Моральное животное - Роберт Райт 20 стр.


С одной стороны, дарвинист может относиться к существующей этике с подозрением. С другой - традиционная этика часто воплощает определённую прагматическую мудрость. В конце концов, отстаивание генетических интересов иногда (хотя не всегда) совпадает со стремлением к счастью. Матери, убеждающие своих дочерей "беречь себя", с одной стороны, действуют в пользу своего безжалостного генетического интереса, но с другой - беспокоятся о долгосрочном счастье своих дочерей. То же касается дочерей, следующих советам матерей и верящих, что они помогут им удачно выйти замуж и иметь детей: да, они хотят иметь детей, потому что их гены этого "хотят"; факт остаётся, тем не менее, фактом - они хотят детей и чувствуют свою жизнь прожитой зря, если не имеют их. Хотя в личных генетических интересах нет никакого фундаментального блага, но нет и фундаментального зла. Когда что-то способствует счастью (что бывает не всегда) и никому серьёзно не вредит, то зачем с этим бороться?

Насколько дарвинист склонен к моральной философии, настолько цель его замысла состоит в исследовании традиционной этики в свете предположения о том, что она нагружена прагматической, долговременной мудростью, хотя и также обрамлена корыстными и философски непростительными заявлениями об абсолютной "безнравственности" того или этого. Матери могут быть мудры, рекомендуя своим дочерям быть сдержанными, и в этом смысле быть мудрыми в осуждении несдержанных конкурирующих девочек. Но утверждения о том, что это осуждение имеет моральную силу, может быть всего лишь генетически сдирижированной софистикой.

Освобождение мудрости от софистики в течение десятилетий будет оставаться большой и трудной задачей моральных философов, и то при условии, что более чем единицы из них станут близки к пониманию новой парадигмы. В любом случае - это задача, к которой мы вернёмся в конце этой книги, выяснив происхождение наиболее фундаментальных моральных импульсов.

Подслащённая наука

Наблюдается такая типичная реакция на обсуждение этики в свете нового дарвинизма: не бежим ли мы здесь несколько впереди паровоза? Эволюционная психология только в начале своего пути. Она породила несколько теорий с мощной поддержкой (о врождённых различиях в мужской и женской ревности); несколько - с уверенно средней поддержкой (дихотомия мадонны-шлюхи); и очень много явных, хорошо если благовидных спекуляций (модуль "изгнания партнёра"). Имеются ли в этой массе теории, действительно способные поддержать широкие заявления о викторианской (или любой другой) этике?

Философ Филип Китчер, утвердившийся в 1980-ых годах как выдающийся критик социобиологии, продвинул эти сомнения на шаг дальше. Он полагал, что дарвинисты должны быть осторожными не только в создании моральных или политических расширений их исходной науки (большинство дарвинистов их избегает так или иначе, благодаря подпалённым в 1970-х годах крылышкам), но, прежде всего, в создании науки. Даже если не пересекают границу между наукой и моральными ценностями они, то кто-то это сделает; теории о природе человека неизбежно будут использованы для поддержки той или иной доктрины в отношении морали или социальной политики. И если теории окажутся неправильными, то они, возможно, наделают много вреда. Китчер обращает внимание на то, что социальные науки отличаются от физики или химии. Если мы принимаем "неправильный взгляд на происхождение далёкой галактики", то "ошибочность взгляда не будет трагичной. Напротив, если мы ошибаемся во взглядах на основы социального поведения человека, если мы отказываемся от задачи справедливого распределения прибылей и издержек в обществе потому, что мы приняли дефектные гипотезы о нас самих и нашей эволюционной истории, то последствия научной ошибки могут быть действительно серьёзны". Значит, "когда научные заявления влекут последствия для социальной политики, стандарты доказательности и самокритики должны быть чрезвычайно высоки".

Эта позиция содержит два неявных тезиса. Первый - "самокритика", сама по себе, - необязательная часть науки. Критика со стороны коллег, своего рода коллективная самокритика, - это то, что поддерживает "стандарты доказательности" на высоком уровне. Но эта коллективная самокритика не может даже начаться, пока гипотеза не выдвинута. По-видимому, Китчер не призывает нас укоротить этот алгоритм научного прогресса путём воздержания от выдвижения слабых гипотез; способ усиления слабых гипотез состоит в их выдвижении, а затем - безжалостном и тщательном исследовании. И если Китчер предлагает только, чтобы мы явно маркировали спекулятивные гипотезы, то с этим никто не спорит. Действительно, благодаря (без сарказма) людям подобным Китчеру, многие дарвинисты теперь - виртуозы осторожности.

Это подводит нас ко второму тезису в аргументации Китчера: к предложению, чтобы социологи-дарвинистны, но не социологи вообще, действовали с большой осторожностью. Здесь неявно предполагается, что ошибочные дарвинистские теории о поведении будут, вероятно, более пагубны, чем ошибочные недарвинистские. Но с какой стати? Известный долгоживущий стандарт и крайне антидарвинистская доктрина психологии о том, что между мужчинами и женщинами нет никаких важных врождённых поведенческих различий в области ухаживаний и секса, без сомнения породил много страданий на протяжении нескольких последних десятилетий. И он опирался на наинизший из вообразимых стандартов доказательности - на полное отсутствие реальных доказательств вообще, не говоря уж об откровенном и высокомерном игнорировании народной мудрости всех культур на планете. Тем не менее, по каким-то причинам Китчер этим не огорчён; он, кажется, думает, что теории, привлекающие гены могут иметь плохие эффекты, а теории, их не упоминающие - нет.

Более надёжным было бы такое обобщение: ошибочные теории с большей вероятностью будут иметь худшие эффекты, чем правильные. И если, как это часто бывает, мы не знаем наверняка, какая теория правильная, а какая - нет, то лучше всего будет "поставить" на теорию, наиболее похожую на правильную. Эта книга исходит из предпосылки, что эволюционная психология, несмотря на её юность, теперь бесспорно наиболее вероятный источник теорий о человеческой психике, которые оказываются правильными, и многие из её конкретных теорий уже имеют довольно устойчивые основания.

Честному исследованию природы человека угрожают не только враги дарвинизма. В рамках новой парадигмы истину иногда подслащивают. Часто возникает соблазн, например, приуменьшить различия между мужчинами и женщинами. Про большую природную склонность мужчин к полигамии политически чувствительные социологи-дарвинисты могут говорить что-нибудь такое: "Помните, что это только статистическое обобщение, конкретный человек может сильно отклоняться от нормы для его или её пола". Да, верно. Однако очень немногие из этих отклонений очень близки к норме для другого пола (вспомним, что половина отклонений будет ещё дальше от средней нормы другого пола). Или такое: "Помните, поведение находится под влиянием локальной обстановки и сознательного выбора. Мужчины не должны флиртовать". Верно и критически важно. Но многие из наших импульсов, как и положено по проекту, очень сильны, и чтобы побороть их, нужно прилагать адекватно мощные усилия. Сдержанность отнюдь не столь же легка, как переключение каналов на пульте дистанционного управления; говорить иное - значит вводить в заблуждение.

Это даже опасно. Джордж Вильямс (возможно, почти единственный отец-основатель новой парадигмы), может быть, заходит слишком далеко, когда говорит, что естественный отбор - это "зло". В конце концов, он создал всё доброе в человеческой природе точно так же, как и всё разрушительное. Хотя, конечно, верно, что корни всего зла можно увидеть в естественном отборе, и они отражены (вместе с много чем хорошим) в человеческой природе. Враг справедливости и благопристойности действительно находится в наших генах. Если в этой книге я явно ухожу от популистской стратегии, осуществляемой некоторыми дарвинистами, и подчеркиваю плохое в человеческой природе более, чем хорошее, то это потому, что я полагаю недооценку врага более опасной, чем переоценку его.

Часть вторая. Социальный цемент

Глава 7. Семьи

На примере рабочего муравья мы имеем насекомое, чрезвычайно отличающееся от своих родителей, тем не менее, абсолютно бесплодное и, следовательно, не могущее передавать из поколения в поколение приобретённые модификации строения или инстинктов. Можно задать хороший вопрос - насколько возможно согласовать этот случай с теорией естественного отбора?

Происхождение видов (1859)

[Вчера] Додди [сын Дарвина Уильям] расщедрился угостить Энни последним куском своего имбирного пряника, а сегодня… он снова положил свой последний кусок в ящик для Энни, затем побежал, крича довольно хвастливым тоном: "О добрый Додди! Добрый Додди".

Наблюдения за детьми Дарвина (1842)

Все мы любим думать о самих себе, как о самоотверженных личностях. И в каких-то случаях это правда. Но в сравнении с общественными насекомыми, мы - неблагодарные твари. Пчёлы, ужалив врага, вырывают свои внутренности и умирают ради товарки-пчелы. Некоторые муравьи, защищая колонию, взрывают себя. Другие муравьи отдают всю свою жизнь, работая дверью, не впуская насекомых, не внушающих доверия; другие работают мешками с аварийным запасом еды, вися вздувшимися на потолке. Конечно, эта "мебель" не имеет никакого потомства.

Дарвин отдал более десятилетия вопросу о том, как естественный отбор мог создать целые касты муравьёв, не порождающих потомков. Тем временем, сам он породил потомков довольно много. Проблема стерильных насекомых привлекла его внимание как раз во время рождения его четвёртого ребёнка, Генриетты, в конце 1843 года; к моменту рождения его десятого и последнего, Чарльза, в 1856 году, он всё ещё не решил её. Все эти годы он хранил теорию естественного отбора в тайне, и одной из причин этого могло быть явное противоречие этой теории ситуации с муравьями. Парадокс казался "непреодолимым и фактически фатальным для всей моей теории".

Обдумывая загадку насекомых, Дарвин, вероятно, не подозревал, что решение её могло также объяснять структуру повседневной жизни его семьи: почему его дети демонстрировали привязанность друг к другу, почему они иногда боролись, почему он чувствовал потребность учить их добродетельной доброте, почему они иногда сопротивлялись, даже почему его и Эмму потеря одного из детей огорчала глубже, чем потеря другого. Понимание движущих сил самопожертвования у насекомых открыло бы движущие силы поддержания семейной жизни у млекопитающих, включая людей.

Хотя Дарвин, наконец, понял (по крайней мере смутно) правильное объяснение бесплодности рабочих муравьёв и заподозрил, что оно могло быть как-то применимо к объяснению поведения людей, он не приблизился к осознанию чрезвычайной широты и разнообразия этой применимости. И этого не сделал никто в течение целого столетия спустя.

Одной из причин этого, возможно, была формулировка этого объяснения, предложенная Дарвином. Её было трудно понять. В "Происхождении видов" он написал, что парадокс эволюции стерильности "станет менее парадоксальным или (надеюсь) исчезнет, если вспомнить, что отбор приложим к семье точно так же, как и к индивидууму, и может таким образом привести к желательному результату. Когда вкусный овощ приготовлен, индивидуум тем самым разрушен; но садовод посеет семена той же самой партии и уверенно ожидает получить почти то же самое; селекционеры рогатого скота стремятся получить мраморное сочетание мяса и жира; животное было забито, но селекционер подходит с доверием к этой же самой линии".

Сведение селекционеров животных и растений в одну картину могло показаться странным; эта картина приобрела законченный смысл после 1963 года, когда молодой британский биолог Вильям Д. Гамильтон делал набросок теории родственного отбора. Теория Гамильтона - это переложение (и расширение) понимания Дарвина на язык генетики - язык, которого не существовало при его жизни.

Термин "родственный отбор" предполагает связь с утверждением Дарвина о том, что "отбор может применяться к семейству", а не только к индивидуальному организму. Но это предположение, будучи истинным, вводит, тем не менее, в заблуждение. Красота теории Гамильтона состоит в том, что она рассматривает существование отбора не только и не столько на уровне индивидуума или семейства, но (и это важно!) на уровне гена. Гамильтон был первым, который ясно озвучил эту центральную тему новой парадигмы Дарвинизма: рассматривать выживание генов.

Рассмотрим молодого бурундука, у которого ещё нет детёнышей. Обнаружив хищника, он встаёт на задние конечности и издаёт громкий предупреждающий сигнал, который может привлечь внимание хищника и привести к моментальной смерти. Если смотреть на естественный отбор так, как на него смотрели почти все биологи до середины двадцатого века (то есть как на процесс, направленный на выживание и воспроизводство животных и их потомства), то этот предупреждающий сигнал не имеет смысла. Если у бурундука, подающего его, нет потомства, которое нужно спасать, то этот предупреждающий сигнал - эволюционное самоубийство. Верно? Это важный вопрос, на который Гамильтон отвечал отрицательно.

В теории Гамильтона фокус внимания перемещается от самого бурундука, подающего сигнал, к гену (фактически это будет несколько генов), ответственному за тревожный сигнал. Бурундуки не живут вечно и не порождают других животных. Единственный потенциально бессмертный органический субъект - ген (или, строго говоря, информация, им кодируемая; сам ген (как её носитель) "умирает" в любом случае). Таким образом, в эволюционных временных рамках, включающих сотни, тысячи или миллионы поколений, вопрос состоит не в том, как путешествуют во времени индивидуумы; все мы знаем, что в конце концов мрачный ответ этому один. Вопрос в том, как путешествуют во времени гены индивидуумов. Некоторые исчезают, некоторые будут процветать; сущность вопроса - какие именно. Как ген сигнала "самоубийственного предупреждения" будет путешествовать во времени?

Слегка удивительный ответ на этот вопрос даёт теория Гамильтона: "довольно хорошо" - при соответствующих обстоятельствах. Причина этого в том, что бурундук, несущий этот ген, может иметь несколько близких родственников, которые будут спасены этим тревожным сигналом, и некоторые из тех родственников, вероятно, тоже несут этот ген. К примеру, можно принять, что половина всех братьев и сестер будут носителями этого гена (если они полуродные братья, то доля генов (четверть) будет всё ещё значима).

Если этот предупреждающий сигнал спасает жизни четырёх полных родных братьев, которые иначе умерли бы, то будут спасены два носителя этого гена, ответственного за этот сигнал. Значит, ген, как таковой, преуспеет, даже если сторож, несущий его, принесет себя в жертву. Этот вроде бы самоотверженный ген будет успешнее проходить сквозь века, чем эгоистичный ген, который побуждает его носителя нестись в безопасное место, в то время, как четыре родных брата (и в среднем две копии гена) погибнут. То же самое верно, если ген спасает только одного полного родного брата, при условии что шансы сторожа погибнуть составляют один из четырёх. На длительных временных интервалах таким образом будут спасены два гена на один потерянный.

Гены братской любви

В этом нет никакой мистики. Гены не ощущают каким-то волшебным образом присутствия копий себя в других организмах и не пробуют спасать их. Гены не ясновидящи, и даже не сознательны, они не "стараются" делать что-либо. Но если появляется ген, который случайно побуждает своего носителя вести себя так, чтобы помогать выживанию или репродуктивным перспективам других носителей, вероятно, содержащих копию того же самого гена, тогда ген может процветать, даже если перспективы его конкретного носителя будут ухудшены в ходе этого поведения. Это и есть родственный отбор.

Эти рассуждения могут применяться не только для описанного случая, когда ген побуждает млекопитающее издавать сигнал предупреждения при обнаружении угрозы его домашней норе с проживающими там родичами. Эти рассуждения применимы также в отношении гена, вызывающего стерильность насекомого, дабы оно посвятило свою жизнь поддержке выживания и размножения своих плодовитых родственников (содержащим этот ген в "подавленной" форме). Эти рассуждения также применимы к генам, склоняющим людей к раннему распознаванию родных братьев и сестёр - тех, кто разделяют с ними еду, дают советы, защищают и так далее; другими словами, гены, ведущие к симпатии, сочувствию, состраданию, то есть гены любви.

Отказ принять во внимание внутрисемейную любовь затруднял должное понимание принципов родственного отбора до "дня Гамильтона". В 1955 году британский биолог Дж. Б.С.Холдейн в популярной статье отметил, что ген, побуждающий вас подскочить к реке и спасти тонущего ребёнка (имея в виду вашу смерть с вероятностью один к десяти), мог бы процветать, если ребёнок - ваше дитя или ваш брат (сестра); ген мог бы даже распространяться (медленнее), если этот ребёнок - ваш кузен, поскольку кузен разделяет, в среднем, восьмую часть ваших генов. Но вместо того, чтобы продолжить этот ход мысли, он его коротко обрезал, заключив, что в критической ситуации у людей нет времени на математические вычисления; далее он сказал, что наши палеолитические предки, конечно же, не бросались в калькуляции их степени родства. Поэтому Холдейн заключил, что "гены героизма" распространятся только "в довольно маленьких поселениях, где большинство детей были более-менее близкими родственниками человека, рискующего своей жизнью ради них". Другими словами, неразборчивый героизм, отражая среднюю степень родства, мог развиваться только тогда, когда эта степень была в среднем довольно высока.

Назад Дальше