Встретиться еще раз в репетиционном зале им не было суждено, хотя оба желали этого и надеялись на это. Вскоре после постановки спектакля "В сиреневом саду" Варпаховский покинул Тбилисский русский драматический театр имени А.С. Грибоедова и уехал в Киев, куда его пригласил художественный руководитель Русского драматического театра имени Леси Украинки народный артист СССР, выдающийся актер и режиссер Михаил Федорович Романов.
Уход Леонида Викторовича, ставшего не только еще одним любимым и уважаемым учителем Павла на сценическом поприще, но и верным, преданным старшим другом, тяжело сказался на душевном состоянии актера. Все чаще его посещает мысль о том, что пребывание его на сцене Театра имени А. С. Грибоедова, да и вообще в Тбилиси, исчерпало себя. Что "сыграть любую роль в тысячу раз умнее, лучше, богаче" на сцене этого театра уже не удастся. Что выше того, что достигнуто в здешних условиях, не подняться – равняться не на кого. Творческим людям прекрасно известно это удручающее ощущение. Однажды поселившись в душе, оно не оставит ее, пока не добьется своего либо в виде решения изменить свое существование, либо смириться с ним. Павел Борисович смиряться не желал. Все чаще и глубже задумывается он о переезде в другой город, о работе на сцене другого театра. Ему хочется работать для широкого русского зрителя.
В одном из писем Але Колесовой и Сергею Харченко, перебравшихся к этому времени в Одессу в составе труппы Театра Советской Армии, мы находим такие строчки: "Родные, Аля, Сережа, Одесса – моя мечта, возьмите меня к себе…"
А в одном из писем Л.В. Варпаховскому, посланному в Киев, звучат еще более пронзительные слова: "Настал момент, когда надо решать. Либо учиться и расти, либо получать звания и обзаводиться мебелью".
Посетивший в это время Тбилиси Евгений Весник, не изменяющийся весельчак Жека, тоже нашел своего друга недовольным собой, хотя он "много играл" и "был любим публикой".
Многое, впрочем, из душевного состояния Павла Борисовича ускользнуло от не слишком внимательного взгляда Жеки, упоенного собственными успехами на столичной сцене и в кино – он и появился-то в Тбилиси, чтобы сняться в эпизоде фильма "Пять дней", который снимала здесь киноэкспедиция "Ленфильма".
Аля Колесова и Сергей Харченко не смогли помочь затосковавшему по иным возможностям и иным условиям жизни и творчества другу – "труппу театра перевели "из солнечной Одессы в дождливый Львов, – как объясняет Аля. – А здоровье у Павла уже тогда было плохое, и Львовский климат ему был категорически противопоказан".
Ссылка на львовский климат выглядит неуклюжей и неубедительной. Несколько лет спустя Павел переберется в Питер, а там дождей не меньше, чем во Львове, да и вообще климат посуровей. По какой-то другой причине, наверно, не удалось Але и Сергею устроить Павла в труппу Театра Советской Армии.
Помощь последовала из Киева. Леонид Викторович Варпаховский рассказал своему другу Михаилу Федоровичу Романову, с каким замечательным молодым актером, выпускником Театрального училища имени М. С. Щепкина, учеником Константина Александровича Зубова, ему посчастливилось работать в Тбилиси, и о желании этого актера сменить место жительства, изменить условия для творчества.
Заинтригованный рассказом коллеги, Михаил Федорович воспылал ответным желанием – познакомиться с рекомендуемым молодым актером лично и – как можно скорее. Обрадованный Варпаховский немедленно уведомил об этом Павла. Он не скрыл, что обстановка в киевском Русском драматическом театре имени Леси Украинки не менее сложна в известном смысле, чем в тбилисском Русском драматическом театре имени А. С. Грибоедова, но нажимал на то, что, переехав в Киев – Мать городов русских, Павел окажется в более привычной и желаемой для него среде.
Мастер намекал, конечно, на некоторое присутствие национализма, ощущаемое артистами русских театров в союзных республиках постоянно, где-то сильнее, где-то слабее. Всегда находились люди, не упускавшие случая куснуть "старшего брата" и по поводу, и без повода.
Приглашение Романова, переданное через Варпаховского, явилось как нельзя более кстати. Чета Луспекаевых была готова к переезду куда угодно. Поддержав мужа в стремлении испытать свое дарование на другой, более требовательной публике, Инна надеялась еще и на то, что, живя в городе, в котором нет такого обилия вина, какое выпивалось ежедневно в Тбилиси, Павел переключится на более здоровый образ жизни, а это, может быть, приведет к ограничению и в другом – в его неудержимом увлечении женщинами.
Желание сменить обстановку и уверенность, что Павла примут в театр, оказались настолько сильными, что было решено сразу же, без предварительной поездки Павла, отправиться в Киев. Ничто не держало их в Тбилиси: званий им не присудили, и мебель не была приобретена. А нищему, как известно, собраться – только подпоясаться. Провожали Мавр Пясецкий и Николай Троянов. Сознавая, что друзьям надо побыть с глазу на глаз, Пясецкий, сказав комплимент Инне и пожелав Павлу успешной работы на новой сцене, удалился. Его возраст и любовь к Тбилиси, к Кавказу не позволяли ему думать о смене театра.
Коля смотрел грустно. Да и у Павла на душе скреблись мыши. Оба прекрасно понимали, что жизнь, сведя их в стенах "Щепки", теперь решительно разводит. Для одного пять лет жизни в Тбилиси были пройденным этапом. Другому предстояло тут прожить всю жизнь…
Незадолго до отъезда Луспекаевых в Тбилиси из Москвы пришло скорбное сообщение: скончался Константин Александрович Зубов…
В КИЕВЕ. У ЛЕСИ
Оставив пожитки в камере хранения, Павел и Инна пешком отправились на улицу Пушкинскую, в Русский драматический театр имени Леси Украинки. Перед этим они с полчаса проторчали на перроне, высматривая Леонида Викторовича, обещавшего встретить лично, если телеграммой сообщат о дне прибытия. Телеграммой сообщили, но Леонида Викторовича на перроне не оказалось. Из многолюдного он превратился в пустынный, а знакомой фигуры не было видно. Наверно, что-то случилось. Какое-то неотложное, внезапно обозначившееся дело помешало обязательному Варпаховскому выполнить свое обещание.
Павла, впрочем, это нисколько не огорчило. Он не любил, когда его опекали, позволял это делать только Инне, да и то потому, что она получала от этого удовольствие. Иногда даже нарочно придумывая себе какую-нибудь немочь, чтобы она повозилась с ним. Не огорчилась и Инна. Радом с Пашей она чувствовала бы себя уверенно в любом городе.
Оба все еще находились под тем впечатлением, которое внезапно обрушилось на них, когда поезд, миновав Дарницу, последний пригород Киева на равнинном левом берегу, вплотную приблизился к Днепру и распахнулся, заставив оцепенеть от восторга, фантастический по красоте вид на вознесенные к небу кручи правого берега, увенчанные ансамблем Киево-Печерской лавры. Часть ее строений опутывали еще восстановительные леса, но ребристые купола церквей и изящные шпили стройных колоколен ликующе сверкали золотом.
Склоны круч, покрытые рыжими деревьями, стремительно сбегали к Днепру. Острым взглядом Павел различил среди деревьев паутину извилистых аллей и тропинок. Над Днепром, значит, был разбит парк. Простор Днепра, сливаясь с синевой Левобережья, казался бесконечным, и Павел как-то сразу поверил Гоголю, что редкая птица долетит до его середины. А в школе, помнится, сомневался в этом, считал, что присочинил Николай Васильевич. Слитность судеб украинцев и русских, спасительную необъятность их совместных пространств имел, очевидно, в виду писатель, когда переносил на бумагу образ, мелькнувший яркой вспышкой в его сознании…
Впечатление, полученное в последние минуты пребывания в вагоне, оказывало сильное воздействие на восприятие Павлом и Инной улиц, площадей и бульваров, которыми они шли. Тронутый позолотой ранней осени город был прекрасен. Невольно Павел сравнивал его с Тбилиси. Столица грузин тоже была прекрасна, но здесь, в Киеве, все было как-то роднее, милее, знакомее и желанней.
Обилие красивых женщин ошеломило. Стоило взгляду Павла обласкать одну, как тут же, словно дразня, возникало несколько других, одна другой краше. Глаза разбегались… Нигде и никогда раньше не видал Павел столько огромных – черных, карих, синих, малахитовых – глаз, столько ярких пухлых губ, столько точеных грудей и бесподобно вылепленных попок, столько свежей и гладкой, цвета молока с кровью, кожи, столько толстых кос и тяжелых грив, столько вкрадчивости в движениях и затаенного, обещающего что-то немыслимое, женского обаяния, сколько увидел в первые часы своего пребывания в Киеве.
А как киевлянки одевались! Темных тонов, к которым тяготели грузинки, здесь не признавали напрочь. Блузки, юбки и платья отличались невообразимым разнообразием. Предела в выдумке покроев для киевлянок, похоже, не существовало. Женщины придавали улицам, и без того по-южному веселым и нарядным, еще более веселый нарядный вид. "Ах, вы мои рыбоньки! – с восторгом думал Павел, предчувствуя, какие захватывающие дух приключения его ожидают, – вот я вам ужо!.."
Инне город нравился тоже. Но очень скоро она перестала воспринимать его красоты. До мозга костей женщина, она быстро почувствовала возбуждение мужа и тут же, осмотревшись, установила его причину. Если в Тбилиси, где просто хорошенькая женщина – заметное явление, а красивая – огромное событие, Павла невозможно было отвлечь от определенного рода увлечений, то что же ожидает его (и ее тоже) здесь, где едва ли не каждая вторая женщина, очутись она в Тбилиси, заставила бы ходить за собой толпы мужчин?.. Тем более что и киевлянки засматривались на Павла. Нет, ее надежде на то, что Паша угомонится, сменив среду обитания, сбыться явно не суждено. В этом смысле среда, в которую они готовы были погрузиться, оказывалась опасней, чем та, из которой вынырнули.
Не суждено было сбыться и второй, не менее пламенной надежде озадаченной женщины – на Крещатике, которым они сейчас шли, заметила она большое количество автоматов, за пару пятнадцатикопеечных жетонов, опущенных в щелку, наполнявших стакан сухим или крепленым вином – смотря какую надавишь кнопку. Павел подходил уже пару раз к этим автоматам, отметил свое прибытие в столицу Украины.
Вокруг людей, стоящих перед автоматами, роилось множество ос и городских пчел. Крылатые алкоголички густо облепляли наполненные стаканы, особенно вермутом или портвейном. Павел безбоязненно отгонял насекомых, не опасаясь раздражить их. Странно, но ни осы, ни пчелы не выказывали враждебности, словно признав в Павле своего. И вообще: с первых же минут своего появления в Киеве он вел себя так, будто здесь родился и вырос. "Чоловичьи капелюхи, – с удовольствием произносил он вслух надписи на вывесках заведений по обслуживанию населения. – Перукарня…"
И все-таки Инна Александровна ни разу не пожалела впоследствии о том, что они без оглядки оставили Тбилиси. Щедро наделенная природной интуицией, она всем своим существом чувствовала, что Театр имени А. С. Грибоедова для Паши – пройденным этап, продлевать который опасно. Как и сам Павел, Инна больше всего на свете не хотела, чтобы он закоснел в профессии, перестал расти как актер. Ради того, чтобы это никогда не случилось, Инна Александровна была готова на любое, даже на ущемление женского самолюбия. Полагая, что ей не дано стать большой актрисой, для этого недостает дарования, все свои помыслы в этом плане она сосредоточила на Павле Борисовиче. Сменить творческую обстановку ей казалось сейчас самым важным, насущно необходимым.
С первого дня своего появления в Тбилиси, к тому же, она и мысли не допускала, чтобы навсегда остаться в этом городе, связать с ним свою судьбу. Да, многое здесь привлекательно, особенно для мужчин. Но женщинам – особенно русским – жить сложновато… Все минувшие пять лет она ощущала себя в Тбилиси как на бивуаке, первом на трудном и длительном переходе. За эти пять лет она так и не сумела ни привыкнуть, ни приспособиться к обычаям жителей Тбилиси, изрядно подустала от них. На постоянные приставания мужчин на улицах она научилась не обращать внимания, сколь бы откровенными они ни были. Но как свыкнуться с обычаем продавцов, в магазинах ли, на рынках ли, не давать сдачи? А за напоминание о ней выслуживать презрительные обвинения в мелочности. И попробуй-ка поинтересоваться, кто мелочный: тот, кто требует свое, или тот, кто присваивает чужое?.. В лучшем случае услышишь совет устанавливать свои порядки в России, в худшем – запустят в лицо горстью монет…
Чего-то и для себя ожидала все-таки Инна Александровна от переезда в Киев. И ожидания не обманули ее: два важнейших события свершились в ее жизни в этом городе. Первое – на сцене Театра имени Леси Украинки ей довелось испытать лучшие мгновения своей творческой судьбы – успех в нескольких ролях сразу, второе – рождение дочери Ларисы…
Описание маршрута от вокзала до Театра имени Леси Украинки, сделанное Леонидом Викторовичем в одном из писем, оказалось настолько понятным и точным, что улицу Пушкинскую удалось отыскать без осложнений. Более того, сразу же очутились перед величественным фасадом здания театра. Парадный вход, через который проходят зрители, в этот час дня, естественно, был наглухо заперт. Следуя указаниям Варпаховского же, отыскали "причинное" место, как он назвал служебный вход, использовав, очевидно, жаргонное словечко местной актерской братии. К входу вело крыльцо настолько просторное, что на нем легко поместилась солидная уличная скамейка.
Любая профессия накладывает свой отпечаток на всякого, кто к ней причастен. В нескольких пожилых и одном молодом мужчинах Павел уверенно определил актеров. Перед ними дрыгался и юлил небритый еврей, норовивший каждого, кто сказал что-то, облобызать в знак одобрения. От него отворачивались, его отталкивали, но он все равно лез. Кажется, и о нем упоминал Леонид Викторович, аттестовав его местной достопримечательностью, слегка чокнутой, но безобидной. Еврей держал под мышкой пачку газет и журналов, снабжая, должно быть, работников театра печатной продукцией. И действительно, несколько газет и журналов перекочевали из пачки в руки стоявших. А еще от еврея вкусно пахло вяленой рыбой…
Прежде чем коллеги обратили на него внимание, Павел успел выловить из их разговора два слова, верней две фамилии: Товстоногов и Лавров. О первом он слышал в Тбилиси. Говорили, что этот грузинский еврей, приняв в Ленинграде захудалый театр, за три или четыре года сделал его лучшим не только в Северной столице, но, может, и во всем Союзе. Фамилия Лавров Павлу ни о чем не говорила…
Актеры с любопытством уставились на Павла и Инну, а небритый еврей с газетами и журналами под мышкой дернулся к Павлу, намереваясь, кажется, облобызать и его, но тут же остановился, вовремя сообразив, что перед ним совершенно незнакомый человек.
Всем своим видом, однако, он как бы уведомлял: ничего, милый, потерпи, никуда и ты от меня не денешься…
Впоследствии выяснилось, что еврея звали Шаей, что он действительно был слегка не в своем уме, что кроме газет и журналов он промышлял еще и продажей таранок, считая на этом основании себя большим другом актеров киевских театров – имени Леси Украинки и имени Ивана Франко.
В просторных коридорах театра было светло и прохладно. Тишина, привычная для любого театра страны в этот час дня, обступила Павла и Инну. Миновали фойе, стены которого были заполнены портретами корифеев Театра имени Леси Украинки. Откуда-то доносились голоса и шумы репетиции. Павел позавидовал участвующим в ней людям.
– А почему в Тбилиси Русский драматический театр назван именем А.С. Грибоедова или, к примеру, Ереванский русский драматический театр именем К.С. Станиславского, а Киевский русский театр драмы носит имя некоей Леси Украинки? – сам не замечая того, бормотал Павел, невольно испытывая робость и неуверенность, хорошо знакомые любому, кому случалось устраиваться на новое место службы и кому предстояло общение с людьми, от решения которых зависело, как сложится судьба дальше. – Не нашли подходящего русского имени? Лермонтов или Толстой их не устроили?..
– Что? – не расслышав, переспросила Инна, но они подошли уже к кабинету художественного руководителя.
– Вообще-то он занят, – ответила секретарша Михаила Федоровича Романова, но, внимательно присмотревшись к Павлу и Инне, добавила: – Ладно, проходите.
Художественного руководителя Русского драматического театра имени Леси Украинки Павел и Инна застали в весьма возбужденном, может быть, даже вдохновенном состоянии: вооружившись авторучкой, он решительно вымарывал текст из какой-то рукописи, лежавшей перед ним на массивном столе.
Справа от Михаила Федоровича, низко наклонившись, стоял пожилой грузный человек, то и дало поскребывавший пухлыми пальцами обширную лысину. С портрета на стене за ними зорко присматривал Никита Сергеевич Хрущев. Совсем недавно это место занимал, разумеется, портрет Сталина. Павел давно заметил, что на всех портретах наши вожди и руководители выглядят писаными красавцами.
– Ну тут-то болтовня зачем? – с недоумением говорил худрук и решительно вычеркивал очередную фразу.
– Может, ее-то пощадить? – заступался за фразу лысый. – Автор очень дорожит ею. Когда читал, голос у него дрожал и срывался от переизбытка чувств.
– Так вот, Владимир Александрович, этот переизбыток сыграть надо, а не словоблудить! – пылко возразил Михаил Федорович и, выбежав из-за стола, показал, что надо сделать вместо того, чтобы говорить. Да так показал, что все присутствующие в кабинете увидели смертельно удрученного человека, только что узнавшего про что-то чудовищное по своей подлости, про что-то такое, во что не поверишь, пока не услышишь собственными ушами. Только что сильный человек был сокрушен, повержен в прах, растоптан и обезличен…
– Сдаюсь, – сказал мужчина, звавшийся Владимиром Александровичем. По лукавству, блеснувшему в его добрых глазах, Павел догадался, что он подсунул худруку текст специально: проверить на нем свои сомнения относительно некоторых моментов этого текста и, ежели они подтвердятся, с его помощью устранить их.
Худрук вернулся за стол, вчитался в текст и вычеркнул еще одну фразу.
– Пусть меня осудят авторы… крр… ритики! – запальчиво воскликнул он и черканул еще раз – решительно, размашисто…
То, что делали эти двое, походило на великолепно сыгранную сцену из спектакля, первыми зрителями которого Павлу и Инне посчастливилось стать. Жалко был прерывать ее. Они бы и не отважились на это, не обрати вдруг Михаил Федорович на них внимание.
– А вы, как я полагаю, Павел Борисович Луспекаев из Тбилиси, – неожиданно огорошил он. – И ваша жена, Инна Александровна Кириллова?