилой. Она хотела закричать, но из горла вырвался только хрип, а потом молодая женщина потеряла сознание.
Открылась дверь, и на пороге появился доктор Ромильи. Сразу поняв, что что-то не так, он бросился к Эмили.
- Что с ней? - с любопытством и страхом спросила соседка.
- Она рожает.
- Но ведь она только что родила! Вот ребенок. Это я ей помогла.
- Значит, снова поможете. Будете делать то, что я вам скажу.
- А как же мальчик?
- С ним все в порядке?
- Кажется, да.
- Положите его на постель. О нем мы позаботимся потом.
Спустя час Рене Марен с трудом поднимался по скрипучей лестнице, волоча с собой книги. Ступив на площадку, откуда дверь вела на чердак, он столкнулся с доктором Ромильи.
- Поздравляю, мой друг, - сказал тот, - вы стали дедом.
От неожиданности Рене выронил книги, и они загрохотали по ступенькам.
- Благодарю вас! Внук или внучка?
Ромильи сделал паузу.
- Двойня. Мальчик и девочка. Я подоспел к рождению второго ребенка, а первого приняла ваша соседка.
- В Полинезии жену вождя, подарившего своему супругу двойню, почитают, как богиню Хину, мать всего сущего, стоящую над небом и землей, - пробормотал Рене.
Доктор округлил глаза.
- Что вы сказали?
- Так, ничего.
Одинокая свеча едва заметно трепетала в неподвижном, сыром и затхлом воздухе чердака. Два маленьких тельца лежали бок о бок, полные младенческой невинности, уютного тепла и трогательного неведения. Прекрасные, смуглые, здоровые дети с каплей солнечного огня в сердце и примесью морской соли в крови.
Рене вздохнул, и в этом вздохе слились радость и боль. Эти существа пришли в мир, где никогда не будут счастливыми и свободными.
Глаза Эмили блестели то ли от радости, то ли от слез.
- Как же мы проживем?
- Справимся, - ответил Рене, хотя и не был в этом уверен. - Как ты думаешь их назвать?
- Маноа и Ивеа.
Он посмотрел на дочь долгим взглядом.
- Ты понимаешь, что это невозможно. Детей надо окрестить.
- Мы можем крестить их под любыми именами, но звать я их буду именно так.
Рене присел на постель. Ему было горько думать о том, что его дочь будет страдать всю свою жизнь. Полинезия взяла ее в рабство и никогда не отпустит. Он много путешествовал и знал, как это бывает. Сперва, сам того не замечая, человек привязывается к прежде незнакомым местам органами чувств. Кажется, будто воздух очищает легкие, а солнце озаряет темные закоулки души. Вскоре путнику начинает чудиться, что именно здесь он способен обрести рай. А если к этому примешалась любовь… Неважно, имела ли она право на существование и казалась ли абсурдной окружающим, цивилизованным людям, парижанам, французам, бесконечно далеким от прекрасного, древнего, непостижимого мира Океании.
Атеа. Из любого человека можно сотворить идеал. Но рано или поздно все равно наступает прозрение. Однако, похоже, Эмили продолжала жить с завязанными глазами.
- Ты не сердишься на меня? - вдруг спросил Рене. - Ведь я приложил все усилия, чтобы увезти тебя из Полинезии.
У него были впалые щеки, покрасневшие глаза и изможденное лицо, и Эмили, не колеблясь, ответила:
- Ты здесь ни при чем. Это была судьба.
Пока дочь поправлялась, Рене взял на себя заботу о покупках. Кое-что за отдельную плату делала Жанна, та самая женщина-соседка, что приняла первенца Эмили.
Как почти все мыслители и мечтатели, Рене был рассеян и большую часть времени пребывал не во внешнем, а во внутреннем мире. Спустя неделю после появления на свет внуков (которых окрестили как Марселя и Иветту, хотя Эмили упорно называла их полинезийскими именами) он попал под колеса кареты и умер через два часа.
"Я прожил счастливую жизнь, потому что многое повидал", - такими были его последние слова.
Вспоминая лицо отца, на котором застыло странное умиротворенное выражение, Эмили думала о том, что Рене Марен всегда жил мечтами, многие из которых осуществились, но главная так и осталась недосягаемой. Он мог бы поделиться своими впечатлениями хотя бы с внуками, но смерть призвала его к себе.
Она много раз чувствовала, как рыдания подступают к горлу, но невероятным напряжением воли заставляла себя думать о чем-то постороннем. Пытаясь подавить скорбь, раздиравшую ее сердце, Эмили нагружала себя повседневными делами, заботами о детях, тем более что суровая действительность все сильнее сжимала ее в тисках.
Она осталась одна-одинешенька с двумя детьми, и у нее почти не было денег. Друзья ее отца организовали похороны Рене, но больше помочь ничем не смогли: многие из них сами переживали не лучшие времена. Они посоветовали Эмили обратиться в благотворительные учреждения, но там она сумела получить лишь какие-то крохи: в ту пору Париж был наводнен подобного рода просителями, тогда как пожертвования в пользу неимущих почти не поступали.
Оставался один выход: последовать совету покойного отца и отправиться в Лондон. Эмили продала старьевщику последнюю обстановку и раздала друзьям Рене его бесценные книги, думая о том, что после смерти человека все, что он хранил и берег, чем жил, зачастую не имеет ни значения, ни смысла. Самое главное он всегда и навечно уносит с собой.
Накануне затянувшегося отъезда (надо было получить паспорт и разрешение на пересечение границы), пересматривая свой скудный гардероб, Эмили наткнулась на выцветшее платье, которое было на ней, когда она причалила к берегам Хива-Оа, чтобы стать женой Атеа. Оно лежало в узле, который она собрала, навсегда покидая его хижину.