Мы закрыли за собой дверь в Любино жилище и вернулись к Вовке, но меня потянуло домой. Кураж прошел, и я чувствовал страшную слабость. Ни о каких тренировках в партере больше не могло быть и речи. А точнее – мне хотелось быть как можно дальше от этого места. Рано или поздно кто-то заглянет к Любе, и все обнаружится... А мы скажем, что ничего не знаем, не видели, не слышали. Но спросят ли нас?
Утром в школе я перво-наперво бросился к Володьке:
– Ну что?
– Ничего, – сказал он. – Тихо. Я проверял – лежит.
– Ты хоть в перчатках был?
– Само собой.
– И никого не было?
– Почем мне знать? Тихо.
– Кто-нибудь все равно зайдет.
– Пусть, – сказал Володька равнодушно. Похоже, страх перегорел в нем, и вся эта история перестала его интересовать – он жил сегодняшним днем, а сегодня он не сделал ничего такого, за что его можно было бы призвать к ответу и наказать.
На следующий день история повторилась. По наблюдениям Володьки к Любе никто не заходил, даже ее пьяные дружки – словно испарились. А может, кто и заходил, но предпочел по-тихому смотаться. В Любином магазине, куда мы с Володькой после школы молча наведались, было как всегда – никаких разговоров о ней.
– Вам что? – не очень приветливо спросила неизвестная нам продавщица.
Мы купили сто граммов карамели "Раковая шейка".
То, что знакомые Любины дружки хранили заговор молчания, снова, как это ни прискорбно, стягивало узел вины и ответственности на наших с Володькой шеях. По крайней мере, так мне мерещилось. Ведь кто-то должен был быть виноватым – если не они, то мы. Так далее не могло продолжаться. Надо было что-то делать. Поскольку вызов милиции отпадал, оставалось одно – спрятать труп. Рано или поздно, кто-то все равно настучит в милицию, и тогда соседям не избежать допросов-вопросов, и не было никакой гарантии, что когда очередь дойдет до Володьки, он не расколется и не потащит за собой меня. Володька был моим сообщником. Он знал нашу тайну и вполне мог меня выдать, более того – переложить на меня всю вину. Я теперь зависел от него и должен был полагаться на его душевное равновесие, силу духа, умение молчать, искусство запираться. А я не мог рассчитывать на все это – в глубине души я считал Володьку трусливым, а потому опасным. Может, он никого еще в этой жизни не предал, но по складу своему он был предателем. Именно в те дни я перестал ему верить. Я стал бояться, что, спасая свою шкуру, он обязательно назовет меня. Я плохо спал, прислушивался к шуму за дверью, и мне все казалось, что за мной уже пришли... С каждым днем угроза разоблачения росла, катастрофа представлялась мне неминуемой.
И я убедил его, что мы должны избавиться от трупа. Я провел почти бессонную ночь, обдумывая план действий, голова моя работала четко, и варианты – один за другим – проходили сквозь нее кинематографической лентой, высвечивая наглядные картины на внутреннем экране моего сознания. На следующий день я посвятил Володьку в свой план. Труп Любы должен был исчезнуть вместе с ее паспортом, с какой-то ее одеждой, включая пальто: она вышла из дому, и больше ее не видели. Уехала куда-то. Вместе с одним из своих дружков. Пусть объявляют всесоюзный розыск. Бывает, людей по десять лет ищут... За это время я вырасту и исчезну навсегда из этой дыры... А скорее и искать не будут – уехала и уехала, мало ли что взбредет глупой бабе в голову. Снова вышла замуж, сменила фамилию, и живет себе как новый человек, с новыми паспортными данными... И убийцу искать не будут. Это глупости, что кто-то к ней заходил. Никого и не было. Никто ничего не знает. Нет трупа, нет и убийцы. Ее объявят во всесоюзный розыск и будут искать до конца наших дней...
Шли четвертые сутки после убийства. На эти четвертые сутки родители Володьки работали в вечернюю смену и возвращались заполночь – отец Володьки был водителем "КАМАЗа", а мать – диспетчером. В восемь вечера я, сказав матери, что сбегаю к Вовке за учебником, уже поднимался по скрипучим ступенькам на второй этаж злополучного дома. Нижняя, входная дверь у них давно была сломана – Любин муж высадил ее по пьянке, и теперь прохожие порой заглядывали в парадную по малой, а бывало, и большой нужде... Вечер выдался тихий темный глухой, с моросящим дождем – слышен был его шорох по железной кровле крыши. Лампочки на лестнице тоже давно не было, но в стекла лестничной клетки чуть падал уличный свет, и Любина дверь наверху, справа по площадке, темнела едва различимым пятном. Приблизив голову, я невольно прислушался – там было мертвенно тихо, мне же чудился сладковатый душок разлагающейся плоти и я представлял себе, как Люба лежит там, раздвинув ноги, с открытыми глазами, уставленными в потолок, а из ее влагалища выползают черные жуки-трупоеды, точно как в одном американском фильме ужасов, который неведомыми путями попал в кинопрокат Кировска... Ужасы тамошней капиталистической действительности у нас всегда крутили охотно.
Володька открыл мне сам, без моего звонка – ждал у дверей...
– Ну, все готово? – шепотом спросил я.
Он кивнул, прикрыв глаза, будто не в силах произнести и слова. Готовность же заключалась в том, чтобы было, во что Любу завернуть и перевязать веревкой. Володька, похоже, нервничал не меньше меня.
– Андрюх, может, зря мы все это затеяли? Ну лежит там и лежит... Нас это не колышет.
– Не смеши мои ботинки. Ты будешь первым на подозрении. Ты и твоя семья. Твой отец – может, на него первым и подумают. В предварилку посадят, замучают допросами. Тебе не жалко его? Знаешь, как у них! Не признаешься – измором возьмут, бить будут. Даже невинные себя оговаривают, лишь бы не пытали.
– Отец-то при чем?!
– А им все равно – при чем или нет. Они кого заподозрят, того и будут раскалывать.
– Отец был на работе, у него алиби, – сказал Володька, гордясь своим знанием иностранного слова, – мамка подтвердит. Они вместе...
– Прекрасно, – сказал я. – А у тебя есть алиби?
– На меня не подумают. Я еще маленький, – неуверенно хмыкнул Володька.
– Еще как подумают! – сказал я. – Им же надо на кого-то думать. У них ведь процент раскрываемости преступлений. Ради этого процента они на маму родную подумают.
Чем дольше я говорил, тем больше утверждался в своей правоте и логичности. Нет, я не мог допустить, чтобы цепочка дознания привела ко мне...
– Ну, есть, во что завернуть?
Володька кивнул в сторону. На стуле возле двери лежало покрывало, сшитое из лоскутков, непременный атрибут деревенского уюта.
– У мамки стырил, из чулана, – пояснил он.
– Она не будет искать?
– Это старое, она уже новое сшила. Ничего, поищет и забудет, – сказал он.
– Лопаты где? – спросил я.
– Внизу, за дверью.
Володька действительно сделал все, что я ему велел. Мы вышли в коридор и я, не снимая перчаток, которые специально надел по такому случаю, потянул за ручку Любиной двери. Дверь не подалась. Она была заперта.
Меня мгновенно пронизало холодом. Кто здесь был? Кто ее закрыл?
– Погоди, – нагнувшись, завозился у моих ног Володька. – Тут ключ под ковриком.
– Ты что ли закрыл? – переводя дыхание, спросил я.
– А то, – гордо сказал Володька. – Мамка ж к ней заходит. Хорошо, что они тут поссорились, не разговаривали. А то мамка заподозрила бы...
Так вот почему ничего не раскрылось до сих пор! Как же мне это не пришло в голову. Но почему Володька мне ничего не сказал? Его предприимчивость, не согласованная со мной, мне совсем не нравилась.
Ключ повернулся в замке, мы вошли и включили на кухне, где не было окна, свет.
– А в комнате опущена штора? – спросил я.
– Не боись... С улицы света не видно. Я проверял.
– Все равно лучше не включать, – сказал я. – На всякий случай. Если открыть дверь и так все видно.
Володька пожал плечами.
Я толкнул боком дверь и тихо, словно Люба могла меня услышать, вошел в комнату. Ее я не увидел – точнее, она была полностью накрыта простыней, обозначавшей только нос, груди и ступни. В комнате стоял трупный запах, не сильный, но явственный.
– Твоя работа? – спросил я, хотя мой вопрос не имел смысла.
– А что? – сказал он с вызовом. – Так покойников и держат. Я и глаза ей закрыл. А то ебу, а она смотрит.
– Ты ее еще ебал? – изумился я.
– А чо такого? Баба все-таки, хоть и мертвая. Только вчера не стал, уже подванивала маленько.
– Я же все вычистил, все улики... Теперь только тебя за яйца возьмут. Ты хоть понимаешь?
– Чо там понимать – все одно закопаем...
С логикой у Володьки были явные проблемы. Я ведь лишь вчера сказал ему, что надо избавиться от трупа. А до того... Володька был даже опасней мертвой Любы – просто идиот какой-то, извращенец, дурной, непредсказуемый... В тот миг я понял, что почти ничего не знаю про человеческую природу, и что все мои представления о добре и зле, о том, что хорошо и плохо, и о том, что можно и чего нельзя, подвергаются радикальному пересмотру. Но я, при всем моем изумлении, одновременно испытывал зависть или даже ревность. Не знаю, смог бы я вот так же, как Володька? Может, и смог бы. Просто жизнь потом больше не предоставила мне шанса попробовать.
Я проверил штору на окне – она, похоже, действительно не пропускала света. Мы расстелили возле тахты лоскутное покрывало, на которое собирались опустить Любу, но тут мне пришло в голову, что владельца лоскутного покрывала будет определить не так уж сложно. Володька со мной согласился. В конце концов мы решили завернуть Любу в простыню, на которой она лежала.
Труп ее оказался невероятно тяжелым – когда мы уже опускали тело на пол, углы простыни выскользнули у меня из руки, и голова Любы с тупым стуком ударилась об пол. Мы замерли – что если соседи снизу услышат... Но внизу было тихо. Мы завязали края простыни узлами – теперь из прорехи торчали только Любины груди. В эту прореху мы сунули ее сапоги, юбку, какую-то кофту, накрыв сверху синтетической курткой, снятой с вешалки, – эту куртку я видел на ней. Во внутренний карман куртки я положил ее паспорт, наручные часы. Я поискал ювелирные украшения – ведь если женщина уезжает из дому, она наверняка возьмет их с собой, но ничего не было – ни золота, ни серебра. Я с подозрением посмотрел на Володьку.
– Ну, взял, взял, – не выдержал он мой взгляд. – Это же деньги стоит. Реальные. А так менты придут и все возьмут. Знаю я.
– Где ты это держишь, дома?
– Нет, в надежном месте, – уклончиво отвечал Володька, будто опасаясь, что я потребую дележа.
– Смотри, на ерунде попадешься, – сказал я. – И меня потянешь.
– Не попадусь, – сказал Володька. – Пусть все отлежится. Потом продам. Много не дадут, но на велик хватит.
– Лучше верни. Помнишь – жадность фраера сгубила. Не я сказал.
– Какая жадность! Мне велик нужен. Год коплю, только двадцать рублей набрал. А на "Каму" нужно восемьдесят... Всего-то у нее кольцо обручальное и цепочка.
– Золотая? – спросил я, чувствуя, что мне жалко цепочки.
– Вроде того, – неохотно сказал он.
Чтобы из прорехи ничего не вывалилось, мы перевязали нашу тяжелую ношу бельевой веревкой и попробовали поднять. С трудом подняли и сразу опустили.
– Не донесем, – сказал Володька. – Что делать то?
– Ничего, волоком потащим, – сказал я.
– А по лестнице?
– И по лестнице, – сердито подтвердил я, представляя, с каким стуком будет отмечать каждую ступеньку Любина голова.
Дом этот имел два входа – один со стороны фасада для первого этажа, другой, Вовкин, – со стороны глухого торца. Тылом дом был обращен к старой грунтовой дороге, обычно почти пустой, вдоль которой военные недавно прокладывали кабель. Еще неделю назад кабель этот лежал на дне выложенной кирпичом отрытой канавы, глубиной метра полтора. Теперь она была засыпана, но земля не успела слежаться, и мы с Володькой рассчитывали легко отрыть могилу для Любы.
Эта канава была моей идеей. Во-первых, недалеко, во-вторых – никому не придет в голову там искать, тем более что военные обычно не возвращаются на старые места и штатских к своему имуществу не подпускают. В любом случае кабель лежит долго – лет двадцать, огромный срок. Кто будет искать убийц через двадцать лет? Я же был уверен, что в Кировске не задержусь – меня манил Питер, Васильевский остров, бабушка с дедушкой, с которыми я еще ни разу не виделся.
Заперев Любу, готовую для своего последнего пути, мы с Володькой крадучись спустились по скрипучей лестнице, взяли запасенные лопаты и, обогнув освещенный возле дома участок, пошли в темноте к дороге. Сразу за дорогой начиналась заболоченная низина, дальше – сопки, которые сейчас угадывались лишь по точкам света. Летом низина была вполне проходимой, там мы собирали клюкву и морошку, а на сопках было много грибов. Зимой мы там катались на лыжах.
Володькин дом светил в нашу сторону четырьмя окнами нижнего этажа и хотя нас наверняка не было видно, хотелось вжать голову в плечи и спрятаться. Однако тьма и так надежно укрывала нас, только в метрах ста ниже по дороге горела на телеграфном столбе одинокая лампочка, чудом уцелевшая, – все мы тут упражнялись в меткости, швыряя камни или стреляя из рогатки. Она слегка покачивалась от ветра, будто световой колокол во тьме, совпадая ритмом с ударами моего сердца.
Земля оказалась тяжелая, даже не земля, а глина, и ее комья не хотели сползать с лезвия лопаты. После глины пошел песок, а затем слой щебенки, и когда наконец мы добрались до кабеля, на часах уже было десять. Ясно, что дома мамаша устроит мне скандал, но об этом некогда было думать. Я промок насквозь от дождя и собственного пота – мне было жарко, а во рту сухо. Володька тяжело дышал рядом – ему было не лучше.
Бросив лопаты у канавы, мы вернулись домой. Люба лежала в своем свертке и терпеливо ждала, когда наконец мы предадим ее земле. Вряд ли ей нравился собственный запах. Ее душа находилась где-то рядом и, глядя на нас, укоризненно покачивала головой. Умершим, как и живым, надлежало соблюдать определенные правила.
Мы спустили труп по лестнице, и я на каждой ступеньке подставлял ногу в ботинке под голову Любы – чтобы ей не было больно. Дальше мы поволокли ее по мокрой траве и земле, и это оказалось легче, чем мы ожидали. Мы дотащили наш груз до края канавы и столкнули вниз. Люба со своим небогатым скарбом для загробной жизни упала на бок и не пыталась пошевелиться, чтобы лечь поудобнее. Скорее всего, эта поза ее устраивала – в ней она спала, когда мы вошли. Только тогда она была живой, а теперь вот мертвой. Оба ее состояния объединяла только поза. Мы не догадались положить рядом с ней еды, как то делали древние египтяне, отправляя своих усопших в потусторонний мир, но, с другой стороны, запах съестного мог привлечь голодных одичавших собак, которые стаями слонялись окрест, а нам лишнее внимание было ни к чему.
Да, жизнь у Любы определенно не задалась – муж в тюрьме, детей нет, кроме как принимать и отпускать товар, она больше ничего не умела. Жила бесцельно, бестолково, поддавала, любила сладкое, в карманах у нее всегда водились конфеты. Однажды, когда я, еще малец, взбегал по лестнице к Вовке, она, спускаясь навстречу, вдруг протянула одну мне:
– Хочешь?
– Хочу, – растерявшись, сказал я, забыв поблагодарить ее, как тому учат дома и в школе.
Что ж, лучше поздно, чем никогда:
– Спасибо, Люба.
Когда мы засыпали ее землей, я поднял голову и увидел, что окна в нижнем этаже Вовкиного дома погасли. Словно досмотрев этот спектакль.
7
Выверив маршрут, я включил двигатель, и яхта понеслась, рассекая волны. С северо-запада тянул устойчивый ветер, но волнение ослабло, качка уменьшилась, чему способствовали и прекрасные обводы "Ларисы", полог облаков распался и время от времени выглядывало солнце. Шеф уже был в каюте, где Макси постелила ему на кровати нашей греческой парочки свежее белье. О ее выходке разговоров не было, за исключением одной фразы.
"Макси нам больше не нужна", – сказал шеф и даже не посмотрел на меня, чтобы проверить, правильно ли я его понял.
Ветер дул мне в левую щеку, кидая из-за форштевня пригоршни мелких брызг. Моя одежда, пропитанная негативными эмоциями вчерашнего вечера, мешала мне, душила, но менять ее было некогда, и я просто стянул с себя футболку, джинсы, а затем и плавки. Струи прохлады – шел восьмой час утра – обдували мои чресла и то, что болталось между ними, мошонка от брызг сжималась в тугой мешочек, в котором клубились мне самому неясные позывы. "Макси нам больше не нужна" – звучал во мне голос шефа, и я пытался понять, что же произошло. Возможно, она рассказала ему о вчерашнем. Хотя вряд ли – просто ударила ниже пояса, когда этого делать нельзя.
Я летел, стоя нагишом на палубе моторной яхты за прозрачным ветровым щитком перед штурвалом, с развивающимися волосами, под ударами брызг, от которых каждый раз что-то во мне обмирало от невесомости...
Снизу раздался стук и на палубе выросла Макси. Я вопросительно посмотрел на нее.
– Шеф заснул, – пояснила она, делая вид, что не обращает внимания на мою наготу.
– И ты поспи, – сказал я.
– Ты же знаешь, что я днем не сплю.
– Но ты же ночью бодрствовала.
– Ничего, на берегу отосплюсь. Сколько нам осталось?
– Не знаю. Если все хорошо и нас не обнаружат, к вечеру доберемся... Ты хоть знаешь, куда мы плывем?
– Мне все равно, – сказала она. – Шеф сказал, что на Сардинию. Даже стыдно вслух произносить... Сардины какие-то.
Я хохотнул:
– Там великолепные курорты!
– Не знаю, не знаю, – скривилась Макси и, словно машинально, как это делала на нудистском пляже, стала стягивать с себя все, что было на ней, не заботясь о том, куда падают предметы ее верхней, а затем и нижней одежды – узкие ее трусики оказались слишком легкими и их вовсе сдуло за борт, но она и бровью не повела. Вместо этого она оглянулась через плечо на меня, чуть искусительно, исподлобья, но больше дружески, потянулась по кошачьи и, играя ягодицами, отправилась на нос яхты. Все-таки у нее была классная фигура! К тому же она была на редкость фотогенична. Всегда приятно было следить за сменой выражений на ее лице, казалось – будто читаешь книгу ее мыслей и настроений. Мимикой она напоминала прекрасную диснеевскую зверушку, впрочем, подходил ей чуть не весь набор диснеевских героинь. И глаза... Чуть сердитый взгляд больших, карих, по-беличьи раскосых глаз, в которых очень глубоко, на самом дне, таились тени далеких татаро-монгольских предков.
И вот такая девица продефилировала на нос круизной яхты и демонстративно улеглась там попой вверх, словно невзначай явив мне на миг свою ракушку, опушенную мелкой порослью, которая с двух сторон сбегала к бугорку лобка.