Черный буран - Щукин Михаил Николаевич 8 стр.


И снова, как в памятный весенний день под Барабинском, мир для Васи-Коня окрасился в черный цвет. Пестрые ленты на разрисованных дугах, экипажи и пролетки, нарядные гости, зелень высоких лип и даже швейцары в своих ливреях с позолоченными позументами - все было аспидно-черным, без единой светлой полоски. Он встряхнул головой, пытаясь сбросить наваждение, но мир, окружающий его, не изменил своего цвета. Вася-Конь теребил вожжи в руках и беспомощно озирался, словно заблудился в непроходимом лесу и теперь никак не мог отыскать примету, которая указала бы верный путь.

Филька осторожно отобрал у него вожжи, вскочил в пролетку и понужнул Орлика:

- Нн-о! Трогай, любезный! Тут нам киселя не наварили!

- Стой! - Вася-Конь, словно очнувшись, ухватил его за плечо. - Стой на месте!

- Ну, стою, - добродушно согласился Филька. - Стою, приказаний жду. Чего изволите, милостивый сударь?

- Стой. Следом поедем!

Ждать пришлось недолго. В скором времени подкатила богато украшенная тройка: кони, как на подбор, белые. Гости столпились, зашумели, швейцары распахнули двери парадного подъезда настежь, и оттуда, из полутемной глубины, вышла Тонечка. По бокам, сопровождая ее и поддерживая, шли братья, за ними - Сергей Ипполитович и Любовь Алексеевна. Лицо Тонечки было закрыто фатой, и Вася-Конь не мог ее разглядеть, только видел, что чуть заметно вздрагивает рука в белой перчатке - милая, ласковая рука с тонкими прохладными пальчиками. Он помнил их, каждый ноготок…

Из подъехавшей тройки спустился жених. На нем был черный фрак, и полы его откидывались на стороны от свежего ветерка, придавая высокой стройной фигуре птичью легкость. Вот он приблизился к Тонечке, братья сдали ему с рук на руки сестру, и молодых тут же заслонила толпа гостей, замелькали пышные букеты - все смешалось в громком и неразборчивом шуме.

Вася-Конь изо всей силы зажмурил глаза, чтобы ничего не видеть, но в тот же момент снова их распахнул: молодые уже садились в пролетку, чернобородый кучер в просторной рубахе синего атласа замер в нетерпении, натягивая вожжи и поигрывая кнутом, чтобы пустить во весь мах белую тройку.

И пустил, когда приказали ему.

Словно белые лебеди, вымахнули кони, пластаясь в стремительном беге вдоль улицы и увлекая следом за собой весь яркий и шумный свадебный поезд.

Будто нестерпимо горькую отраву, пил, не отрываясь, Вася-Конь, глядя во все глаза на чужое веселье.

Филька пристроил Орлика в самый конец свадебного поезда, и они доехали вместе со всеми до церкви, которая посылала с высокой, золотом светящейся колокольни веселый праздничный перезвон. Играли, плыли, кружились медные звуки в солнечном свете нежаркого летнего дня. Трепетала под свежим ветерком листва деревьев, и скромные голубенькие цветочки, посаженные вдоль церковной ограды, раскачивали нежными своими головками, дотрагиваясь друг до друга.

Вася-Конь поднялся на высокое крыльцо, протолкался сквозь густую толпу в церковь; поднимаясь на цыпочки, выглядывая из-за дамских шляпок, он наконец-то увидел Тонечку, ее широко распахнутые глаза - она была словно чем-то напугана, и взгляд ее, незряче устремленный в толпу, ничего не выражал, кроме того же испуга. Старый седой священник читал молитву, обводил молодых вокруг аналоя, певчие на хорах слаженными голосами наполняли пространство купола до самого верха - долго, очень долго длились торжественные минуты, и казалось, что службе этой никогда не будет конца. Вася-Конь продолжал смотреть на Тонечку, старался поймать ее взгляд, но вдруг ему показалось, что если сейчас она увидит его среди гостей, то напугается еще больше. И тогда он круто развернулся, наступил кому-то на ногу и вышел на улицу, не слушая несущегося ему вослед глухого шиканья.

И дальше за всем происходящим он снова наблюдал из пролетки, словно продолжал пить отраву.

После венчания свадебный поезд тронулся в обратном направлении - к доходному дому на Новослободской, где родители встречали молодых с хлебом и солью и благословляли иконой Богородицы в богатом золотом окладе.

Скоро из дома донеслась веселая музыка - оркестр играл не умолкая.

И все это время Вася-Конь, не слушая ворчания Фильки и не отвечая на его вопросы, просидел в пролетке, словно был прикован к сиденью.

Стемнело. Дом осветился огнями.

- Ночевать станем или как? - Филька широко и протяжно зевнул. - На пустой живот цыгане приснятся - с утра во рту маковой росинки не было. Слышь, милостивый государь, может, нам со свадебного стола кусочек вынесут, ты бы похлопотал…

- Не помрешь, - пробормотал Вася-Конь и начал стаскивать с себя сапоги. Стащил, размотал портянки и босым выпрыгнул из пролетки на теплую еще мостовую. - Давай теперь в объезд, вон сбоку видишь балкончик? - прямо под него подъезжай.

- Да ты очумел?

- Трогай!

Сам Вася-Конь легким, скользящим шагом, хоронясь в тени лип, обогнул дом, заходя с правой глухой стороны, где сразу за углом был балкон, совсем невысоко над землей. Мимо балкона спускалась до самой земли водосточная труба, нагревшаяся за день на солнце. Вася-Конь ухватился за нее, подтянулся, пробуя на прочность, полез вверх, каралькой сгибая босые ноги и прижимаясь подошвами к скользкому железу. Поднялся до уровня балкона, перелез на него и, присев, осторожно глянул вниз. Филька пролетку подогнал точно под балкон, прыгнуть на нее с небольшой высоты - плевое дело. А там… Орлика подстегнул, и - поминай, как звали!

Створки балкона изнутри оказались не заперты, и, когда Вася-Конь легонько на них надавил, они бесшумно распахнулись, вздыбив парусами длинные шелковые занавески, и пропустили в небольшую комнату, тесно заставленную старой мебелью - шкафчиками, резными столиками, диванчиками, разного размера стульями и стульчиками. В полутьме, стараясь ничего не опрокинуть, Вася-Конь отыскал дверь, которая, на счастье, тоже оказалась не запертой. Осторожно выглянул. Перед ним был пустой коридор, заканчивающийся лестницей, и оттуда, куда спускалась лестница, неслись голоса, музыка и чей-то громкий хмельной голос вскрикивал:

- Господа! Господа! Нет, вы послушайте, господа!

В ответ ему дружно смеялись и слушать почему-то не желали.

Вася-Конь бесшумно скользнул по коридору, перегнулся через перила лестницы. Внизу, в просторном зале, стояли длинные столы, стояли они полукругом, а в самом центре, ближе к лестнице, сидели молодые.

Теперь требовалось только ждать, когда жених и невеста станут подниматься по лестнице. Что подниматься они будут непременно, Вася-Конь догадался, увидев внизу девушку в переднике, которая торопливо подметала ковровую дорожку и расставляла по правой стороне лестницы вазы с цветами.

План у Васи-Коня созрел простой и отчаянный - до безумия: выдернуть Тонечку из рук жениха, когда они окажутся напротив дверей, ведущих в пустую комнату; дверь закрыть и прыгать с балкона вместе с бесценной добычей в руках.

Он дождался.

В чуть приоткрытую створку увидел: Тонечка с женихом идут по пустому коридору, а в отдалении от них, где-то возле лестницы, толпятся родители, гости; вздымают бокалы, выпивают и грохают хрустальную посуду об пол. А оркестр в зале играл-заливался на все лады.

И никто не расслышал в общем гаме легкий скрип дверной створки, удивленный стон жениха, медленно сползающего по стене с вытаращенными глазами и короткий вскрик Тонечки, подхваченной на крепкие руки.

В комнате он лишь на секунду выпустил из рук Тонечку, успев ей шепнуть:

- Не бойся, это я…

Створки дверей - на защелки, в блестящие ручки дверей - толстую резную ножку стула. И, крутнувшись, снова подхватил Тонечку, выскочил с ней на балкон, и тут его будто ударили по ногам: чужой, неродной голос властно потребовал:

- Отпусти!

Да разве может быть такой голос у Тонечки?! Да нет же! Нет! Но в подтверждение, сквозь зубы, чуть хрипловато и с нескрываемой злостью:

- Отпусти!

И Вася-Конь, готовый уже перелететь через перила балкона, растерянно отпустил, осторожно поставил ее перед собой, оберегая двумя руками, как хрупкую вазу, выдохнул:

- Тонечка, это же я, Василий…

А в ответ ему - неумелая, без размаха, пощечина, и снова, сквозь зубы, со злостью и хрипловато:

- Уходи! Не могу тебя видеть! Ты жизнь, всю мою жизнь… Ненавижу!

Створки дверей в комнату трещали под ударами и ходили ходуном; внизу, под балконом, слышались крики и возня, взвивался отчаянный вскрик Фильки:

- Да прыгай! Не управлюсь я!

И в довершение, перекрывая все звуки, рассыпался длинный свисток городового.

Вася-Конь ничего не слышал - в ушах у него звучал только чужой голос, который - он даже не разумом, а нутром это почуял - налит был до краев неподдельной ненавистью.

Такую ненависть в одночасье не погасишь. Да и какое там одночасье, когда уже с треском отлетела одна из створок двери и какой-то растрепанный господин с десертным ножиком в руке вломился в комнату.

Вася-Конь перемахнул перила балкона и рухнул в пролетку, в которой Филька отчаянно отбивался от наседавших на него двух швейцаров. Не глядя, наугад, Вася-Конь в несколько ударов выстелил их на землю, и освободившийся Филька схватил вожжи, по-медвежьи рявкнул на Орлика, и тот с бешеной силой дернул пролетку, так что оба они не удержались и повалились на днище. Но тут же вскочили и увидели бегущего наперерез городового, который продолжал надрываться, не выпуская изо рта свисток. Филька даже вожжу не натянул, чтобы направить Орлика в сторону, и городовой отпрянул от коня, несущегося прямо на него, выплюнул свисток, судорожными рывками стал выдергивать шашку из ножен, совершенно забыв о нагане, шнур от которого путался в эфесе шашки.

Орлик махнул мимо него, как привидение. Вослед запоздало стукнул негромкий выстрел.

Петляя по темным переулкам и поднимая за собой лай собак, в конце концов выехали они на какую-то улицу, освещенную фонарями, и Вася-Конь, нашарив сапоги, натянул их прямо на босые ноги, а Филька коротко хохотнул:

- Рожу-то мне мужики с позументами в хлебово расхлестали. Ох, и достанется завтра от Кирьяна Иваныча на закуску! Ты-то хоть живой, государь милостивый?!

Вася-Конь не отозвался.

Намертво сцепив руки в замок, он покачивался на мягком сиденье в пролетке, вскидывал время от времени голову и смотрел в высокое московское небо - там, на сплошном черном пологе, не маячило для него даже махонькой тусклой звездочки.

4

За позднее возвращение, за побитую морду и порванную новую рубаху, а пуще всего за то, что Орлик был весь в мыле, когда въехали в воротниковскую ограду, Кирьян Иваныч хотел в сердцах отставить Фильку от нетяжелой кучерской службы, ругался и даже отвесил ему подзатыльник, но за парня вступился Багаров и резонно посоветовал сначала выслушать - по какой такой причине явились молодцы в столь растрепанном виде.

Филька вытаращил безукоризненно честные глаза, сияющие первозданной голубизной, и бойкой скороговоркой стал рассказывать мгновенно придуманную им страшную историю: возвращались они, верно, поздновато, и он, Филька, чтобы скоротать путь, решил проехать через темный переулок, где на них и навалилась лихая шайка, числом не менее как шести - восьми душ - не до счету было. Орлика - за узду, кинулись к пролетке, чтобы вытряхнуть из нее кучера вместе с седоком, да не на тех напали. Василий, оказывается, такой боец отчаянный - сразу троих уложил одним махом. Дальше уж кулаков не жалели, отбиваясь изо всех сил. И отбились. А чтобы в другом месте не перехватили их, пришлось погонять Орлика что есть мочи, потому как нападавшие грозились вослед, что все равно их догонят.

- Прямо Илья Муромец с Ерусланом - всех одолели! - усмехнулся Кирьян Иваныч, до конца не веря красноречию Фильки; вдруг обернулся к Васе-Коню: - А ты чего сказывать станешь? Так было или не так?

Вася-Конь, занятый своими мыслями и даже не слушая, о чем разговор ведется, кивнул головой и глухо уронил:

- Так.

И настолько это, в отличие от Филькиной скороговорки, прозвучало серьезно и основательно, что Кирьян Иваныч поверил, отступился от своего кучера и отпустил его с миром.

Филька, счастливый, проворно выпряг Орлика, обиходил его после дурной скачки и сразу же завалился спать, успев лишь осторожно ополоснуть колодезной водой разбитую рожу. Вася-Конь слушал его заливистое посвистывание, ворочался на топчане, не смыкая глаз, и не было у него никаких мыслей, никаких чувств, будто напрочь оглушили парня и осталась после удара только тупая, давящая боль в висках.

Солнце поднималось к полудню, когда услышал Вася-Конь во дворе бабий истошный крик - так обычно кричат на пожарах или при смертоубийствах, когда свершившееся несчастье уже ничем поправить нельзя. Крик не прерывался, он только набирал силу и скатывался на визг. Даже Филька встрепенулся и ошалело вскинул с подушки лохматую голову:

- Кого там режут?!

Вдвоем они вышли из флигеля и увидели, что орет посреди двора растрепанная баба, а к ней спешит, по-птичьи прискакивая, Кирьян Иваныч, за ним, запинаясь носками сапог за траву, - Багаров, а в раскрытую настежь калитку вбегают еще какие-то люди, размахивая руками, и все что-то говорят, говорят… И скоро из этого общего и неясного говора четко прорезались два слова:

- Война… Германия…

Вася-Конь даже вздрогнул, услышав эти слова. Тупая боль, давящая в висках, испарилась бесследно, на душе стало спокойно и холодно - теперь он знал, что ему делать. И поэтому больше уже не слушал, что говорили сбежавшиеся на двор люди, не вникал в их разговоры и заполошные крики; стоял и отстраненно думал о том, что в пролетке остались портянки, совсем новые, добротные портянки - надо пойти их забрать и обуться, как следует.

Он пошел, отыскал в пролетке портянки, переобулся и, притопывая подошвами сапог по земле, ощутил в себе прежнюю силу.

В тот же день Багаров спешно засобирался домой, приказав Васе-Коню, чтобы и тот складывал свои нехитрые пожитки.

- Да мне собраться недолго, Прокоп Савельич, видишь - уже и подпоясался. Только не поеду я никуда - на войну пойду.

- Кака война, кака война, пятнай тя мухи! - осерчал и запричитал тонким своим голоском Багаров. - У нас там хозяйство без догляда, а он - война! Без нас обойдутся! Шутки, что ли - Расея! Навалятся и прихлопнут немчуру, как муху! Собирайся, Василей, не клади мне обиды на сердце.

- Нет, Прокоп Савельич, я слово сказал и жевать его не буду. Не обессудь. Лучше пособи мне, подскажи - куда пойти, чтобы желание свое объявить.

- А куда хошь ступай, пятнай тя мухи! - ругнулся Багаров, но тут же окоротил себя и снова стал упрашивать: - Сам посуди, Василей, там убить могут, щелкнут из винтовочки - и полетит твоя душенька на небеси!

- Пускай летит, если судьба у меня такая. Судьбу, Прокоп Савельич, как говорится, и на кобыле не переедешь. Не уговаривай - чего зря время терять!

Багаров сдался. Правда, надулся, как сушеный бычий пузырь, и молча ушел в дом. Там, видно, обо всем рассказал Кирьяну Иванычу, и тот, явившись во флигель, пьяненький, облобызал Васю-Коня, будто на Пасху, высморкался в большой клетчатый платок и заявил:

- Люблю тебя, парень! Вот как люблю - до самой печенки! Вот он, русский человек! Будь я помоложе - вместе пошли бы! Эх, годики мои, куда вы раскатились! Я тебе своего Орлика подарю! А что касаемо устройства в войско - завтра же изладим!

Завтра не получилось, потому как пришлось провожать на вокзал Багарова, который сменил гнев на милость и простился с Васей-Конем душевно. На проводах, как водится, выпили, и Кирьян Иваныч перенес исполнение своего обещания на следующий день. В этот раз слова своего не нарушил и устроил все наилучшим образом: разыскал знакомого штабс-капитана, который иногда кредитовался у него после неудачной игры в карты, и начал рассказывать ему о желании Васи-Коня послужить в русском войске. Штабс-капитан был озабочен, торопился и, не дослушав Кирьяна Иваныча, беглым, но цепким взглядом скользнул по ладной фигуре Васи-Коня и отрывисто спросил:

- Табунщик, говоришь? А рожа конокрадская. Ладно, ладно… Я записку черкну; ступай в казармы, спросишь подполковника Григорова - ему как раз такие ухорезы требуются.

И не стало больше Васи-Коня, а был теперь рядовой конной разведки Василий Иванович Конев, двадцати трех лет от роду, вероисповедания православного, телосложения правильного, как написали о нем в казенной бумаге.

5

Над черной землей, недавно освободившейся от снега и уже опушенной, как цыплячьим пухом, первой зеленой травкой, пластами ходил густой молочный туман, настолько плотный, что даже станционные фонари едва-едва пробивались сквозь него тусклыми желтыми пятнами. Было тепло и влажно. По стеклу вагонного окна медленно скатывались редкие капли, оставляя за собой извилистые следы. Поезд шел на запад и уже миновал Смоленск, когда поздно ночью его остановили на какой-то станции, название которой из-за тумана невозможно было прочитать, и мимо, обгоняя его, один за другим стали проноситься тяжело груженные эшелоны - их фронт требовал в первую очередь.

Тоня, стараясь не разбудить своих попутчиц, сестер милосердия, ехавших вместе с ней, тихонько вышла из купе и осторожно прикрыла за собой дверь. Ей не спалось, мучила неясная тревога и неизвестность, ожидавшая впереди, ведь поезд должен был доставить ее не в гости, а на войну. Хватит ли сил все вынести, что в скором времени выпадет на ее долю? Она задавала себе этот вопрос, страшилась на него отвечать и никак не могла заснуть, снова и снова перебирая в памяти события последнего времени: скорое, совершенно неожиданное для нее замужество, которое ничего, кроме горького разочарования, не принесло, начало войны, курсы сестер милосердия, работа в госпитале, и вот теперь - уже близкий фронт. Все совершалось так стремительно, что не было даже возможности задуматься, как-то оценить течение жизни, словно несло на крутой волне, когда человек только об одном и помышляет - лишь бы удержаться на плаву…

- Антонина Сергеевна! Голубушка! Какими судьбами, какими ветрами?! Вот так встреча!

Задумавшись и глядя в темное окно, затянутое туманом, Тоня даже и не заметила, как подошел к ней офицер в погонах штабс-капитана. Лицо его было знакомым, но вспомнить, кто это, она никак не могла. А штабс-капитан, встряхивая кудрявой головой, на которой густой русый волос был уже крепко пробит сединой, не замечая легкого замешательства, несказанно радовался и, вздергивая вверх правую руку, словно хотел отдать честь, восклицал громким и приятным голосом:

- Я часто вас вспоминаю, Антонина Сергеевна, честное слово - вспоминаю! Помните, как вы нам пели: "Не уходи, побудь со мною…" Помните? А рука у меня - вот… Работает, как новая!

И он, подтверждая свои слова, взмахивал и взмахивал правой рукой, показывая, что делает это без всяких усилий.

Тоня вспомнила: штабс-капитан Агеев, Александр Александрович. Только раньше она привыкла видеть его в госпитальном халате и с перевязанной рукой, которую он постоянно баюкал, словно маленького ребенка, и морщился, даже во сне, от боли. У него была осколочная рана, чуть повыше локтевого сгиба, поврежденный нерв мучил постоянными болями, и Агеев где-то раздобыл семиструнную гитару, из соседней палаты привел вольноопределяющегося, бывшего музыканта, и вечерами упрашивал Тоню спеть какой-нибудь романс, убедительно доказывая, что, когда она поет, рука у него совершенно не болит. Отказать ему было невозможно, и Тоня пела, чувствуя, как у нее самой теплее становится на душе…

Назад Дальше