– Пьяная вдрабадан, – виновато шмыгнул носом Володька. Водка, видно, уже разобрала и его, и он без околичностей спустил штаны и трусы. Член его, еще не обретший взрослых размеров, которые так впечатляли нас в бане, тем не менее стоял высоко и без колебаний. Стреноженный упавшими на лодыжки штанами, Володька на полусогнутых ногах приподсел к Любиному заду и запустил указательный палец туда, где предполагалась ее промежность, и повертел им, внедряясь в глубину. Я услышал легкий чмок, будто от поцелуя, и Володька, вынув палец, торжественно продемонстрировал его мне. Палец был влажным и поблескивал.
– Во, мокрощелка! – одобрительно сказал он. – Вся в моей малафье. Ловко я в нее спустил. Смотри...
Он посунулся к Любе своей тощей смуглой задницей, прилепился бедрами к ее крупным сочным ягодицам, отливающим опаловой белизной, вставил куда-то, не было видно, куда, и задергался, точно так же, как это делали псы с сучками. Зрелище было оскорбительным для моих еще недавно столь романтических видений, оно унижало меня, и в то же время я не мог от него оторваться, дрожа от возбуждения. Что-то влажно чмокало, Володька подстанывал этим звукам, демонстрируя мне свое удовольствие, затем спустя минуты две-три он ойкнул, сделал несколько судорожных движений бедрами и победно обернулся ко мне:
– Видишь, еще раз спустил... Давай, иди сюда, твоя очередь... Не бойся, ей все равно.
С его покрасневшего мокрого конца, который теперь стоял не так высоко, действительно капало.
– Ну чо ты? Будешь? – спросил он меня.
Я хотел сказать "нет", но вместо этого, шагнул вперед, как зачарованный, глотнул из бутылки обжигающей горечи, которую, впрочем, пробовал не впервые, и оказался рядом с Любой, точнее – с ее ослепительным бесстыдным задом, который никак не отреагировал на Вовкино посягательство.
– Да повернись ты, – крикнул прямо на моих глазах возмужавший Володька и довольно бесцеремонно дернул Любу за плечо. Женщина послушно, словно ждала этого, откинулась на спину, но так и не проснулась, лишь поелозила ногами, выбирая удобную позу и затихла, когда левая ее нога, согнувшись, уперлась стопой в икру правой, будто в одной из поз хатха-йоги, о существовании которой я тогда еще ничего не знал. На спящем лице ее гуляла улыбка, лоно же было открыто, но меня прежде всего ударил по глазам вид вздыбленной темной кудели на ее лобке. Это поросль вовсе не походила на аккуратный треугольник между бедер на эротических то ли картинках, то ли отретушированных фотоснимках с игральных карт, который я и ассоциировал с лоном, – была какой-то бесстыдной, наглой и вызывающе-порочной. Мы вообще живем на поводу у зрительных образов, одними восхищаясь и брезгливо морщась от других, хотя нет ничего более обманчивого в этой жизни, чем впечатление глаз. Тогда я этого не знал, и мне показалось невозможным обладать женщиной с таким количеством волос на лобке, мятым кустом уходящих к промежности. Но потом я увидел ее груди – большие, осевшие под собственным весом и так и оставшиеся торчать вверх, увенчанные маленькими сосками на гладких розовых ореолах. Этот детский розовый цвет ореолов (только много лет спустя я узнал, что они так называются) подействовал на мое воображение совсем иначе, чем непристойный вид лобка и полуспрятанная в редеющем книзу кустарнике женская срамота, которую я тоже увидел впервые в жизни, с огорчением отметив ее скорее пугающее, чем привлекательное начало, – да, совсем иначе, и не только на воображение, но и на мое естество, отчего в трусах моих стало тесно.
– Ну что, будешь ебаться? – спросил Володька, которому не терпелось бескорыстно разделить со мной свою мужскую удаль. Я кивнул и спустил брюки. Мне показалось нелепым и постыдным снимать их совсем, будто именно в их наличии заключалась моя принадлежность к мужскому полу, и так, слегка стесненный ими в движениях, я забрался на спящую Любу. Ее лица я теперь почти не видел – только кончик носа и две черные дырочки ноздрей, скорее два черных треугольничка размером, видимо с те, на карточных картинках, которые так легко, воздушно, нестрашно вводили меня в сладкий грех рукоблудия, – да, две дырочки ноздрей да пухлые красные губы, раскрывающие свою извилистую створку через равные промежутки времени, чтобы выпустить порцию перегара. Но еще были ее груди, те самые, возбудившие мое мальчишеское естество, крепкие и одновременно мягкие на ощупь, полные какой-то узнаваемой натальной неги, и я тут же стал инстинктивно мять их руками, словно из них мне, мальчику, теряющему невинность, рождающемуся мужчине, должно было брызнуть млеко тепла, добра и спасения в моем холодном, ожесточенном и не слишком сытом мире. Живот у Любы был мягкий и горячий, но еще горячее оказался ее срам, точнее – ее промежность, в которую я, не касаясь ее руками, словно боясь испачкаться, но необоримо, как под гипнозом, попытался ввести свой дрожащий от напряжения член. Я не сразу попал внутрь, потыкавший поначалу во влажные упруго сопротивляющиеся складки, и вдруг провалился в горячую купель. Ощущение было приятным и одновременно обескураживающим, поскольку какой-то молниеносной догадкой, которая осеняет в итоге пытливый ум исследователя, я понял, что это и есть цель моих чистых подростковых грез и грешных плотских поползновений...
"И это все?" – пронеслась в моей голове испуганная птица истины. А может, я выразил это иначе, например – "вот, что это такое!" или "вот, как это бывает", уверенно заменив знак вопроса восклицательным знаком. Не знаю. Или не помню. Помню, что было разочарование. Будто у меня отняли что-то очень важное и дорогое, может быть, навсегда, потому что с тех пор и начались мои попытки это что-то вернуть, попытки, продолжающиеся до сих пор – когда с большим, когда с меньшим успехом. Да, "и это все?" – пронеслось в моем слегка поплывшем от водки мозгу и я, вспомнив, как это делал Володька, стал двигаться, поднимая и опуская живот, чувствуя им щекочущий клубок волос на Любином лобке, а своим вибрирующим от напряжения естеством – горячую Любину хлябь. Я двигался под одобрительные возгласы Володьки, желавшего ко мне присоединиться, но явно не знавшего, как это сделать, и в то же время я спрашивал себя, зачем мне все это нужно, горько сожалея о своей потерянной девственности. Хотя, если понимать под нею ободковое сращение головки члена с крайней плотью, то девственность я потерял раньше – в результате активных мастурбаций, когда головка наконец вырвалась на волю; кровавые же пятнышки на местах отрыва давно зажили.
И тут произошло вот что. Когда я уже почувствовал зуд внизу живота, прекрасно зная, чем это кончается, Люба открыла глаза и стала смотреть на меня. С каждым моим толчком взгляд ее становился все осмысленнее, и вдруг она села, сбросив меня с себя:
– Ты што, малец, женилку точишь? А ну-ка брысь! Мамке скажу!
Голос ее прозвучал вполне внятно, как если бы она не очень-то была и пьяна. Да, успей я кончить, и, наверное, все было бы по другому... Но в тот момент гнев и ярость, каких я еще никогда не знал за собой прежде, оглушили меня, и я, униженный, отвергнутый, выброшенный из женского лона, достоинств которого еще не успел как следует оценить, вернее, к которому я только пришел на первый урок в первый класс школы любви для взрослых, я уперся ладонью в ее сытый подбородок, откинул ее обратно на подушку и снова погрузил свой член в негостеприимные, но сочные Любины хляби.
Солидарный Володька, видимо, возмутившийся не меньше меня (ведь мне было обещано!) вскочил Любе на плечи и зажал ей рот двумя руками. И вот я продолжал окунать свое естество в купель своей первой женщины, а она, мыча, тяжело водила бедрами из стороны в сторону, пытаясь упереться в простыню пяткой то одной, то другой ноги, чтобы в этой партерной позиции уйти от захвата противника, руками же силясь отодрать от губ пальцы Володьки и в нарушение всяких правил укусить его.
Когда ей это удавалось, я слышал ее дурной голос:
"Сопляки! В милицию вас... В тюрьму... За изнасилование... Караул!"
Да, мы уже не сомневались, что так оно и будет.
– Да заткни ты ее! – тяжело дыша, крикнул я, чувствуя, что сопротивление этого большого мягкого и сильного тела только возбуждает меня, меж тем как надвигающаяся истома грозовой тучей закрыла почти весь небосвод моего сознания, истома наслаждения, которое было сильнее всего, что я прежде испытывал, – это наслаждение через насилие охватило мое тело и погасило мой разум.
Володька схватил с тахты соседнюю подушку и, бросив ее на лицо Любы, сел сверху...
Кончал я под содрогания Любы и Володькин комментарий: "Ишь как ее разбирает, а не давала, бля..." Я тоже хотел так думать, но в ее судорогах мне почудился какой-то другой ритм, не совсем сопричастный моему, как будто кроме меня она отдавалась еще кому-то, не Вовке – нет, а кому-то сильному и матерому, прекрасно знающему, как ломать и уламывать. Это ему она покорилась, когда вдруг все в ней неистово завибрировало, а потом обмякло.
Мы отпустили Любу и слезли с нее. Теперь она лежала, широко раскинув руки, подушка на голове, и не шевелилась, и все было таким, как прежде, когда она спала, только груди ее вроде стали еще больше и два маленьких розовых сосочка теперь потемнели и набухли.
– Дрыхнет! Видать, понравилось! – уверенно сказал Володька, еще раз отхлебнув из бутылки, которую он теперь протягивал мне, – пей... – И я послушно влил в себя еще один глоток. Теперь водка прошла легко и сняла с меня остатки гнева и напряжения.
– Ну что, Люб, отдохнула? – грубовато, как большой, сказал Володька, стаскивая с ее лица подушку. – Как тебя мой кореш Ан... – Он осекся и мое недоговоренное имя так и осталось повисшей в спертом воздухе маркой отечественного самолета. Лицо Любы было безжизненно, вытаращенные глаза бессмысленно смотрели в потолок.
– Тетя Люб, ты что это, очнись! – пробормотал Володька. – Что это с ней? – испуганно обернулся он ко мне.
– Обморок, что ли? – спросил я.
При обмороке, вспомнил я, бьют по щекам. Но это не помогло.
– Почему у нее глаза открыты? – прерывисто дыша, сказал Володька.
– Почем я знаю! – сказал я. – Принеси стакан воды, надо ее опрыскать. Может, еще придет в чувство.
Володька кивнул и опрометью бросился на кухню, как бы передав мне всю инициативу, и принес алюминиевую кружку с водой. Я брызнул водой на лицо, стараясь избегать страшного и пустого взгляда. Веки Любы не дрогнули, ни одна жилка в лице не шевельнулась. У меня же застучали зубы. Я вспомнил, что еще меряют пульс, но так его и не нашел.
– Сердце надо послушать... – глухо прозвучал рядом голос Вовки, однако сам он не проявил намерения это сделать.
Я прижал ухо к ее груди, грудь, такая живая, теплая, мне мешала, и я не знал, где слушать – ниже груди или выше...
В теле ее была тишина.
– Сдохла, что ли? – услышал я голос Вовки.
– Не знаю, – сказал я. – Надо скорую вызывать. Врача.
– Какую скорую! Телефон у почты. Пока туда добежишь... Люб, ты сдохла что ли? Отвечай! – Чуть не плача, Володька дергал Любу за руку. Рука ее была безжизненной и упала, когда Володька ее отпустил, упала именно так, как это показывают в кино, не желая показывать само лицо смерти.
И тут я вдруг осознал, что Люба действительно мертва.
– Все, – сказал я. – Поздно... Мы ее убили. Она задохнулась
– Кто убил? Я убил? – заверещал Володька. – Я ничего не делал. Это ты ее трахал, а я...
– А ты сидел на ней...
В голове у меня шумело, я плохо соображал, но чувствовал, что жизнь моя непоправимо переменилась, и что случившееся больше меня, больше моих возможностей его осознать, не то что справиться с ним...
– Надо милицию вызвать, – сказал я. – Неважно, кто убил. Все равно вместе отвечать придется.
– Ты что, охуел? – воскликнул Володька. – Какая милиция...
– Отвечать все равно придется...
– Что ты заладил – отвечать, отвечать... А кто нас видел? Где свидетели? Я вошел, а она лежит голая, вот как сейчас. Почем нам знать, что тут было, кто ее тут трахал, а потом задушил. Или она сама задохнулась. Следов-то нет. Может, сердце остановилось от водки. Перепила...
Я слышал Володьку и с каждым его словом (мысленно я уже развивал его версию) в меня входила надежда на благополучный исход. Оба эти состояния – катастрофы и спасения – пронеслись сквозь меня чуть ли не в одну минуту, и, не вполне поспевая за обоими, я то выпадал из реальности, то наоборот воспринимал ее четко и остро, в мельчайших подробностях. Наши роли чуть ли не переменились – Володька, может, потому что его вина была весомей, теперь казался мне взрослее, опытнее, находчивее меня. Мы словно соревновались друг с другом за приз лучшего детектива, демонстрируя изыски изворотливого ума.
– Надо замести следы, – лихорадочно оглядываясь, сказал он. – Водка. Мы держались за бутылку.
В кармане у меня был носовой платок. Я вылил на него из горлышка водки и протер бутылку.
– Кружка, – вспомнил я.
Протерли и алюминиевую кружку.
– А на теле остаются отпечатки пальцев? – спросил Володька.
– Нет, только синяки, – сказал я.
– Да мы ее и не били, – посмотрел на меня Володька, перепроверяя свои слова.
Я кивнул.
Да, наше спасение было именно в этом, в заметании следов, и я, хоть и был охвачен ужасом, вытаскивал из подсознания все новые варианты улик, которые мы должны были устранить. Я даже не ожидал, что способен на подобное – я мигом вспомнил все, что когда-либо читал из детективной литературы, и Конан-Дойля, и Агату Кристи, и отечественных писателей, на имена которых я не обращал внимания, я вспомнил все фильмы о расследовании убийств, все разговоры, которые когда-либо слышал на эту тему, соответствующие телепередачи и даже заметки в газетах и журналах, – короче, все, что я успел так или иначе узнать на эту тему за свои четырнадцать с небольшим лет. И я нравился себе в этом качестве, думая про себя, что вот, не потерял самообладание в такой критической ситуации, скорее наоборот – обрел его.
– Надо малафью убрать, – сказал я, – а то нас вычислят, по ДНК.
Володька не знал, что это такое, и мне нравилось, что я знаю больше его.
– Это гены такие, хромосомы, у каждого свои, – пояснил я.
– Так они ж там перемешались! – возразил Володька, хватаясь за это несомненное алиби.
– Все равно могут вычислить, – сказал я. – Ты правда кончал в нее или только делал вид?
– Какой вид? Два раза кончил, по честняку. А ты?
– Раз кончил.
– А как мы уберем малафью?
– Ваткой, – уверенно сказал я. – Надо накрутить ее на что-нибудь там, кисточку, карандаш или пинцет, и почистить внутри. В ней не должно быть нашей малафьи.
– Я не смогу, – сказал Володька, – я сблевну... У меня что не так – сразу блевонтин.
– Ладно, – усмехнулся я, считая, что побеждаю в нашем соревновании детективов. – Тащи вату. Только ничего не лапай. Лучше надень перчатки.
– Да я из дому... мигом. У мамки, вроде есть, – сказал Володька и исчез.
"Ручки дверей надо протереть", – подумал я, услышав стук закрываемой двери.
Володька действительно вернулся в перчатках и с комом ваты в полиэтиленовом пакете.
Не скажу, чтобы мне нравилось то, что я творю, но чувство смертельной опасности сделало меня небрезгливым. Я раздвинул Любины ноги, которые оказались довольно тяжелыми, и впервые увидел женское лоно во всей его беззащитной подробности. Оно не было ни красивым, ни страшным – неровная темно-розовая щель между двумя долями больших срамных губ, имеющий коричневатый оттенок возле устья, чахлая по сравнению с пучком на лобке поросль волосков, обрамляющих вход в лоно – все точь-в-точь, как в анатомическом атласе, по которому я буду позднее учиться... И, главное, в нем не было ничего сексуального, – просто какой-то большой диковатый цветок из тех, что растут в субтропиках, похожий на мухоловку...
С некоторой мукой, как когда, скажем, опрокидываешь в мусоросборник помойное ведро и пальцы тебе обрызгивает какой-то дрянью вылетающая из него упаковка, да, с некоторой мукой я раздвинул эту розоватую щель и ввел внутрь тампон, намотанный на карандаш и закрепленный для верности ниткой. Когда щель раскрылась, на меня дохнуло ее парниковым нутром и нашей с Володькой спермой, на запах которой я прежде почти не обращал внимание, в отличие от запаха собственной беловатой субстанции под названием смегма, которая прежде скапливалась по краю головки в складке прилегающей кожи и отдавала соленой рыбой, отчего я при каждой возможности, прежде чем помыть руки, мыл и там... Я погрузил тампон в раздавшуюся щель, которая на самом деле была даже не щелью, а упругой растягивающейся дырочкой, с гладкими стенками, вдоль которых я и стал водить тампоном, собирая наши с Володькой следы. Трудно сказать, что я при этом испытывал, – что-то сложное и противоречивое: помимо отторжения тут было и несомненное удовольствие, и если попытаться выразить причину или природу этого удовольствия, то она (причина), пожалуй, крылась в чувстве безграничного обладания, в чувстве власти и в чувстве превосходства, – я делал с женщиной нечто запретное, недопустимое, и делал это совершенно безнаказанно. Притом, что мне в подтверждение своей власти не хотелось, скажем, ущипнуть ее за ногу или живот, укусить за сосок или отрезать его на память... Нет, во мне не было ни каннибализма, ни вампиризма, а лишь своего рода удовольствие от обладания ее плотью, которая была беззащитна передо мной, и безропотно послушна. Вспомните, как дети играют во врача и больного, с каким наслаждением делают уколы своей неподвижной кукле или отрывают крылья у мухи. Ведь их еще никто не успел испортить и искусить. Это говорит в них дикое животное начало, имманентно присущее любому человеческому существу... Кант утверждал, что человеку изначально присущ нравственный закон, а я вам говорю, что человеку изначально присущ инстинкт насильника и палача. Казни на лобном месте были всегда любимым народным зрелищем. Смерть и секс всегда шли рука об руку. У тех, кого вешают, встает член и происходит выброс семени – петля на шее стимулирует расположенные там эрогенные зоны. То, что потом назовут садо-мазохизмом, есть альфа и омега нашего полового инстинкта. В соитии все мы, пусть подсознательно, хотим убивать и быть убитыми. Но реально это может позволить себе лишь абсолютно свободный человек.
Тампон я вытащил скользким, волглым от нашей с Володькой спермы, и был он в своей липкой волглости похож на шляпку молоденького гриба под названием масленок и имел почти такой же грибной запах, резкий, но не тошнотворный, – острый запах сырой земли, оплодотворенный спорами жизни. Нам отвратительно только то, о чем мы привыкли думать как об отвратительном, в то время как новые ощущения, которые посылает, дарит нам жизнь, – они еще нами как бы не идентифицированы, и это от нас зависит, как мы их обозначим и назовем, а какие затем устойчивые ассоциации они будут у нас вызывать. Именно тогда у лона мертвой Любы, случайно задушенной нами, я испытал новое чувство, которое позднее не раз пытался определить для самого себя. Секс, переходящий в смерть, – вот как я его в итоге характеризовал. Неизбежная связь одного с другим. Оргазм как умирание для рождения вновь.
Володька завороженно следил за моими действиями. Мне понадобилось три тампона, чтобы вычистить и осушить влагалище Любы. И еще кучу ваты, пропитанной водкой, мы перевели на то, чтобы протереть все предметы и поверхности, к которым мы могли случайно прикоснуться.
Все. Чуда не произошло. Люба не очнулась. Она действительно была мертва. Но паники больше не было. Я уже и сам понял, что уличить нас в содеянном будет трудно.