Европа в пляске смерти - Анатолий Луначарский 6 стр.


Я не думаю, таким образом, что изменился в чем-нибудь "шампанский" дух французского народа. Генералы не нахвалятся веселостью солдат в тяжелых условиях боя. По Франции, на бульварах Парижа если не слышно обычных раскатов смеха, не видно сияющих веселостью лиц, то, несмотря на обильный траур, не заметно также и особенно пониженного настроения. Улыбки, шутки часты, немецкие "таубе" не только никого не пугали, но служили предметом любопытства и острот. И тем не менее Париж с самого начала войны оказался подтянутым. Это скорее разница в отношениях правительства к событиям, чем в отношении населения. Столицу перенесли в Бордо. Парижане часто с завистью и недоброжелательностью говорят о том, что в Бордо кутят и веселятся. Все, что только в Париже открыто, более или менее полно публики. Но ведь почти все закрыто. Клемансо свидетельствует, что даже в худшие времена империи печать пользовалась большой свободой. И это вовсе не только в специально военных вопросах. Париж взят под опеку. Он мог бы уже серьезно рассердиться, но он знает, что сердиться неуместно, пока неприятель так грозен. Ему воспрещается веселиться, ему не дают даже сведений о войне, ему запрещают критиковать кого бы то ни было, ему запрещают влиять на правительство Франции. Он со всем этим примирился, он ждет. Он доверяет. Из "Ville libre" он, как и газета Клемансо, превратился в "Ville enchaînée" и с большим терпением, чем Клемансо, переносит это. Однако я не думаю, чтобы он потом не взял своего реванша. Так что, пожалуй, я неверно озаглавил свою статью. Пожалуй, было бы правильнее сказать: Парижу не дают развлекаться.

"Киевская мысль", 22 ноября 1914 г.

Ласковый город

Уже в Бордо узнал я, что был нрав, направив сюда стопы своя. Правда, дней через десять все министры обещают быть в Париже, но в том же оповещении решительно добавляют, что приедут лишь, так сказать, на побывку, а более продолжительное свидание с подлинной столицей обещают лишь на половину января.

Конечно, это возбудит недовольство. Но ведь, верно, хорошо в Бордо! Может быть, даже слишком хорошо? Думается, что когда северный беженец проникает сюда - рядом с органической радостью ласке юга, которая всякого сразу тонко охватывает, - он не может удержаться от душевного движения досады.

Или это потому так мне кажется, что очень уж везет мне по части погоды и я в изумительный такой день сюда приехал?

Красавец Бордо! От старины в нем осталось немного. Но и омерзительного модернизма мало. Его отстроил чуть не целиком великий королевский интендант Турни - и так он и остался: широкий, четырехэтажный, подлинно каменный, изящный Бордо XVIII века.

Не удивительно, что он сейчас набит людьми. Ведь он вновь, как в тяжелые дни "позорного мира", столица! В отелях едва найдешь каморку! Но если на улицах так весело, не потому ли, что Бордо помнит, сравнивает и констатирует разницу?

Париж сильно завидует Бордо… Парижские газеты любят писать о живой торговле, бесчисленных блестящих кафе, cafés-concerts, шумной, праздничной толпе и… сотнях "военных" автомобилей, полных дамами, разъезжающими по роскошным магазинам.

Особенно Клемансо мастер расписывать "рай в Бордо". Не утаю правды: это отчасти так!

Ужасно здесь весело, ласково, далеко от ужасов войны! Франция так хочет и так умеет радоваться, что в то самое время, как правая рука ее держит щит, уже изрубцованный врагом, левая срывает цветы!

Меня поразило количество молодых людей, по всем видимостям как нельзя более подходящих для защиты отечества. Впрочем, многие из них в мундирах. Они прикомандированы к министерству. Наблюдается также сверхпарижское число созданий, отменно милых, но но всем признакам погибших.

Да и трудно грустить и печалиться среди этой декорации!

Центром Бордо, и достойным центром, является воздвигнутое архитектором Луи в 1780 году здание большого театра. О! ему могут позавидовать самые большие столицы! Фельнер и Гельмер! Строители венского Бург-театра, цюрихского, одесского и полдюжины других по всему свету театров - только "модернисты" при гармоничном сиянии этой коринфской, но расиновски-коринфской колоннады, увенчанной колоссальными статуями. Вся громада театра полна такой спокойной и уверенной, на века улыбок и радости рассчитанной, грации! От нее в разные стороны бегут главные артерии юго-западной красавицы, французской испанки - Бордо!

Узенькая, но не темная, потому что XVIII век не громоздил полунебоскребов, улица св. Екатерины вся полная южной суетни посреди шикарных выставок первоклассных магазинов, величественная, как Невский проспект, только короче, улица Интендантства, полуплощадь - аллея Турни и т. д. На последней стоит памятник Гамбетте.

Я бы прошел мимо, несмотря на театрально-декламационную позу трибуна, но внезапно меня остановила боковая группа. И понятно! Над нею работал Далу! Это богиня Афина, которая силится поднять израненную Францию.

Останавливает эта группа не тем, что она красива, а, как часто бывает с произведениями гениев, тем, что она некрасива. Ведь прекрасное далеко не всегда красиво!

Афина силится поднять немощное тело, она напрягла мускулы в неловкой позе. Сострадание и напряжение сквозят даже через божеское спокойствие ее лика. В беспомощной Франции чувствуется, что в иную пору это юное женское тело может быть обольстительным всей священной прелестью человеческой женственности, но сейчас это - больная, полумертвая фигура, виснущая инертно на руках богини. Это бьет в сердце.

Такова сила таланта. Живое бьет по живым струнам вовеки.

А на площади "de Quinconces", огромной, чуть не с площадь Согласия, засаженной деревьями, должно быть, очень красивой летом, Дюмилатр воздвиг блестящий декоративный памятник жирондистам.

Бордо поддерживал их и страдал за них.

Памятник величавый! Как пышно, как богато! Но 1895 год далек и от трагедии революции, и от страшного года. Он уже довольный, богатый год.

На верху высокой колонны красивая женщина весело исполняет балетное па Фюллер! И всюду женщины. "Женщины дородные и ладно скроенные", - как определяет таких мой приятель - скульптор с большим именем. Они улыбаются друг другу, двусмысленно переглядываясь из-за цоколей, а наверху они с самоуверенной торжественностью, красуясь, выставляют обнаженные торсы.

С одной стороны золоченый шантеклер азартно бьет крыльями и поет, уверенный в превосходстве в границах собственного курятника. На двух громоздких колесницах катят добродетели, гоня перед собою пороки. Но улыбка малостарательных актеров просвечивает сквозь победную серьезность первых и деланое страдание вторых.

Как пышно, как богато!

Лица женщин и мужчин остро индивидуальны. Очевидно, Дюмилатр схватил физиономии знакомых. Не лучше ли было дать группу подлинных жирондистов перед казнью, на манер роденовских слез, зовущих граждан Кале?

Тут же у ног мраморного Монтескье большие бараки из дерева, брезента. Сейчас из ворот валом валят солдаты. Должно быть, временные казармы.

Но бордосцы вдоль всего дощатого забора наставили стульев, на которых мирно, на зимнем солнышке, штопают чулки, белье, а красивая детвора, грядущая Франция, играет себе вокруг…

Две мощные колонны обрамляют порт.

Подхожу к каменной балюстраде. Кипит живая трудовая красота, мирная красота звучит в унисон, в октаву с чудесным, спокойным, пуссеновским пейзажем там, дальше, за рекой.

Здесь река Жиронда широка. Это французский Mafaubourg. Длинные, о стройных арках, благородные каменные мосты побежали через простор ее. На той стороне сперва заводы, резервуары, а дальше синие, фиолетовые холмы. Стелется над ними нежно-голубое южно-зимнее небо. Франция милая, любимая, по-эллински говорящая всему: соблюдай меру! Франция, чужая и своя, дорогая, земля, прекрасная уравновешенной грацией, как лицо красивой французской девушки, каждый раз, как чужеземец видит твой сладостный, мелодичный простор, он потрясен во всем, что есть классического в его душе. Стою у балюстрады, смотрю. Южное солнце и зимой ласкается. Задумываешься.

Вот в "Нейе цейт" вчера прочел статью о "Войне и искусстве". Автор между прочим говорит: "Почти единственной страной, обладающей в настоящее время стилем, непосредственным чувством изящества формы, является Франция. Печально думать, что, быть может, эта законченность эстетической культуры идет рука об руку с неспособностью к воинственному усилию". И автор - социалист! - давай утешать себя! "Мы-де немцы и сие приобретем, и оного не утеряем!" А вот профессор Трельч в "Интернационале Монатсхетте (Кригснумер)" идет дальше: "Мы, немцы, вообще мало одарены художественно, - признается он, - но нам и нечего корчить из себя тонко-нервных эстетов! Куда выше эстетической расслабленности стоит дух развития религиозно-нравственного и физического".

Так. Дальше поется слава "государству как таковому"! Никто, знающий и любящий Францию, не закроет глаза на ее недостатки. Придет время суда над многими грехами "биржевой демократии". Но воистину, если бы погас этот светоч - темно и страшно стало бы на свете!

Но вернемся. Тут кипит работа. Снуют тяжелые телеги и оранжевые трамваи. Горами лежат бочки. Бордоское вино! Вкусовая квинтэссенция этого пейзажа, вдохновлявшего Расина и Мюссе.

Там, направо, в серебряной дымке вонзилась в небо башня "Сен-Мишель". На ней словно немного паутины леса. И шумно кругом, и тихо…

А там, неподалеку, в сущности… ужас взаимоуничтожения.

Иду в общественный сад, полный пальм, достойный Бордо, за сверкающими копьями золоченой решетки.

Какие красивые дети в Бордо! Черноглазые, живые. У девочек сплошь чудные темно-каштановые волосы. Женщины на две трети красивы. В смуглости, в огне глаз, в манере носить широкополые тони уже есть Испания.

А вот старый Бордо. Ведь он стар, этот город. Бордигалия Цезаря. Его церкви прекрасны. Собор святого Андрея - стройный хаос сталактитов. Но странно: у него лицо сбоку! Фасад оголен, без физиономии, и с севера кружева и две легкие башни, а рядом еще одна - отдельно. XV век предается здесь своей мастерской каменной пляске линий.

И внутри также странно. Сперва романский XI века неф, сильно заслоненный лесами, а потом вдруг роскошнейший цветок двойного хора с капеллами в среднеготическом благороднейшем стиле.

Довольно много молящихся в стройной пустоте храма. Мужчины и женщины, закрывшие лица, углубившиеся. И перед прелестным, весенне-возрожденным изваянием мадонны упала и лежит женщина в трауре. Ее можно бы принять за черное изваяние у ног белого, если бы плечи ее не вздрогнули вдруг от рыдания.

Не все улыбаются в ласковом Бордо.

"Киевская мысль", 14 декабря 1914 г.

Мои беседы

I

Министерство общественных работ помещается вместе с министерством труда и министерством земледелия в лицее на маленькой площади Long-Champ. Не знакомый сколько-нибудь близко с Марселем Семба, с которым я хочу поговорить о создавшейся политической ситуации, я решаюсь зайти сперва к Густаву Кану, исполняющему при нем обязанности начальника личного кабинета.

Многие из моих читателей, конечно, знают, кто такой Густав Кан. Поэт выдающегося дарования, он еще молодым человеком выступил в первом ряду той густой колонны символистов, которая ознаменовала собой конец прошлого столетия. Его поэмы если не поставили его рядом с великими именами символизма, с великими "мэтрами", то во всяком случае отвели ему почетное место среди крупных представителей этого течения. Но не меньше, чем своими поэмами, послужил Кан самоопределению символизма, его оценке своими теоретическими работами. Изучать символизм, минуя книги и статьи Кана, невозможно.

Между произведениями Кана я невольно припоминал, когда шел на свидание с ним, его известную оду к Толстому, как поборнику мира. Поэт, приветствовавший величайшего врага войны, в настоящее время занимает крупный пост в министерстве национальной обороны, в министерстве, которое ведет самую кровавую войну, когда-либо отмеченную историей.

Но что ж тут удивительного, если его патроном является не кто иной, как автор книги "Давайте короля или заключайте мир", книги, под кусательной иронией которой раздался призыв к миру, быть может, наиболее смелый за эти 44 года истории Франции.

Я застаю Кана за работой. Когда я предложил ему по французскому обычаю устроить свидание в кафе, чтобы переговорить без помехи, он только печально улыбнулся и махнул рукой. "Какие там кафе, - сказал он, - у нас едва хватает времени на необходимый сон и обед, мы завалены работой".

Я думаю также, что официальное положение, занимаемое поэтом и для него самого непривычное, заставляет его быть немного настороже. В другое время мы видели бы друг в друге только писателей, а сейчас он - начальник кабинета, а я - журналист.

Зато он внимательно расспрашивает меня о России. Не только с точки зрения военной - тут он осведомлен не меньше меня во всяком случае, - но главным образом с точки зрения, так сказать, бытовой. Я, конечно, рассказываю ему охотно обо всем, что знаю, и многое из того, что думаю.

С большой любезностью Кан соглашается мне устроить разговор с Семба во всяком случае. Он с уверенностью обещает, что на другой день в 4 часа министр-социалист не только примет меня, но и, наверное, воспользуется моим посредничеством, чтобы обратиться по примеру Э. Вандервельде с несколькими словами к русским единомышленникам.

Так оно и случилось. На другой день в 4 часа я был в кабинете Семба, который с первых же слов сказал мне:

"Вы понимаете, что мое положение несколько затруднительно. По моему мнению, линия поведения всякого социалиста в настоящее время, - исключая, конечно, социалистов немецких и австрийских, - поразительно ясна. Но тем не менее, по-видимому, для некоторых возникают сомнения в исполнении ими своего долга. Я очень хочу по мере своих сил содействовать пониманию всяким из моих товарищей происходящего. Но вместе с тем мое положение члена кабинета, разнородного по своему составу, накладывает на меня более узкие рамки для выражения моих надежд, чем я, быть может, хотел бы. Во всяком случае я прошу вас сообщить несколько строк, с которыми я считаю уместным обратиться к русской демократии".

"Я хотел бы, чтобы вы сказали русским друзьям, что мы вместе вынуждены вести борьбу, в которой недопустима никакая робость. Мы с Гедом представляем во французском правительстве социалистическую партию. С тех пор как мы выполняем наши функции, мы все время считали необходимым поддерживать самый интимный контакт с нашими товарищами и не терять уверенности в их постоянном одобрении. Вот почему я уверен, что говорю не только от моего имени, но и от имени моей партии, когда рекомендую вам заклинать русских товарищей выполнять повсюду свой долг в борьбе против Германии и Австрии. Триумф этих держав означал бы собою победу грубой силы. Дело союзников - правое. Их победа принесет с собою свободу Европе. Эта цель достаточно благородна, чтобы заставить нас забыть пока все остальные недовольства и протесты. Я замечаю, что русские, подобно французам, всегда хранят в глубине сердца идеализм и веру в право, встречающие часто насмешки со стороны немцев. Лично мое впечатление таково, что победа не только послужит делу общественного прогресса, но и - это я считаю не менее драгоценным - также личному улучшению каждого из нас. После победы союзные народы останутся теснейше связанными. И у каждого из них право будет иметь большие шансы определить собою дальнейший ход развития цивилизации. Что касается меня лично, я очень рассчитываю на скрытые еще и многим неизвестные сокровища славянской души. Достаточно прочесть произведения ваших великих писателей, особенно Горького, чтобы научиться чтить эти дарования вашего народа. Я говорю именно о чувстве симпатической солидарности, которая открывает в сердце каждого русского рабочего источник самой широкой любвеобильности".

И Семба добавил:

"Союз наших наций может быть до крайности плодотворным. Всякая характеристика отдельных народов грозит быть поверхностной, но мне всегда англичане представляются высшим выражением личного достоинства, энергии, несокрушимости; француз - как человек, способный к благородному энтузиазму и в то же время обладающий духом высокой находчивости; русский же кажется мне каким-то инстинктивным, врожденным христианином. Я говорю здесь, конечно, не о догматической, не о церковной стороне дела. Я сам в этом смысле отнюдь не христианин. Я говорю о моральном средоточии христианства, о заповеди "возлюбите друг друга", которая находит в русской душе почву, несравненно более подготовленную, чем в какой бы то ни было другой".

Вторая часть нашей беседы заключалась главным образом в более или менее подробных ответах с моей стороны на вопросы Семба.

Наружность министра-социалиста бросилась бы в глаза всюду. Небольшого роста, спокойный в своих манерах, он сначала кажется холодным, осторожным, прозаическим. От обыкновенного культурного буржуа его отличают, однако, вьющиеся волосы, густая, довольно длинная борода, роднящая его скорее с типом здешнего анархиста, устроившегося, признанного. Но потом вы замечаете под этими кудрями большой красоты широкий лоб, под золотыми очками - необыкновенно живые глаза, под усами - такие же подвижные губы. В этих серых глазах очень часто, правда, сверкают искры иронии, губы любят складываться в тонкую, умную усмешку. Семба недаром слывет едва ли не первым остряком, как на трибуне, так и с пером в руках. Но те же глаза смотрят иногда внимательно, строго, как будто печально… И именно в те минуты, когда Семба говорит о праве, о не менее драгоценном, чем социальный прогресс, личном самоусовершенствовании, об альтруизме русской души. Нет, все это не простые слова для Семба, не либеральная фразеология. Семба действительно глубокий идеалист, каким был Жорес. Этика и эстетика играют в его жизни, его деятельности, его мировоззрении чрезвычайно большую роль. Быть может, его блестящая ирония, его парадоксы, его шутка даже вредят ему в этом смысле.

Семба гораздо серьезнее своего слишком яркого наряда, хотя, быть может, именно этот наряд, такой изящный и такой вместе общедоступно-привлекательный, и сделал его первым человеком Французской социалистической партии после Жореса.

Назад Дальше