7
Под вечер, когда уже поползли по Каинской улице холодные сумерки, обволакивая голубоватыми тенями дома, не обозначенные ни одним огоньком, с Николаевского проспекта свернула легонькая кошевка, в оглобли которой был запряжен статный и ходкий вороной жеребец. В передке кошевки сидел, прочно возвышаясь, будто огромный валун, широкоплечий мужчина, закованный, как в латы, в скрипящую кожу - кожаная куртка, кожаные штаны, кожаные перчатки и кожаная, не по погоде, фуражка с красной звездочкой, лихо сбитая на коротко остриженный широкий затылок. Седок ловко и умело правил жеребцом, подгоняя и поторапливая его время от времени резким посвистом.
Возле бывшего шалагинского дома, единственного на улице, в окнах которого маячил желтоватый свет керосиновых ламп, седок придержал жеребца и легко выпрыгнул из кошевки, потоптался на скрипучем снегу, разминая ноги, и, привязав вожжи к забору, быстрым шагом пошел к дому. Часовому, который преградил ему дорогу, коротко приказал:
- Доложи товарищу Бородовскому, что прибыл Крайнев.
Часовой дернул за веревочку с медным наконечником, в глубине дома звякнул звонок, через некоторое время со второго этажа спустился Клин, которому Крайнев протянул, растопырив пальцы, широченную ладонь и представился:
- Крайнев. Меня ждет товарищ Бородовский.
Услышав фамилию приехавшего, Бородовский заулыбался, впервые за эти дни, заерзал на кровати, пытаясь поднять голову повыше, и торопливо, сбиваясь, заговорил:
- Конечно, конечно, веди его сюда, Клин. И расстарайся, будь добр, чаю, закусить чего-нибудь. Не скупись, тащи, что имеется.
И улыбка Бородовского, и его торопливый говор, а главное - не приказной, а просительный тон, были столь необычны, что Клин, удивленный такой переменой, пристальней взглянул на приехавшего: что за птица? Широкое, красное от мороза лицо, густо побитое ямками от оспы, могучий разворот плеч и веселый, искристый взгляд синих глаз под пшеничными бровями. Крайнев смотрел так, словно все, что он вокруг видел, его бесконечно радовало.
- Ну, брат, показывай, где вы его скрываете, товарища Бородовского? - Клин молча открыл перед ним двустворчатые двери, и Крайнев, уверенно перешагнув порог, растопырил ручищи, приговаривая: - А вот он где скрывается! Ну, здравствуй, здравствуй, друг сердечный!
Бородовский снова заерзал на кровати, но Крайнев, наклонившись, обнял его и легко приподнял, успев подсунуть подушку.
Клин вышел, оставив их вдвоем, велел Астафурову накипятить чаю и приготовить ужин, а сам почему-то не мог побороть в себе чувство тревоги. Что за человек, которому Бородовский так обрадовался, какую еще лихоманку он с собой привез и чего ему, Клину, придется еще испытать в ближайшее время? Он спустился во двор, постоял на морозе, который к ночи все заметнее набирал силу, продрог и вернулся в дом, ожидая, что его позовет к себе Бородовский.
Но тот его не позвал.
У Бородовского с Крайневым шел свой разговор, и лишние собеседники им сейчас были не нужны.
Познакомились они давно, еще в девятьсот двенадцатом году, когда Бородовский, член московской боевки, был ранен во время экса и задержан жандармами. Приговорили его к каторге. И вот на этапе, по пути следования в Нерчинск, уголовники затеяли жуткую карточную игру, когда на кон выставлялся человек, которого следовало убить. Выбор пал "вон на того, очкастого", на Бородовского. И он, забившись в дальний угол камеры, с тоской озирался вокруг: даже мало-мальской палки, чтобы оборониться, под рукой не имелось. А игра уже была в самом разгаре: азартно шлепались о стол самодельные засаленные карты, шумели разгоряченные уголовники, и кое-кто поглядывал на Бородовского, как на покойника.
И в этот самый момент, когда Бородовский готовился уже попрощаться с жизнью, пригнали новый этап; так как свободных камер уже не имелось, то новоприбывших начали утрамбовывать, как селедку в бочки, - неважно, что густо, лишь бы вошли. В угол, где приютился Бородовский, пробрался молодой крепкий парень, всунул в махонькое свободное пространство тощий заплечный мешок, сел на него и весело спросил:
- Чего невесело глядишь, братец? Нахохлился, как воробей на морозе. Гляди браво, кричи громче - жизнь наладится!
Столько в нем было энергии, столько жизнелюбия, так ярко вспыхивали радостным светом голубые глаза, что Бородовский в считанные минуты проникся к нему доверием и рассказал о той угрозе, которая висела над ним, словно топор над головой. Парень, не переставая улыбаться, выбрался из угла и подошел к столу, за которым снова закипала карточная игра. Ни слова не говоря, перевернул стол и дико заорал:
- Ребята! Наш этап бьют! Держись!
И в мгновение вспыхнула, будто хворост в костре, ожесточенная драка. Новоприбывший этап схлестнулся с тем, который пришел раньше. Все смешалось. Крики, ругань, хрип, хлесткие удары, на грязном полу - разводы крови. Веселый парень и дрался весело. Лицо его не было перекошено злобой, оно оставалось даже доброжелательным, а здоровенные кулаки между тем работали, словно железные механизмы - противники отлетали от него, будто они были игрушечными.
Драку едва-едва разняли стражники, выгнав всех из камеры на плац, под проливной дождь. Продержали под этим дождем несколько часов, а затем снова загнали, распределив драчунов по разным камерам.
Бородовский остался жив.
С этого дня и завязалась дружба между ними Арсением Крайневым, молотобойцем из Нижнего Новгорода, который попал на каторгу за убийство. О самом убийстве Крайнев рассказывал простодушно и просто:
- Домой шел, а по дороге у нас - лавка, купца Петухова. В услуженье у него парнишка был, сирота. Вот он этого парнишку за провинность (чашку тот какую-то разбил, когда прилавок протирал) и лупцует. Да не лупцует, а прямо-таки бьет смертным боем - по голове гирькой. Парнишка в кровище весь, а Петухов знай свое - долбит. Я ему по добру сказал: отпусти. Он меня послал подальше. Я осердился. Гирьку отобрал, да и самого его - по голове. Ну и наповал. А тут приказчик выскочил из лавки, с ножом, хозяина оборонять, я и приказчика в то же место - в висок. Даже не ворохнулся - осел, как куль. Городовой прибежал, я и его в запале покалечил, правда, не до смерти. Я страсть горячий, когда сирых обижают…
Рассказывал, а глаза весело вспыхивали синими огоньками.
С каторги Крайнев сбежал через два года. Но это уже был не прежний деревенского вида парень, а совершенно иной человек, нацеленный, словно заряженная винтовка на врага, на долгую и осознанную борьбу. Все это стало результатом его долгих бесед с Бородовским, который не жалел ни времени, ни слов, вкладывая в Крайнева свои пламенные убеждения. Крайнев впитывал их, как губка. Все, что говорил ему Бородовский, благодатно ложилось на беспокойное сердце парня, который страсть не любил, когда обижали сирых.
В побег Крайнев уходил с нужными адресами и с именами людей, к коим следовало обратиться, чтобы найти помощь в дальнейшей жизни. Сам Бородовский бежать не рискнул, опасаясь, что со своими слабыми легкими не выдержит долгого пути по тайге. Вернулся он с каторги в Москву весной семнадцатого. И закрутило, завертело в стремительном вихре… Но и в это время он нет-нет да и вспоминал веселого парня, думал: где он теперь, что с ним? Надеялся, что старания его даром не пропали, что стал Крайнев надежным бойцом.
И не ошибся.
Встретились они совершенно случайно, на Восточном фронте, в восемнадцатом, и с тех пор уже не теряли друг друга из виду. За прошедшие годы Крайнев еще больше заматерел, но синие глаза светились по-прежнему весело. Этот искристый свет да манера разговаривать с радостными нотками в голосе - вот, пожалуй, и все, что осталось от бывшего нижегородского молотобойца. Теперь это был человек, прошедший школу подполья и настоящей революционной работы: упорный, хваткий, умеющий быть решительным и жестоким. Будто железным молотом отковали на наковальне иного человека.
- Значит, перехитрил нас господин Семирадов? - весело спрашивал он и жадно ел хлеб, запивая горячим чаем, а затем с набитым ртом сам же и отвечал: - Обману-у-л… Но мы тоже не лыком шиты, у нас тоже в кармане кое-чего имеется…
- Ты поешь сначала, поешь, - улыбался Бородовский, - а то подавишься.
- Не боись, не подавлюсь, у меня глотка широкая, ничего не застревает.
- Понимаешь, когда я узнал, что Семирадов жив, а могила его здесь, в Новониколаевске, сразу подумал, что именно в могиле он все и спрятал. Но, как видишь, ошибся, в данном случае господин полковник оказался хитрей меня.
Крайнев доел хлеб, допил чай и закурил, свернув огромную самокрутку. Злой, едучий дым махорки заклубился под потолок. При каждом движении Крайнева кожаная одежда на нем громко скрипела - казалось, что она имеет свой голос.
- Ладно, поели-попили, пора и за дело браться, - Крайнев поднялся, подвинул стул ближе к кровати, сел на него, облокотившись о спинку, и дальше заговорил уже серьезно и деловито: - Привез я из Омска следующие новости. Первая. Попала в местную ЧК часть документов из колчаковской контрразведки, а из этих документов следует: за Семирадовым была установлена слежка. То есть следили за ним свои же. И одно прелюбопытное сообщение агента: Семирадовым очень активно интересуются японская и американская миссии. Понимаешь, какая игра вокруг него крутилась? Дальше. Нашел я старичка в архиве бывшей судебной палаты, и раскопал он мне дело новониколаевского полицмейстера Гречмана, о котором здешние чекисты сообщили. Действительно, в качестве свидетельницы и пострадавшей проходила по этому делу Шалагина Антонина Сергеевна. Много там чего любопытного, но для практического применения мало что можно извлечь кроме одного: проходил по этому делу пристав Закаменской части, некто Чукеев Модест Федорович. Выяснил уже здесь: жив-здоров Модест Федорович. Значит, надо использовать его на всю катушку - полицейских навыков, я думаю, он не растерял.
- А если откажется? - спросил Бородовский.
- Не откажется. Я его так вежливо попрошу, что не сможет отказаться. Завтра же сюда доставлю. Ты мне только бойцов выдели.
Бородовский кивнул, давая согласие.
- Ну а все остальное - по ходу действия. Найдем и Шалагину, найдем и других, и пятых, и десятых - всех найдем! Не сомневайся.
- Я не сомневаюсь, - негромко произнес Бородовский, и голос его прозвучал необычно тепло и мягко, а глаза из-под очков в железной оправе смотрели на собеседника почти ласково.
8
Тихо поскрипывали шаги на пустынной улице, и так же тихо Балабанов рассказывал идущему рядом Гусельникову:
- А еще у нас на улице странный мужик жил, по фамилии Сковородников. Высоченный, худой, но жилистый неимоверно - если с утра работать возьмется, до вечера молотит, без отдыха. По найму ходил, дрова распилить-расколоть, выгребную яму вычистить - на любую работу подряжался. И вот однажды матушка моя наняла его выгребную яму у нас чистить, зимой дело было. Он до обеда половину добра выкидал, а потом калач достает из-за пазухи и на ходу давай закусывать. Матушка ему шумит: "Иван, ты чего там делаешь?" А он так спокойно ей отвечает: "Да вот жевали вы, жевали, а не дожевали, теперь я за вами пережевываю…" С матушкой чуть плохо не сделалось. Но самое интересное - у него верблюд был. Представляешь? В наших краях - верблюд. Не знаю, где он его купил или выменял, но помню только - худой, ободранный и плевался все время. А когда голодный, орать начинает на всю улицу. Орет и орет. Соседи ругаются. Тогда Сковородников возьмет и завертку ему на морде закрутит, чтобы тот рот открыть не мог. Так что хитрая животина делала? Ляжет в пригоне и задними ногами в доски колотит. Гул стоит, как будто артиллерия работает.
- И где он теперь, этот Сковородников со своим верблюдом? - спросил Гусельников.
- Не знаю, - вздохнул Балабанов, - а дом его вон там, за поворотом стоял.
За поворотом виднелась в ряду домов большая прореха, занесенная пологими сугробами, из которых торчало сухое будылье высокой крапивы. Когда поравнялись с бывшей усадьбой Сковородникова, Балабанов невольно замедлил шаг, но Гусельников, не давая ему остановиться, потянул за рукав:
- Печаль по прошлому, господин поручик, вещь, конечно, романтичная, но не для сегодняшнего дня. Эк вас размягчило, досточтимый. Так вы еще и слезу пустите по заре туманной юности.
- Перестань, Гусельников, не ерничай. Действительно, вспомнилось… - Балабанов замолчал и ускорил шаги.
Шли они по улице Сузунской, которая полого поднималась от Оби. На этой улице Балабанов жил в свое время с родителями, которых и схоронил одного за другим еще до отправки на фронт. Теперь, оказавшись на родной улице, он невольно стал вспоминать, и ему хотелось этими воспоминаниями поделиться, но Гусельников был плохим слушателем, его абсолютно не интересовали чьи-то переживания, связанные с прошедшим временем. Наверное, поэтому он и про себя почти никогда не рассказывал, а если и рассказывал, то это были, как правило, смешные или похабные истории, случавшиеся с ним в юности.
- Долго нам еще топать? - Гусельников откашлялся и смачно сплюнул себе под ноги. - Что-то я совсем ходить разучился, под пулями быстрее бегал, там одышки не было.
- Да пришли уже. Вот, третий дом по порядку. Тесовые ворота видишь?
- Вижу. Только почему они нараспашку?
- Сейчас посмотрим…
На улицу Сузунскую их отправил сегодня Каретников, объяснив, что договорился со спекулянтами о продуктах. В последнее время он ничего не стал приносить съестного со своей службы, боясь подозрений в воровстве. А Антонине Сергеевне, которая пошла на поправку, требовалось теперь хорошо питаться, да и Гусельникову с Балабановым тоже нужно было что-то положить на зуб. Спекулянты, как рассказал Каретников, ломили дикую цену и наотрез отказывались брать бумажные деньги, признавали только серебряные рубли, червонцы и любое другое золото или серебро. Снабженные серебряными рублями, выданными Каретниковым, поручики и направлялись по указанному адресу.
Теперь, увидев настежь распахнутые ворота, они остановились и настороженно огляделись. Но улица в предвечерний час была пустынной. Из распахнутых ворот, взблескивая на закатном солнце, выкатывались прямые следы от санных полозьев, пробитые посредине вмятинами от конских копыт. На улице следы круто заворачивали и уходили, путаясь с другими, в сторону Оби.
Еще раз оглядевшись и не заметив на улице никакой опасности, Гусельников с Балабановым настороженно вошли в ограду и там увидели, что двери в дом тоже настежь распахнуты.
- Может, отставим, - предложил Балабанов, - что-то нечисто тут…
- Да нет, раз пришли, надо глянуть, да и жрать, честно говоря, очень хочется. Ты не заходи, встань у крыльца, на всякий случай, - Гусельников вытащил наган из-за пояса и медленно, неслышно ступая по широким доскам, поднялся на крыльцо, скрылся в доме. Скоро тихонько позвал Балабанова и, когда тот вошел, негромко сказал: - Вот тебе и гешефт на тарелочке с голубой каемочкой. Узнаешь?
Балабанов кинул быстрый взгляд. Дом делился простенком на две половины, в передней все находилось в относительном порядке, только половики были сбуровлены и откинуты к стене, а вот в дальней половине, словно черт прошел в пляске, - все вверх дном перевернуто. Даже большой круглый стол был опрокинут и лежал теперь, уставив вверх три гнутые ножки, четвертая была отломлена. А дальше, за перевернутым столом, валялся с раскроенным черепом вездесущий и неунывающий Мендель, уже без пальто, в одной лишь жилетке, из многочисленных карманов которой торчали никому не нужные теперь мятые бумажки. Ногами к Менделю, согнувшись в калач, лежал его компаньон, кооператор в собачьей дохе (правда, дохи теперь на нем уже не было). Широкой растопыренной ладонью он упирался в кровяную лужу, успевшую подмерзнуть, словно силился подняться. Вместо лица у него - красное месиво, а рядом покоился топор с кровяными разводами на лезвии и приклеившимися русыми и черными волосами.
- Уходим, - Балабанов попятился к порогу.
- Подожди, не могли же все подчистую выгрести, - остановил Гусельников, - что-нибудь да оставили…
Но неизвестные, угробившие и ограбившие Менделя и его компаньона, выгребли все подчистую, Гусельникову только и достался льдистый ноздреватый круг замороженного молока. Он замотал его в подвернувшуюся под руку тряпку и сунул под мышку. Не оглядываясь, скорым и неслышным шагом скользнул к порогу. Балабанов последовал за ним.
На улице, когда уже отошли далеко от дома, Гусельников вдруг грязно выматерился и сказал, словно сплюнул:
- Вот она, жизнь совдеповская, вор у вора рубашку крадет, да еще и топориком по голове, чтобы догонять не побежали. А дальше-то что будет, Балабанов?
Тот не ответил. И только когда оказались уже на Змеиногорской улице, возле дома, в котором их ждал Каретников, негромко произнес:
- И при старой власти всякое было, уж поверь мне. Я вот думаю: человек от власти не меняется, каким был, таким и остался.
- Нет, дорогой мой, ошибаешься! Раньше зверь, который в каждом человеке имеется, он на цепи внутри сидел, а вот теперь его выпустили - свобода! Вот в чем разница.
Каретников, когда они предстали перед ним, хмуро их выслушал, покачивая коротко остриженной головой, и вдруг тихо, шепотом, спросил, будто не слышал их рассказа, совсем о другом:
- Балабанов, как ты думаешь, на Антонину Сергеевну можно вполне положиться?
Балабанов замешкался с ответом и сказал совсем неуверенно:
- Я же мельком ее всегда видел, да и когда… А где она в эти годы была и чего делала, я и понятия не имею… Трудно сказать… Не знаю.
- Вот и я не знаю. Ладно, разогревайте молоко, будем нашу больную поить. Где она была и чего делала, - Каретников, продолжая неподвижно сидеть за столом, еще раз повторил: - Где была и чего делала…