Как было мне знать, что есть поклонники и сортом похлеще, что скоро придет время, когда я с ненавистью, глубокой и убежденной, стану думать о том, сколько зла могут они принести?..
Бокс! Второй год я занимался боксом в маленьком зальчике, отгороженном, от раздевалки фанерными листами. Бокс мне показался сначала смешным, несерьезным занятием. Судите сами: прыгают через веревочку десятка три здоровых балбесов, потом взапуски бьют кожаные туго набитые мешки или похожие на груши трескучие, подвешенные к стенке мячи не мячи…
Кому все это надо? Вон висят рядком черные кожаные перчатки. Дайте мне надеть их! И становись любой.
Да, такое сначала было настроение. Ведь я ничего или почти ничего не знал о боксе. Дрался, конечно, не очень часто и много, но в тру́сах себя не числил. Понимал бокс как крепкую драку, а это не худо. Потому, когда старик сказал: "Приходи!", - я с готовностью ответил: "Можно…"
И разочаровался. Надо признать, старик держал нас на голодном пайке. Он был педантом. Драться не давал, потчевал досыта мешками, грушами, гимнастикой. Позволял только разучивать приемы. Мы становились друг против друга и неделями разучивали удар левой рукой в голову и защиту от него уходом, нырком, отбивом… Парни, налитые силой, способные, наверное, остановить трамвай на ходу, дернув его за буфер, могли только ласково касаться головы партнера. Упаси бог провести удар посильнее! Аркадий Степанович, сидевший дотоле в развалочку на табурете и, кажется, поклевывающий носом среди шорохов скрещивающихся перчаток, мгновенно преображался, принимался крикливо браниться, ронял секундомер.
- Пошел вон!
- Я, Аркадий Степанович, нечаянно, честное слово…
- Вон немедленно!
- Аркадий Степанович, честное слово, забылся…
- Забылся, изволите видеть! Вон!..
Лучше было в таких случаях помалкивать. Попытки оправдаться нещадно распаляли старика. Лицо его становилось багровым, а сам он невозможно величественным. Старик широким жестом указывал виноватому на дверь. Мы знали, что никого он не выгонит. Однако сцена изгнания производила неизгладимое впечатление. И мы разыгрывали раскаяние и беду. Отверженный молча и понуро снимал перчатки, разматывал бинты. Он обходил нас и долго жал каждому руку. Дарил кому-нибудь посеревшие от частых стирок бинты: "Возьми, друг, мне уж больше не понадобятся…" Обнимал человека и стремительно отворачивался, словно уж не мог, не в силах был сдержать глубокое душевное волнение. Драматизм прощания достигал потрясающей силы, когда он подходил к тому, кому ненароком отвесил пилюлю. Мы замирали. Это была кульминация.
- Прости меня, дорогой…
- Ничего, Вася, я прощаю. Забудем…
- Нет, я никогда не забуду. Я плохой человек, ребята…
- Что ты, Васенька, ведь ты не умышленно.
- Нот, я дрянной человек… Мне здесь не место…
Мы тяжко сопели, стоя с опущенными головами. Арчил плакал крупными и светлыми слезами. Арчил был наивен и, сколько бы раз комедия не повторялась, принимал все за чистую монету.
Все кончалось полным прощением. Аркадий Степанович терпел лишь до той поры, пока окаянный не скрывался за фанерной перегородкой. Едва он скрывался, старик подзывал кого-нибудь из нас и, глядя злыми и несчастными глазами, говорил:
- Ты что стоишь? Иди, зови его…
- Он не вернется, он такой, Аркадий Степанович…
- Как это не вернется?! - вскипал старик. - Тащи его силой, дурака!
Прощенный, посидев в раздевалке столько, сколько считал необходимым для тягостных переживаний, просветленный возвращался в зал.
Старик щелкал секундомером: "Время!" И снова начиналась трескотня и глуховатые стоны тугих мешков и сухой, ласковый шорох кожаных перчаток. Аркадий Степанович, размягченный только что пережитым, расхаживал среди нас, тихим голосом поправлял, подсказывал, называл мальчиками, и мы уж знали, что он непременно подойдет к тому, кого едва не выгнал, и задержится подольше около него и скажет ему что-нибудь суровое и хорошее, потому что у старика сердце кровью обливалось все это время и теперь он счастлив оттого, что все благополучно кончилось.
Мне вдруг надоело все это. Какой это бокс, когда нельзя даже ударить?
Я пропустил три или четыре занятия. Потом встретился мне на улице знакомый парень из другой боксерской секции. Я сказал, что не интересуюсь больше боксом.
- Почему?
- Да мура это - веревочки, скакалочки. Я ж еще ни разу не дрался!
- Правильно, - заявил парень, - ваш чудак давно устарел. У нас знаешь как?
Я понятия не имел, как у них там, но какое право он имеет хаять нашего старика?
- Мы, между прочим, вас-то разделаем, как белок! - заявил я, щелкнув для убедительности ошарашенного парня по лбу.
На другой день я пришел в зал. Как я мог не прийти в этот зал, пахнущий потом, темноватый, тесный, но наш?
- Болел? - воззрился на меня старик.
- Нет, - сказал я, - не хотел заниматься боксом.
- Теперь хочешь?
- Хочу…
Берег нас старик. Не давал раньше времени драться. Мы знали, что у Аркадия Степановича были серьезные неприятности. К нам на занятия приходило начальство из спортивного общества. Начальство усаживалось на стульях под гимнастической стенкой и наблюдало. Во время таких посещений старик становился еще более педантичным. Он томил нас дольше обычного гимнастическими упражнениями, заставлял тщательнее, чем всегда, повторять по десятку раз холостые движения ударов и защит. Мы старались. Наверное, это было очень красиво со стороны: легкие, ладные парни, не уступившие бы в красоте и античным атлетам в парке культуры, танцуют изящный танец. Мы очень старались, удивляясь вытянутым и все больше хмуревшим физиономиям сидящих на стульях, Аркадий Степанович придирался, как мог:
- Пятка! - страдальчески вскрикивал он. - Разве это пятка, спрашиваю я?..
Среди наблюдателей слышались досадливые смешки: "Пятка! Слышали что-нибудь подобное?"
Но мы-то знали, мы понимали старика. Это значило, что кто-то из нас недостаточно точно сделал едва уловимое движение при воображаемом ударе, движение пяткой, как бы завершающее, ставящее точку, без которой и атаки нет.
- Где пружина? - вопрошал минуту спустя неугомонный старик. - Где поясница, спрашиваю я?
Да, он становился придирчивым. Не глядя на гостей, но явно им адресуя свои сентенции, Аркадий Степанович скрипучим, неприятнейшим голосом сообщал нам простейшие боксерские истины. Бокс, мол, это высокая человеческая культура, сродни искусству, если хотите знать. Кто думает иначе - вон дверь! Набить друг другу морду можно и на улице.
И мы танцуем воинственный, красивый танец на глазах у обозленного начальства. Мы многое умеем, наши сильные тела послушны, они действительно подобны стальной, туго стянутой пружине, на конце которой живет отточенная атака, живут самые разные удары, способные, наверное, наповал сразить быка. Нам известны, правда, пока еще без боевой практики, законы времени и расстояния, законы решающих мгновений и линий, которые отделяют успех на ринге от беды. Каждый из нас здоров, крепок, вынослив, как марафонец, каждый способен в хорошем темпе пробежать по всему Садовому кольцу или быстро пройти на лыжах насквозь все Сокольники и, если при этом устанет, то совсем немного и тут же отдышится. Мы научились смотреть не мигая, когда кулаки соперника грозят, близятся. Нам, конечно, хочется драться, очень хочется, просто невозможно, как тянет на ринг.
Но Аркадий Степанович говорит: "Рано!" И значит, так оно и есть. Почему мы должны не верить ему? Он нас бережет. Бокс - штука серьезная, опасная. Он хочет, мы это знаем, чтобы его ребята, выйдя на залитый светом ринг, выглядели красивыми в бою, чтобы люди, глядя на нас, не орали в жарком азарте: "Дави его, парень, круши!", - а спокойно удивлялись гармонии и точности движений, разуму ясно мыслящего бойца.
К этому он ведет нас, упорный старик. И мы верим каждому его слову. Нас возмущает, что сердитое начальство из спортивного общества смеет так крупно разговаривать с Аркадием Степановичем, когда кончаются занятия. Мы слышим у себя в раздевалке, за фанерной перегородкой, как тот, тщедушный, с галстуком, выговаривает раздраженно старику:
- Надо же давать продукцию!
- Я не шайбы штампую…
- Плановость, контрольные цифры…
- В данном случае не признаю!..
- Это саботаж, если хотите знать…
Ну, это уж слишком. Мы, как есть, с полотенцами на мокрых шеях, двигаемся в зал. Мы не можем слышать, как обижают нашего старика. Они замолчали, когда мы вошли, а старик, конечно, стал гнать нас:
- Ступайте, ступайте! Делать вам тут совершенно нечего!
6
…Подходила весна. Едва ли мы ее замечали. Едва ли мы замечали в ту весну что бы то ни было на свете, кроме белых канатов ринга и перчаток. Аркадий Степанович сказал, что он, пожалуй, даст согласие на то, чтобы мы выступили в юношеском чемпионате Москвы. Он еще не уверен, не знает, надо подумать. Однако такая возможность не исключена.
- Аркадий Степанович, когда?
- В конце марта…
Город живет лихорадочно в ожидании этого события. Весь город - мы готовы поклясться в том. Ко мне на рассвете примчались Сашка, Иван, Арчил, заорали на весь дом:
- Афиши, балда! Как ты можешь спать, несчастный?..
Я схватил со стола кусок хлеба и, жуя и давясь на ходу, помчался смотреть афиши. Они были великолепны. Мы ходили по улицам от тумбы к тумбе. Мы догнали хромого дядю с ведерком клея и холщовой сумкой с афишами. Он долго не мог понять что мы от него хотим, толкал в грудь, ругался:
- Пошли к черту, архаровцы! Чего, чего надо?..
А мы просто хотели помочь человеку. Могут ведь хорошие люди помочь человеку расклеить по городу афиши?
Человек насилу смекнул, что обижать его не будут. Сообразил, что можно извлечь пользу из порыва души. Он в конце концов отдал ведерко и сумку:
- Валяйте, ребята. Пользуйтесь моей добротой…
Мы клеили афиши. Мы очень быстро заклеили самыми красивыми афишами о боксе все тумбы и заборы окрест. Боюсь, что граждане, живущие в радиусе с километр, оказались в то утро несколько односторонне информированными:
"БОКС"
"БОКС"
"БОКС"
Человек запустил в нас пустым ведерком из-под клея. Не умеют люди ценить порывы души…
Одна из этих афишек хранится у меня. Сейчас она не кажется мне ошеломляюще красивой. Серая бумага, жухлые краски, буквы вовсе не громадны.
Тогда афиша подожгла город. Мы, пожалуй, побили бы того, кто усомнился в том. Стоило мне раза три или четыре развернуть ее ненароком в проходной, на заводе, как уж стали рвать из рук: "Покажи!" Иван Иванович велел повесить афишу на двери нашей мастерской:
- Пусть глазеют себе…
Никаких имен на афише не было. Это обстоятельство его немного огорчало. Иван Иванович спросил, буду ли я выступать в маске: "Нацепи пострашней, черную!" Узнав, что масок не будет, сплюнул:
- Пошлятина! Бывало, выходили на помост - угрешишься от вида одного!
Мы готовились страстно, молча, одержимо. Аркадий Степанович похудел.
Дни плелись, и вместе с тем скакали козлиным скоком, не давая собраться с мыслями.
Незадолго до события мы всей командой отправились стричься под бокс. Парикмахер так ловко стрекотал машинкой и ножницами, что сомнений не оставалось - назад пути нет.
Наташка сказала, что после стрижки я похож на Керенского, и очень веселилась.
Потемнели наши лыжные тропы. Но мы не сдавались. Я должен был отвлечься от дум о боксе. Так велел старик, не спавший, наверное, и двух часов в неделю. Мы ходили с Наташкой на лыжах и больше никого на горах не было.
- Скользят отлично! - кричала она, едва не пропахав носом гору, на которой коварно чередовались наледь и талый снег, цепко хватающий лыжи снизу.
- Отлично! - вторил я, съезжая следом, раз двадцать кланяясь соснам, беспокойно раскачивающимся на теплом ветру.
Весна подходила. На ветках к вечеру застывали длинные сосульки. Взобравшись высоко, мы смотрели на город и на небо над ним, с первой яркой и веселой звездой.
Мы теперь были совсем одни на горах. Приходилось каждый раз канючить, чтоб нам дали лыжи: "В самый наипоследний разок!"
Однажды мы стояли над крутым склоном Москвы-реки, слушая, как где-то близко, под снегом журчит, спешит ручей. Город мерцал голубыми огнями, успокоившийся к вечеру, но все-таки немного тревожный оттого, что ждал весну.
- Знаешь, - сказала Наташка, - я его видела…
Я не спешил узнать, кого она видела, сама скажет. Тем более, что этот кто-то мог оказаться кем угодно, вплоть до кудрявого Леля с его дудочкой, которого она, конечно, видела своими глазами, и только такой пень, как я, мог его не заметить тоже.
- Я видела его, - повторила Наташка. - Что ж ты молчишь?
Было в ее голосе что-то такое, отчего я пристально посмотрел на нее. Девчонка стала неожиданно серьезной и даже печальной, будто кто-то нехороший прошел мимо и, хотя ничего дурного не сказал и не сделал, но все равно все стало не таким.
- Кого ты видела?
- Неважно…
- Нет важно. Я же вижу.
Наташка чертила кончиком лыжной палки по снегу. Палка зацепила комочек прошлогодней травы, прибитой снегом и неистребимо зеленой.
- Я видела его, - сказала Наташка. - Он был в лиловых штанах и вот с такой золотой полосой. Очень шикарно.
Начинался очередной бред, я передохнул свободней - ничего не случилось, никакой трагедии.
- Ладно, - сказал я, - ты рассказывай. То был Гамлет, датский принц? Он спросил тебя, быть ему или не быть, и ты сказала - не быть, а теперь стало жалко человека?
- Нет, - сказала Наташка, - вечно у тебя на уме чепуха. Это был не принц Гамлет. Этот был тот хулиган с кастетом. Ты помнишь того хулигана с кастетом? Я помню.
Помнил ли я? Если сказать честно - старался не помнить, не думать о нем. Но помнил. Просто мы с Наташкой ни разу не ездили с тех пор в Сокольники, ни разу. Есть ведь другие места, где тоже березы и осины и клены.
- Где ж ты его видела?
- Не скажу.
Девчонка все еще, кажется, боялась.
- Глупая ты, Наталья! Ты что, забыла, чем я занимаюсь?
- А чем ты занимаешься?
- Вот тебе раз. Да я ж боксер, чудачка! Поняла? Боксер, да еще тяжелого веса. Как думаешь, значит это что-нибудь или нет?
- Подумаешь!
Мне кажется, Наташка вообще не верила, будто я стал каким-то другим, что я могу измениться. Это было обидно, черт возьми.
- Подумаешь! Вот, если б я занималась боксом! - вздохнула она.
- Конечно, - сказал я. - Если б ты - другое дело. А ты, между прочим, займись, кто тебе мешает?
Мы поссорились. Нельзя было понять, зачем она рассказала, что видела того стервеца, да еще в лиловых штанах и с золотыми лампасами. Хотела подразнить меня? Допустим. Но ведь должен человек наконец понять, что нельзя, непорядочно и не по-товарищески издеваться над оскорбленным достоинством мужчины!
- А кто этот мужчина? - поинтересовалась Наташка.
- Я!
Смеяться, по-моему, здесь было вовсе нечему. Надо было обладать гнусной душой, чтобы уметь довести человека до такого состояния, когда хочется стукнуть ее, послать к черту.
- Стукни, - радостно улыбаясь, она разглядывала меня в упор ласковыми и милыми глазами. - Стукни! Ты же боксер и к тому же мужчина!
За лыжную палку, которую я разнес в щепки о шершавый ствол сосны, пришлось платить в десятикратном размере.