Я знала об этом. Говорили, в Париж из Лиона хлынули толпы обездоленных рабочих – что-то около тридцати тысяч. Разве могла столица, сама задыхающаяся без хлеба, прокормить такую ораву? А причина безработицы была в том, что аристократы эмигрировали, и у Лионских шелковых мануфактур не стало клиентов, фабрики обанкротились. Владельцы просили Конвент взять на себя содержание шелковой промышленности, но депутаты отказались. Отказ был горд и суров: роскошь во Франции исчезла, народу шелк не нужен. Отныне повсюду вспыхивали стачки…
– Я очень хорошо понимаю тех женщин, – продолжала Стефания, – которые врываются в лавки и платят столько, сколько могут. Согласно с ценами 1790 года… Я слышала, в Версале и Рамбуйе разгромлены рынки – и это правильно, проклятые спекулянты хоть чуточку уймутся… Где это видано: при жалованье в 20 су фунт хлеба стоит целых 8 су? Как при таких ценах можно прокормить детей?
Я закончила чистить лук и, вытерев руки, взяла Ренцо на колени. Малыш, в отличие от своих старших сестер, привык ко мне и даже успел полюбить меня за последние три месяца. Его сестры, Жоржетта и Флери, разделяли настороженное отношение матери ко мне и держались отчужденно, хотя я и пыталась преодолеть это. Жоржетте было двенадцать лет, это была рослая, сильная девочка, помогавшая матери таскать корзины с бельем. Младшей, Флери, шел десятый год, она казалась молчаливой и замкнутой. Обе сестры были смуглые, как андалузки, с курчавыми смоляными волосами, растущими едва ли не от самых бровей, – я ясно видела, что их развитие пойдет не в сторону тонкой одухотворенности Джакомо, а в сторону ранней чувственности Джульетты Риджи, Звезды Флоренции.
Приятно было, играя с малышом, хоть немного забыть о том, что в Париже голод и бешеные цены, что меня все так же преследует полиция, а Батц еще не вернулся из Англии. Ренцо напоминал мне Жанно. У этих малышей даже возраст одинаковый, да и внешне они в чем-то похожи. Правда, глаза у Ренцо были черные, лукавые, как блестящие бусинки, а у Жанно – голубые и огромные, как озера.
– Подумать только – ничего не стало: ни хлеба, ни ячменя, ни свечей, ни дров… И куда только это исчезло? Ведь урожай был хороший. Похоже, среди изобилия нам грозит нищета… И ничего народ не выиграл, свергнув короля… Разве что начавшуюся войну.
– Но ведь мы побеждаем, – возразила Жоржетта.
– Что с того, что побеждаем, доченька? Да, я слышала, что Дюмурье разгромил коалицию где-то в Лотарингии. Он молодец, этот Дюмурье… Но ведь армия забирает львиную долю хлеба! Это скверно, Жоржетта. А Конвент только тем и занимается, что решает – судить или не судить короля.
– Стефания, прошу тебя, перестань, – произнес Джакомо. Он сказал это мягко, но Стефания послушалась. Не знаю почему, но она всегда ему подчинялась. Я не вникала в тайны их взаимоотношений, но замечала, что она не решается бранить меня, когда это может слышать Джакомо. В его отсутствие это случалось довольно часто. Стефанию, казалось, все во мне раздражало: и мое давнишнее богатство, и белые руки, и даже мое нынешнее неустойчивое положение… Иногда я даже опасалась, что она донесет на меня. Я отгоняла такую мысль, понимая, что не по своей воле Стефания так изменилась. Я вообще старалась с ней не связываться, сознавая, сколько трудностей обрушила на нее судьба. Время от времени я представляла, во что превратилась бы сама, если бы мне пришлось столько работать и выстаивать в очередях, при мысли об этом мне становилось страшно, и сердце замирало.
– Ты отослала письмо Антонио? – спросил Джакомо по-итальянски.
– Да. Только вряд ли оно попадет по адресу. Я давно потеряла с ним связь. Может быть, он переехал. К тому же недавно я читала газеты: восстание негров на Мартинике подавлено, и белые плантаторы хотят отделиться от Франции, а английский флот полностью отрезал острова от королевства.
Я по старой привычке говорила "королевство", хотя Франция в 1792 году была торжественно объявлена Республикой.
– Ты, Ритта, видела Антонио совсем недавно. А я… я не встречался с ним с той поры, как он ушел на вендетту.
– Ты имеешь в виду убийство Антеноре Сантони? Ах, Джакомо, временами мне кажется, что все это мне приснилось – и наша очаровательная деревушка, и Нунча, и все эти кровавые вендетты…
– Почему же приснилось? Все это было, и мы ничего не забыли. Так уж получилось, что судьба разбросала нас. Но мы соберемся вместе, обязательно соберемся.
– Не будет только Винченцо, – проговорила я тихо. – Я помню, как он приносил мне кексы-панджалло и холодный капуччино в медной фляжке… Зато будет Розарио. Вот уж не представляю себе, каким он стал!
Розарио уже полгода служил в республиканской армии генерала Кристофа Келлермана, сражающейся против австрийцев и пруссаков. Я знала, что в сражении при Жемаппе он был ранен и две недели провел в госпитале в Нанси, а потом, получив чин капитана, был откомандирован в армию генерала Монтескью, которая захватила Савойю.
– Война, вечная война, – произнесла я. – Не понимаю, за что мы воюем сразу со всеми и против всех. Кажется, нет ни одной страны, с которой бы Франция не воевала.
Джакомо, не отвечая, поднялся: наступило время отправляться на уроки итальянского, которые он давал нескольким буржуа.
– Ты уже уходишь, Джакомо?
– Да, мне пора. Ты проведешь с нами Рождество?
Я замялась, не зная, что отвечать. На улице Мелэ, где я жила, меня ждали Валентина и аббат Эриво. Да еще Брике… Нет, я должна позаботиться о том, что они будут есть на Рождество.
– Не знаю… Наверное, нет. Но я обязательно зайду к вам в сочельник.
– Может, это и к лучшему. Ты же знаешь, что у нас не будет ничего, кроме мучного супа, заправленного салом.
Когда он ушел, на кухне воцарилась тишина, ясно говорившая мне, что я здесь лишняя. Но я не торопилась уходить. У меня на коленях сладко уснул Ренцо, и мне не хотелось так быстро менять теплую кухню на декабрьский холод улицы.
– На какие средства ты живешь, хотелось бы мне знать? – вдруг вырвалось у Стефании. – Ты нигде не работаешь. Откуда же у тебя берутся деньги на еду?
– У меня есть любовник, – совершенно серьезным тоном отвечала я, – этакий сказочно богатый молодец с роскошными усами, который не интересуется ничем, кроме женщин. Он меня и содержит. Если захочу, он будет содержать и всех моих друзей и родственников.
К моему удивлению, Стефания восприняла это всерьез.
– Я так и знала! Знала, что ты не приучена к честному труду и всегда останешься куртизанкой… Но будь уверена: мы не польстимся на деньги твоего любовника. И ты очень правильно сделала, что отказалась прийти к нам на Рождество. Я даже не ожидала, что ты проявишь такой здравый смысл.
– Не надо оскорблять меня, – предупредила я, – а то я могу передумать. Вот возьму и нагряну к вам на праздник… Ладно, не бойся, я шучу. Я вовсе не намерена портить тебе торжество.
Я набросила на плечи старый плащ, повязала голову белым пушистым платком, как это делали все парижские простолюдинки, и предпочла выйти, не попрощавшись.
Было 13 декабря 1792 года, день святой Люции, шла предпоследняя неделя рождественского поста – адвента, придерживаться которого нынче вынуждены даже атеисты, так как мясные продукты были по карману только богачам. Раньше, до революции, в эти предрождественские дни монахи-августинцы, следуя давнему обычаю, пекли бы блины, поливали бы их лимонным соком и рассылали бы мальчишек продавать их. Сейчас о блинах и речи не было.
Несколько дней назад выпало много снега, и теперь он таял, смешиваясь с уличной грязью и чавкая под ногами. Небо над Парижем было свинцовое, затянутое серыми тучами, и, несмотря на то что было всего лишь два часа пополудни, день был хмурый, казалось, уже надвигаются сумерки. Зима не обещала быть холодной и снежной, а обещала скорее типичную французскую зимнюю погоду – ветреную, промозглую, влажную, с мокрым снегом и слякотью. Это радовало женщин: значит, фонтаны не замерзнут и можно будет без лишних трудностей набирать оттуда воду.
Вместо того чтобы отправиться прямо к себе домой на улицу Мелэ, я сделала небольшой крюк и повернула на улицу Тампль. Это здесь в средневековых башнях уже четыре месяца был в заключении свергнутый король Людовик XVI с семьей. Два дня назад короля допрашивали в Конвенте: он все отрицал, отвергал все обвинения, так что даже Марат, кровожадный истеричный Марат воскликнул: "Как велик бы он был для меня в этом унижении, если б не был королем!" Увы, теперь главным обвинением было именно последнее обстоятельство…
Я подошла поближе. Серые толстые каменные стены, чисто выметенные голые дворы, где вырублены все деревья, стража – в каждом углу, на каждом этаже. Надо думать, рыцари-тамплиеры, которые возвели пять веков назад этот замок, не отличались веселостью нрава. И похоже, проживание в этом замке даже им не принесло счастья.
Возле Тампля, как всегда, собралась толпа любопытствующих. Несмотря на то что башни были отделены от зевак тремя дворами, от желающих увидеть короля за прогулкой отбоя не было. Мне было грустно. Когда-то, до революции, замок Тампль был веселым и уютным гнездышком, его стены хранили серебристые переливы очаровательной музыки Моцарта…
– Короля я видела однажды. Он гулял с сыном.
– А я видел, как дофин запускал змея…
– Ходят, взявшись за руки. Тоже мне, родственнички!
– А королеву никогда не увидишь. Она, стерва, гордая. Не желает прогуливаться под стражей.
– К черту и Капета, и его будущую вдову! Пойдемте-ка лучше на бульвар, там, кажется, мыло дают!
Толпа зевак поредела и меньше стало проклятий по адресу Луи Капета. Так теперь называли короля, по аналогии с Гуго Капетом, родоначальником династии Капетингов, пришедшей к власти в 987 году.
– Газеты пишут, что он тиран, кровопийца и мерзавец… Я что-то не верю. Луи Капет толстый, спокойный, он и мухи не обидит. Похож на булочника с нашей улицы… Как-то не верится, что он такой уж подонок, как о нем толкует Эбер.
– Это королева виновата, мерзавка. Шлюха проклятая… У нее все комнаты были в бриллиантах. Ну, ничего, пусть теперь посидит взаперти!
Я слушала это и думала о том, как бесчеловечно разлучать мужа с женой. А ведь именно так поступили с королем и королевой. Как только Людовика XVI стали считать не узником, а преступником, его перевели в помещение этажом ниже, запретив общаться с семьей. Как, должно быть, тяжело сознавать, что твой сын, твоя дочь, твоя любимая жена находятся рядом, но увидеть их ты можешь только через щелку в ограде! А каково королеве? Она, конечно, не любила Людовика XVI, но прожила с ним всю жизнь, и он всегда был добр к ней и предан ей. Мария Антуанетта, наверное, слышит даже его тяжелые шаги где-то внизу, но не может ни узнать о судьбе, которая его ожидает, ни расспросить адвокатов, защищающих ее мужа. Это пытка похуже той, которой подвергаюсь я, не имея возможности покинуть Париж и вернуть себе детей.
– В голоде виноваты роялисты и аристократы.
– Организатор голода – в Тампле!
– Я был в Конвенте и слышал, как Сен-Жюст требовал крови тирана. Он так и сказал: "Граждане, я смело говорю, все затруднения будут жить до тех пор, пока будет жив король". К тому же Сен-Жюст – истинный патриот, он друг Робеспьера. Я верю ему.
– Да и Коммуна требовала мести Луи Капету и его шлюхе…
Я уже устала слышать подобные глупости. В глазах большинства парижан король по-прежнему был виновен во всех бедах, хотя уже четыре месяца сидел под замком в Тампле. "Луи Капет – организатор голода" – вот что было лейтмотивом разговоров на улицах. Всем почему-то казалось, что, как только король будет казнен, разрешится и продовольственный вопрос. Иногда это походило на маразматическую идею фикс, и меня удивляла способность некоторых политиков вроде Робеспьера и Сен-Жюста придавать подобным софистическим идеям видимость правдоподобности.
Впрочем, далеко не весь Конвент был настроен против короля. Конвент давно разделился на две враждебные партии. Правые, более спокойные и менее кровожадные, назывались жирондистами и возглавлялись Бриссо и Верньо. Левые, во главе которых стояли знаменитые триумвиры – Дантон, Марат и Робеспьер, главную свою задачу видели в казни короля. Их называли монтаньярами. Часто бывало, что дебаты по вопросу о судьбе бывшего короля накалялись до такой степени, что жирондисты вроде Барбару, Ребекки, Бюзо срывались с места и с поднятыми вверх кулаками бросались к монтаньярам, готовые вступить с ними в рукопашный бой, и начиналась потасовка, подогреваемая одобрительными возгласами и улюлюканьем трибун.
– Надо было поубивать всех роялистов и священников и закончить революцию.
– Да, эта вечная политика уже всем надоела.
– Давали бы побольше хлеба, а не лозунгов…
Из-за угла улицы Рамбюте показалась группа национальных гвардейцев, и зеваки благоразумно умолкли. Гвардейцы подошли к Тамплю и, сказав несколько грубых выражений по адресу королевы, принялись рассказывать, что сказал в Коммуне знаменитый патриот, пивовар Сантерр. Он советовал перебить в Париже всех собак, которые ведь тоже едят, и дважды в неделю питаться картошкой. Я не могла понять, как относятся к этому сами гвардейцы, но во всяком случае зеваки не в состоянии были оценить мудрость таких советов.
– Куда же все делось? – наконец хмуро спросил один из них.
– Ушло в армию, приятель, – весело отвечал гвардеец, которому наверняка выдавали на службе паек. – Армия-то у нас почти полумиллионная, ее надо кормить и одевать.
– Твердые цены нужны… таксация…
– Зачем же надо было затевать войну? – вырвалось у меня.
Я очень испугалась, что осмелилась вставить слово, но гвардеец смотрел на меня весело и снисходительно, как на глупенькую женщину, которую приятно поучить.
– Как зачем? Для освобождения народов, красавица! Дюмурье уже занял Брюссель и Антверпен, всю Бельгию… И мы успокоимся только тогда, когда вся Европа будет в огне.
– Вот как? – спросила я мрачно.
– Да, красотка. Шометт, наш прокурор, обещал, что вся территория, которая отделяет Париж от Петербурга и Москвы, скоро будет офранцужена, муниципализирована и якобинизирована. А знаешь, что сказал в Конвенте епископ Грегуар? Что республика будет скоро существовать и на берегах Темзы!
Он неплохо разбирался в географии, этот гвардеец, но все равно был глуп как скамейка. Я слушала его с хмурым видом.
– Вот так, красавица. Мир хижинам, война дворцам! Скоро все народы будут такими же свободными, как и французы.
– Вот оно что, – произнесла я. – Но если уж у вас действительно такие грандиозные планы, то не мешало бы Конвенту прекратить бесполезные споры и заняться делом.
– Это не вина Конвента, красотка. Это вина жирондистов. У них ведь большинство. Вот если бы власть взяли монтаньяры…
Он принялся уверять меня, что вина за все теперешние бедствия Франции лежит на жирондистах, которые спелись с роялистами и вражескими агентами. Он с таким жаром живописал все прелести монтаньяров, что мне захотелось зажать уши. Я не видела разницы между этими двумя партиями. По мне, так и те, и другие достаточно сделали для того, чтобы ввергнуть Францию в пропасть.
Отвязавшись от гвардейца, я поспешила домой. Башмаки у меня промокли до самых чулок, а тем временем начинался сильный дождь, смешанный с мокрым снегом. Совсем недавно я простудилась и не хотела больше повторять свою ошибку. Барон де Батц должен приехать в декабре, и будет скверно, если я окажусь больной.
Вид всадников, остановившихся на бульваре возле Тампля, заставил меня насторожиться. Что-то знакомое было в одном из них… Эта военная двухугольная шляпа, этот трехцветный республиканский пояс, эти эполеты…
Франсуа. Адмирал де Колонн, мой бывший супруг.
Я не видела его с ноября 1791 года, с тех пор, как мы развелись, то есть год с лишком. Я вычеркнула его из сердца и уже давно перестала терзаться его отсутствием. Но эта неожиданная встреча меня поразила. Не осознавая, что делаю, я пошла вперед, зачерпывая башмаками мокрый полурастаявший снег.
– Сударь!
– Вы?
Меня интересовало, не убежит ли он тут же, испугавшись, что мое присутствие его компрометирует. Но он не убежал. Лицо его побледнело, и он поворотил лошадь ко мне, правда, не сочтя нужным спешиться и снять шляпу перед дамой.
– Вы, наверно, давно похоронили меня?
Об этом не нужно было даже спрашивать. Конечно, похоронил. Ведь он воспользовался тем, что во время развода я ничего не требовала, и бросил меня без средств к существованию. Ни разу потом он не зашел и не поинтересовался, как живет его бывшая жена, мать его единственного ребенка, который хотя и умер, но все же был когда-то.
– Как поживает ваша ненаглядная революция? Она так же красива, эта ваша единственная возлюбленная?
Лошадь всхрапнула, дернулась, обрызгав меня грязью.
– Я думал, вы эмигрировали, гражданка.
– Вы называете меня гражданкой? – Я весело расхохоталась. – Я и не замечала раньше, как вы смешны в своей фанатичности. Ладно, сударь, я не стану вас мучить неизвестностью. Я не могла эмигрировать, и вы это отлично знаете. У меня ведь не было денег. А куда едете вы?
– В Ниццу, к своей эскадре.
Я понимала очень хорошо, что этот разговор и мои насмешливые упреки бесполезны, но я их выстрадала и не могла не высказать. Теперь мне стало легче, спокойнее.
Я ошиблась. О, как я ошиблась! Непонятно, неужели это из-за такого человека я так мучилась, пролила столько горючих слез? Я страдала оттого, что ощущала к нему целую гамму чувств – от любви до ненависти, но не могла ощутить презрения и поэтому не могла разлюбить.
А теперь презрение было. И я полностью разлюбила его.
За тот год, что мы не виделись, я очень изменилась. Я стала несоизмеримо выше, умнее, мудрее моего бывшего мужа. Я одна, слабая и беззащитная, перенесла страшные испытания, которые закалили меня. И теперь он, со всем своим темным прошлым и революционным настоящим, был просто мальчишкой по сравнению со мной. Теперь он был мне не нужен.
Да, поистине женщина – изменчивое существо. В ее любви возраст мужчины не имеет значения. Если мужчина может быть защитой, его года ей безразличны.
– Я была больна вами, – произнесла я искренне и с явным сожалением за свою прошлую глупость, – но эта болезнь была ложной. И теперь я выздоровела.
Понял ли он меня? Не знаю. Наверное, понял. Но на его лице не дрогнул ни один мускул. У меня всплыли в памяти слова Рене Клавьера: "Вы любили своего дубину адмирала, который помыкал вами и ни в грош вас не ставил". Клавьер, как всегда, прав и подобрал самое точное сравнение.
– Вы дубина, адмирал, – сказала я весело, – несмотря на все ваши университеты и школы навигации, вы все-таки дубина. Почему я не знала этого раньше?
Он смотрел на меня, глаза его сузились.
– Прощайте, – сказала я без всякого сожаления.