Я шла по лужам и растаявшему снегу, чувствуя, что он провожает меня взглядом. Я не знала, увижу ли его еще когда-нибудь, да и зачем? Я была очень довольна тем, что ничего ему не должна. Ничего. Я чиста, как лист бумаги. В моем сердце не осталось никаких давнишних чувств… Теперь любовь может заново начать свои записи.
Только теперь, после этой встречи, я по-настоящему почувствовала, что освобождаюсь от внутренних оков. Я свободна и самостоятельна. Я забыла о прошлом и, кажется, могу… могу открыться навстречу новой любви.
О Боже, неужели?
Вернувшись в свою тесную каморку, я застала все семейство в полном бездействии. Валентина глядела в окно, аббат Эриво молился, а Эли де Бонавентюр и Брике – они были почти ровесниками – играли в карты. Игра была самая примитивная, которой Брике наверняка научился в своем Дворе чудес и обучил ей Эли. Я невольно подумала, какую объединяющую силу имеют карты: они подружили аристократа и уличного мальчишку.
Уличный мальчишка, как всегда, мурлыкал себе под нос:
Антуанетта поклялась,
Что к черту опрокинет нас.
Да опрокинуть не пришлось,
Сама разбила нос.
Так спляшем карманьолу!
Слышишь гром? Слышишь гром?
Так спляшем карманьолу!
Пушки бьют за бугром!
Это была "Карманьола" – новая песня, которую распевали на улицах Парижа, очень популярная и революционная.
– Замолчи, пожалуйста! – сказала я в сердцах. – Я слышу эти глупости на улицах, и не хватало мне еще выслушивать их дома.
Брике обиженно наморщил нос – лицо у него стало смешным, как печеное яблоко:
– В таком доме можно петь что угодно. Я никогда страшнее дома не видал. И зачем было уезжать из Сен-Жермена? Там мы жили в настоящем дворце.
Да, наш дом был страшен: маленькая комнатка с закопченным потолком и прогнившим полом, которую мы с Валентиной перегородили ширмой из простыни, разделив таким образом на две части – мужскую и женскую.
– Что ты болтаешь? – набросилась я на Брике. – Тебе же самому не нравилось в Сен-Жермене!
– Не слушайте его, дочь моя, – отозвался аббат. – Вы поступили, как подобает христианке, отказавшись от соблазнов.
– Ну да, ну да! – воскликнул Брике. – Отказавшись! Из дома уехали, а едим то, что присылает нам хозяин того самого дома!
Это была правда. Все продукты мы получали от Клавьера. Я приказала Брике замолчать, но не могла не признать, что он прав.
– Взгляните, Сюзанна, – сказала Валентина, – сегодня снова приезжал посыльный и привез сверток.
– И хлопнул Валентину по заднице! – воскликнул Брике, заливаясь смехом.
Я пришла в ужас, услышав, как он говорит о Валентине, урожденной герцогине де Сейян де Сен-Мерри, но возражать ничего не стала. Брике – уличный мальчишка, сорванец. Он говорит так, как принято в его хулиганской среде. Но видит Бог, этот сорванец – единственный из моего окружения, который хоть чего-то стоит.
Я развернула сверток: грудинка, лосось, ветчина с оливками, плитки шоколада, банка кофе и несколько апельсинов. Да еще несколько свежевыпеченных белых булок и бриошей… Господи ты Боже мой, видели бы это парижане!
– Не понимаю! – вырвалось у меня. – Не понимаю, почему этот человек сначала с такой настойчивостью разорял меня, доводил до полной нищеты, а теперь так трогательно заботится! Это просто унизительно, если не сказать больше…
В моем голосе звучало раздражение, но не по той причине, о которой я только что говорила Втайне мне было ясно, что мне не хватает Клавьера. Не то чтобы я влюбилась в него. Но мое сердце давно уже дрогнуло. Я столько думала, столько сомневалась… Теперь, как раз теперь было самое время поговорить с ним, если уж его чувства ко мне и вправду серьезны. Только разговор с Клавьером помог бы мне рассеять сомнения.
Еще бы раз услышать его голос, ощутить ту спокойную силу, которая заключена в нем и которая так благотворно действует на меня, еще раз улыбнуться в ответ на его остроумную шутку. Я была вынуждена признаться, что хотела бы видеть его. Но Клавьер не приезжал. Он присылал свертки с едой и букеты цветов – регулярно, дважды в неделю, зная, что более частые подношения я не приму. Но сам не приезжал, и все тут. А искать его мне было слишком унизительно. К тому же я даже не знала, в Париже ли он.
– Это просто старый трюк! – воскликнула я гневно, забывая, что не одна в комнате. – Не приезжать, чтобы я потом сама бросилась ему на шею! Но неужели он думает, что я так проста? То, что действует на других женщин, меня раздражает!
– О чем это вы говорите, дочь моя? – спросил аббат.
Я давно подозревала, что он постепенно сходит с ума, погружаясь в религиозное благочестие и мистицизм, и поэтому не сочла нужным отвечать на его вопрос.
– Он влюблен в вас, – шепнула Валентина.
– Кого вы имеете в виду? Аббата?
– Нет! Этого вашего белокурого красавца.
Я покачала головой. Влюблен? Уж не слишком ли нежное слово для банкира и спекулянта? "Человека, который сам себя сделал и завоевал богатство для того, чтобы его любили красивые женщины"
Я ничего не ответила Валентине, пытаясь думать о другом. В частности, о том, что мне делать со всем этим семейством. С Брике все ясно, он еще раньше заявлял, что будет сопровождать меня в Бретань. А что будет с остальными, когда я уеду? Валентина может жить здесь, я попробую раздобыть для нее денег. Она говорила, что с потеплением, когда придет весна, поедет к себе на юг разыскивать своего возлюбленного, графа де Сент-Эмура, который неизвестно куда делся. Но как можно поехать, не имея пропуска? И что делать с аббатом? Для него лучше всего было бы оказаться в приюте Бисетр. Там есть больница и столовая. Там о нем будут заботиться…
А Эли? Предложить его Клавьеру? Другого выхода я не видела. Но Клавьер быстро увидит, что способности у этого юноши не для банкирской конторы…
Словом, вопросов было больше, чем ответов. Я так задумалась, что не сразу услышала стук в дверь.
– Гражданка Лоран! – Это был голос нашей хозяйки. – Потрудитесь заплатить мне за эту неделю.
Это требование адресовалось мне, гражданке Лоран – под таким именем я поселилась в пансионе мадам Груссе. Я нащупала в кармане несколько мелких монет и со вздохом отправилась платить, предвидя новые упреки и жалобы со стороны хозяйки.
2
Наступило время зимних праздников. Рождество Христово я со своими товарищами по несчастью отмечала по всем правилам. В сочельник, перед мессой, – постная трапеза, состоящая из супа с шалфеем и чесноком, шпината, зеленых и черных маслин, приправленных перцем и замаринованных в свежем оливковом масле, жареной рыбы, цветной капусты, сельдерея в анчоусном масле и улиток. Была даже месса, несмотря на то что с некоторых пор новые власти к религии и церковным обрядам относились неодобрительно. Для рождественского ужина стол застилался тремя скатертями, украшался тремя блюдами, увенчанными зелеными всходами, и тремя свечами. К столу подавался специальный рождественский хлеб, который украшали зеленью и остролистом, – его полагалось разрезать на три части: для бедных, для животных и для воды, – а также жареный гусь, кровяная колбаса и запеченная свиная голова. Весело рассыпало искры рождественское полено, окропленное растительным маслом… Мы со смехом посыпали его солью, чтобы защититься от колдунов и прочей нечистой силы. Очаг был растоплен сильно и жарко – чтобы обогрелись ангелы и умершие, а возле очага мы поставили стул, чтобы святая Дева, когда придет, могла отдохнуть и перепеленать Иисуса.
Я впервые праздновала Рождество так, как это делает народ. Вспоминая пышные празднества в Версале, когда гремела музыка, кружились в изящном котильоне пары и ночное зимнее небо расцвечивалось ослепительными вспышками фейерверка, а парк был залит иллюминацией, я почему-то не жалела об этом. Я жалела только того, что со мной нет Жанно. Он так любит Рождество! Любит, когда приходит Пэр Жанвье – Отец Январь – и приносит подарки. Кто принесет подарки моим малышам в это Рождество?
Этот праздник открывал всеми любимый цикл Двенадцати дней – цикл зимних праздников. Если Рождество пришло в Париж, когда на улице была слякоть и туман, то ко дню святого Сильвестра ударил легкий морозец, а к Новому году выпал снег – мягкий, пушистый, он белой пеленой устлал крыши и тротуары. Веселый, бурный День королей прошел как раз в таком заснеженном, красивом Париже. Я вспомнила, что в Бретани в это время жгут "костры королей", пекут "пирог королей" с запеченным бобом и выбирают "бобового короля", а парни с девушками разыгрывают легенды о трех королях-магах и, переходя от дома к дому, громко поют: "Здравствуй, хозяйка дома, вы, и ваша семья! Если я пришел сюда, то не из-за лакомства, а из любви к Богу – дайте мне Божью долю".
В Париже распевались иные песни, вроде этой:
Темно, аристократ, вокруг,
Лишь роялист еще твой друг.
Тебя поддержит иногда -
У труса нет стыда.
Так спляшем карманьолу…
К 6 января, празднику крещения Господня и святого богоявления, снег снова растаял и установилась сухая, но холодная погода. Воды Сены сделались неподвижны и неуклюжи от холода, но лед никак не успевал установиться, и все надеялись, что зима окажется мягкой.
Праздники миновали, но настроение у парижан отнюдь не улучшилось. В Париже был голод – голод в самом полном смысле слова, когда из лавок исчезло все, кроме хлеба, но и за ним приходилось выстаивать огромные очереди. Санкюлоты создавали продовольственные комитеты, которые следили за тем, чтобы спекулянты не скупали товаров, и обыскивали крестьян в поисках излишков зерна. Толпы безработных наводняли улицы. Когда нужен был один рабочий, приходило десять, и хозяин нанимал того, кто меньше требовал. Это вызывало гнев Коммуны и ярость тех, кто заседал в секциях. Они требовали твердых цен и смертной казни для спекулянтов, за что и получили прозвище "бешеных". Бешеные собирались в группы, рвались в Конвент зачитывать свои требования, сообщали о том, что их движение поддержано восстаниями в департаментах Эры, Луары, Орна, Нижней Сены. Конвент посылал на усмирение голодных бунтов войска и обзывал бешеных роялистами и пособниками роялистов.
Дело дошло до того, что хлеб стал считаться эквивалентом золота. В январе враждебная коалиция сдавила Францию как обручем, английский флот перекрыл все морские пути, торговля замерла, а если кто-то и пытался торговать, то лишь прорывая блокаду, с риском для жизни. Только Швейцария, Дания и США сохранили с Францией дипломатические отношения, но это приносило мало пользы, так как Англия зорко следила, чтобы из Америки и Дании не проникали съестные припасы.
Кризис становился все острее, голодные нищие нападали на прохожих, повсюду развелись разбойничьи банды, грабившие постоялые дворы и дилижансы. Несмотря на то что был принят декрет о смертной казни за вывоз зерна за границу, хлеба в лавках не прибавилось. Положение усугублялось тем, что успех на фронте стал сомнительным. Генерал де Кюстин, бывший аристократ, захвативший Франкфурт-на-Майне, так обложил его контрибуцией, что населению это пришлось не по вкусу, и 2 декабря 1792 года Франкфурт был сдан пруссакам. Генерал Дюмурье в Бельгии строил какие-то таинственные планы, не двигаясь с места; в Париже уже кричали об его измене. К Дюмурье был послан Дантон, который вместо переговоров занимался мародерством и наворовал в Бельгии три телеги добра, с чем и вернулся в Париж. Наблюдался полнейший упадок французского флота, и англичане, изгнав французов с Антильских и Маскаренских островов, с Сен-Пьера и Микелона в ньюфаундлендских водах, полностью отрезали Францию от всех морей. Единственным неизменным успехом был захват Савойи и присоединение Ниццы.
Но самой большой потерей был, конечно, Франкфурт. В его сдаче злые языки упорно обвиняли старого министра финансов Клавьера, отца банкира Рене Клавьера. Ведь именно этот министр, получив в качестве контрибуции два миллиона гульденов, отказался их возвратить, заявив: "Контрибуция – это необходимый аксессуар войны; Франция отказывается от завоеваний, но не от контрибуций. Мы должны сбыть свои ассигнаты и взять много твердой валюты". Теперь имя этого министра, равно как и имя его сына, проклинали на всех перекрестках, В это самое время раскол в Конвенте достиг апогея, особенно проявившись в вопросе о судьбе короля. Партии кристаллизировались и разошлись в разные стороны. То и дело между ними возникали словесные поединки. Все призывали к "святому единству", но никто не хотел прийти к нему на деле. Жирондистами верховодила прелестная Манон Ролан, жена министра внутренних дел, в которую были влюблены чуть ли не все члены этой партии. Собираясь у нее, или в салоне богатой вдовы откупщика мадам Лоден, или на квартире у жирондиста Валазе, они с комфортом изливали злобу на Робеспьера, Марата и Дантона. У монтаньяров пока не было единого лидера. Более радикальных возглавлял Робеспьер, более умеренных – Дантон. Робеспьер окружил себя верными, фанатично преданными друзьями – Кутоном, безногим калекой, которого возили в инвалидном кресле, и Сен-Жюстом, молодым человеком необыкновенной красоты и необыкновенной жестокости. Теперь я вспомнила, отчего его лицо было так мне знакомо… Давно, примерно шесть лет назад я встречала его в кабинете своего отца: тогда Сен-Жюст освобождался из тюрьмы, куда попал за то, что обокрал собственную мать. Теперь Сен-Жюст становился правой рукой Робеспьера…
А что же король? Его решили судить с соблюдением революционной процедуры. Положение Людовика XVI ухудшилось в ноябре, когда слесарь Гамэн, столько лет служивший королю в мастерской, пришел к министру Ролану и рассказал о тайном железном шкафе. Они сделали его вместе с королем, чтобы прятать там секретную переписку. Шкаф был найден, на свет Божий извлечена переписка короля с другими монархами, принцами, даже с Мирабо. Прах последнего был выброшен из Пантеона за измену, а короля теперь уже ничто не могло оправдать. "Я ищу среди вас судей, – сказал адвокат короля де Сюз, – а нахожу только обвинителей".
Людовик XVI был обречен. Не помогло даже вмешательство короля Испании Карлоса IV Бурбона. Испанский поверенный в делах Оскарис обещал Конвенту нейтралитет Испании, если Луи XVI будет освобожден, и получил отказ: "Мы вступаем в переговоры не с королями, а с народами". Ходили слухи, что Дантон обещал спасти короля за четыре миллиона, но из этого ничего не получилось. Конвент отверг даже предложение провести голосование по поводу судьбы короля – такое голосование, в котором участвовал бы весь народ. Было сказано, что нельзя отдавать дело в первичные собрания, так как там получат преобладающее влияние роялисты, а народ, работающий в поте лица, не сможет уделить достаточно времени для решения, как поступить с Людовиком XVI.
Робеспьер вещал по этому поводу, используя свой обычный выспренный стиль, который раньше вызывал бы смех, а теперь возбуждал страх: "В то время как все самые мужественные граждане проливали бы кровь за отечество, подонки нации, самые подлые и развращенные люди, все ползучие гады сутяжничества, все надменные буржуа и аристократы, рожденные для раболепия и угнетения под властью короля, став хозяевами первичных собраний, покинутых благородными, но простыми и бедными людьми, безнаказанно уничтожили бы все созданное героями свободы, обратили бы их жен и детей в рабство и одни нагло приняли бы решение о судьбах государства". Он так осязаемо представлял коварные замыслы врагов, что людей охватывала подозрительность и шпионофобия.
О том, что будет после казни короля, как-то не думали. Не думали, какая волна возмущения прокатится среди крестьян, все еще преданных королю и донельзя разъяренных бесконечными принудительными реквизициями. Как объединятся все страны, как в войну вступит Англия, как начнется гражданская война… Нужно было ввязаться в бой, а потом будет видно.
На улицах пели:
Пред королем темничный ров.
Он говорит: "Я жив-здоров,
Но, судя по такому рву,
Недолго проживу".
Так спляшем карманьолу…
Все были твердо уверены, что, как только Луи Капет сложит голову на плахе, голод сразу прекратится, и очень раздражались, что Конвент так затягивает это дело.
Наконец 15 января началось голосование в Конвенте по трем вопросам: виновен ли Людовик, выносить ли вопрос о судьбе короля на всенародное обсуждение и какую меру наказания избрать. Всем Конвентом Луи Капет был признан виновным в злоумышлении против нации. Чуть меньшим большинством было отвергнуто всенародное обсуждение. Большинством в 53 голоса мерой наказания была признана смертная казнь – гильотинирование.
А 19 января 1793 года Конвент проголосовал за смертную казнь без промедления, без всяких отсрочек.
С этого времени "тирана" охраняли тысячи гвардейцев, и думать о каком-то побеге или нападении на Тампль было если не безумием, то уж во всяком случае самоубийством.