Черный буран - Щукин Михаил Николаевич 9 стр.


- Антонина Сергеевна! - восторженно продолжал говорить Агеев. - Не откажите в любезности. У нас тут прекрасная компания образовалась, украсьте ее. Не откажите!

Он осторожно взял ее за локоть и повел, не дожидаясь согласия, к купе в конце вагона.

- Как ваши девочки? - спросила Тоня, вспомнив подробные и умиленные рассказы Агеева о своих дочерях-близняшках.

- О, невесты уже, краса-а-вицы… Нынче в приготовительный класс идут. Я же в отпуске побывал после госпиталя, Антонина Сергеевна, полюбовался… Ничего не боюсь, ничего не жалко, только вот девочки… А впрочем, замечательно, что они у меня есть! Замечательно! Прошу, Антонина Сергеевна!

Он открыл дверь и пропустил ее в купе. Из-за узкого столика почтительно поднялись два офицера, представились: штабс-капитан Речкин и подполковник Григоров. Речкин был уже пожилой, лысоватый, с солидным брюшком, оттягивающим китель; Григоров же, наоборот, моложавый, с тоненькой щеточкой тщательно подбритых усов, стройный, как молодой тополь, одетый в белую черкеску с газырями, которая разительно выделялась на фоне серых мундиров штабс-капитанов.

Агеев представил Тоню своим попутчикам, заботливо усадил ее за столик, на котором лежала нехитрая закуска и стояла бутылка коньяка. Тонечка не стала жеманиться, пригубила коньяк, приняла из руки Григорова мгновенно сделанный им аккуратный бутерброд с сыром и вдруг почувствовала, что проголодалась. Да и немудрено. Занятая своими переживаниями и мучившей ее тревогой, она совсем забыла сегодня о еде.

Агеев между тем с прежней, не утихающей восторженностью, рассказывал своим попутчикам о том, как заботливо ухаживала за ним в госпитале Антонина Сергеевна, и о том, что только благодаря ее заботе он так быстро выздоровел и рука у него теперь совсем как прежде. Речкин, уже слегка захмелевший, внимательно его слушал, кивал в знак полного одобрения лысоватой головой и умильно улыбался, а Григоров, серьезный и строгий, как на параде, резал кинжалом, серебряные ножны от которого висели у него на поясе, на тонком наборном ремне, аккуратные кусочки хлеба, укладывал на них прозрачные ломтики сыра и заботливо передавал Тоне прямо в руки.

- Господа офицеры, я предлагаю выпить за наших сестер милосердия, в первую очередь - за Антонину Сергеевну, - Агеев поднял стаканчик с коньяком и, притушив восторженность в голосе, задумчиво продолжил: - Вы знаете, однажды наш полковой батюшка сказал мне, что милосердие - это милость сердца. Вслушайтесь, как звучит - "милость сердца". Если она у нас есть, значит, от войны мы еще не озверели. За вас, Антонина Сергеевна!

В это время, завершая долгую стоянку, поезд тронулся, мутно светящиеся фонари станции уплыли за край вагонного окна, и к нему вплотную прилип молочный туман - без единого просвета. Глухо стучали колеса на стыках рельсов, чуть позванивал тонким стеклом пустой стакан в подстаканнике, и эти звуки удивительным образом успокаивали Тоню, тревога ее проходила, а офицеры, которые так трогательно за ней ухаживали, казались милыми и добрыми людьми, с которыми она давным-давно знакома.

Тост Агеева потянул за собой долгую нить разговора: офицеры вспоминали свои ранения, но вспоминали таким образом, что всякий раз главным в рассказе оказывалось не само ранение, а какой-нибудь смешной случай, с ним связанный. И Тоня, слушая их веселый смех, невольно улыбалась, хотя, вдоволь насмотревшись в госпитале на раненых, прекрасно понимала, что смех этот, если разобраться, не очень-то и веселый.

- А у меня еще более интересный случай был, - заговорил молчавший до этого Григоров и улыбнулся, отчего тоненькая щеточка усов у него перегнулась посередине. - Вышли мы в Польше к местечку, стоит на горке, посредине кирха, как водится, и ни одной живой души на улочках - будто все вымерли. Сколько ни наблюдаем - абсолютно никакого шевеленья. Так вот, есть у меня такой Конев, на ять вояка, хоть в преисподнюю отправь, не потеряется. Даю ему приказание: добраться до местечка, разведать: что там? Он на своем коне до края кустов добрался, дальше уже поле и первая улочка. А конь у него, надо сказать, как в цирке дрессированный, только что не говорит по-человечески: скажет ему "лежать" - лежит, свистнет - бежит, шепнет на ухо - на дыбы становится. И вот конь в кустах, а Конев по полю к местечку прокрался. Я в бинокль смотрю. И вдруг вижу: сигает мой Конев через заборы, отстреливается, а за ним следом австрияки гонятся - высыпали, как горох из мешка. Позже, когда пленных взяли, разобрались - оказывается, засада была устроена, наша рота как раз на марше подходила. Летит мой Конев по полю, австрияки за ним, вот-вот настигнут. И тут, представляете, конь его из кустов выскакивает и - к хозяину. Конев - в седло, шашку наголо, и на австрияков. Они, по-моему, даже опешили от наглости. Деваться некуда, командую своим: "Вперед!" Пошли. Почти всех австрияков на этом поле и положили. Но самое-то забавное после боя было. Слышу шум, ругань, - что за оказия? Подхожу, а Конев нашего санитара треплет. Тот, бедный, от страха пищит по-заячьи. Разнял, строжусь: что происходит? А происходит дивное. Ранило Конева в руку, санитар подбежал к нему перевязать, а тот его к коню своему посылает, - коня тоже, оказывается, зацепило: его перевязывай. Да у меня, кричит санитар, и бинтов столько нет, чтобы жеребца твоего перемотать. А Конев на своем стоит: бинтуй, а я потерплю. Санитар отказывается, тогда Конев его за шкирку и давай трепать. Еле разнял. Вот ведь как бывает…

- А коня-то перевязали? - смеясь, спросил Агеев.

- Перевязали. Конев свою нижнюю рубаху располосовал да еще и у санитара все бинты отобрал. Такой он у меня вояка. Второго Георгия недавно получил. А до войны конокрадом был в Сибири. Добровольцем пошел. У него забавная история случилась, любовная. Он к своей даме сердца из Алтая в Москву приехал, а у дамы сердца - свадьба. Вот с горя и пошел врага крушить. Отча-а-а-янный…

Тоня, с интересом слушавшая рассказ Григорова, при последних словах его невольно вздрогнула - словно огнем опалило. Господи! Да разве может такое быть?! И неужели прошлое снова ее догоняет, цепко следуя по пятам?!

Еще немного посидев в купе с офицерами, она сослалась на усталость, поблагодарила за угощение, и Агеев, уговаривая посидеть еще, вышел в коридор проводить. Проводил до купе, церемонно раскланялся, пожелал спокойной ночи и, не удержавшись, спросил:

- Антонина Сергеевна, может, какая бестактность с нашей стороны… Простите… Вы расстроились…

- Да нет же! - Тоня старалась выглядеть спокойной. - Мне так приятно было с вами, просто устала.

В купе, не раздеваясь, она прилегла на свою полку, закрыла глаза и попыталась уснуть. Но сна не было. Снова и снова, помимо своей воли, возвращалась Тоня в прошлое и понимала, чувствовала всем своим существом, что ничего не забылось и ничего не отболело.

…После приезда в Москву, поселившись вместе с братьями в доходном доме на Новослободской улице, она первое время жила абсолютно равнодушной ко всему, что ее окружало. Иннокентий с Ипполитом, стараясь развеселить сестру, то покупали билеты в театр, то зазывали к себе шумные компании друзей, то по воскресеньям выезжали за город, - словом, предпринимали все, что по их разумению, должно было возвратить любимой Тонечке прежнее настроение, ведь знали они ее совсем иной - беззаботной и капризной хохотушкой. Тоня, стараясь не огорчать братьев, послушно ходила с ними в театр, выезжала за город, принимала на правах хозяйки дома их друзей, но глаза ее оставались по-прежнему печальными, а голос - равнодушным и тусклым. Жила, словно в тумане, точно таком же, без просвета, какой клубился сейчас за стеклом вагонного окна.

И все это время, будто он безмолвно следовал за ней, повторяя каждый ее шаг, рядом находился Василий, не оставляя ни на один час. Она видела его фигуру, слышала его голос, ощущала на своем теле большие теплые ладони. Иногда от тоски ей хотелось в голос завыть, но она сдерживала себя и старалась не плакать, чтобы не огорчать братьев. Такое состояние угнетало, опустошало душу и не могло длиться бесконечно. Оно и не стало длиться. Тоня даже и не заметила, как беспросветная тоска сменилась сначала раздражением, а затем и злостью: она винила Василия в том, что именно из-за него сорвалось бегство в Барабинске, винила, что до сих пор не смог он подать ей никакой весточки, винила, войдя в раж, во всем, что случилось. Чем больше распаляла себя обвинениями, которые предназначались Василию, тем сильнее крепло странное чувство - совершить что-нибудь такое, чтобы отомстить ему…

В середине зимы среди шумных и горластых друзей братьев появился молчаливый и скромный Георгий Гуляев. Он, оказывается, прерывал учебу в училище из-за болезни отца и уезжал на родину в Нижегородскую губернию. Теперь отец выздоровел, и Георгий вернулся к занятиям.

При первой же встрече Тоня почувствовала на себе его восторженный взгляд и, не отдавая себе отчета, на взгляд этот ответила. Роман завязался бурно и скоро. Георгий, совершенно очарованный своей избранницей, готов был выполнять любую ее прихоть, готов был пушинки с нее сдувать, а Тоня словно в странную игру играла: ей представлялось, что Василий видит все происходящее, мучается… И пусть, пусть мучается, как мучилась она сама!

С этим мстительным чувством Тоня дала согласие на предложение Георгия, с этим же чувством готовилась к свадьбе, и только утром, когда уже надо было ехать в церковь, она спохватилась, вдруг осенило ее: заигралась. Но обратного пути быть уже не могло, игра подходила к своему закономерному концу. И оставалось Тоне в ее положении только одно - смириться. Она стойко вытерпела весь длинный свадебный день, до позднего вечера, и улыбалась жениху, родным и гостям, хотя желание у нее было только одно - забиться в самый глухой угол и зарыдать.

Когда же увидела Тоня перед собой Василия, когда услышала его голос, она взъярилась: где ты находился, где ты бродил целый год и почему появился так поздно?! Так поздно…

Никто, слава Богу, об истинном смысле произошедшего на свадьбе не догадался - дружно решили, что забрались какие-то воришки, которые хотели снять с невесты золотые украшения.

Наступила семейная жизнь и с первых же дней повернулась самым неприглядным боком. Оказалось, что Георгий во сне оглушительно храпит, что у него дурная привычка грызть ногти и оставлять в пепельнице непотушенные папиросы, которые противно воняли, когда начинал таять бумажный мундштук. Едва ли не по каждому такому случаю Тоня устраивала истерики, Георгий заверял, что исправится, но не зря же говорят, что привычка - вторая натура, проходили несколько дней, и все повторялось сначала. И дело тут, прекрасно понимала Тоня, вовсе не в ногтях, не в папиросах и даже не в оглушительном храпе супруга. Дело в том, что затеянная ею игра вдруг оборвалась, будто занавес, и обнаружилось: чужой, совершенно чужой человек был теперь рядом, и с ним, чужим, предстояло прожить всю жизнь. А родной человек… Где он теперь, родной человек? Оказалось, что снова рядом, снова ощущала Тоня его легкие шаги, следующие за ней, слышала голос и жалела - ах, как она жалела! - что сделала в день свадьбы неверный выбор. Прыгать надо было с балкона вместе с Василием, и - будь что будет! По крайней мере хуже бы не было.

Тоня продолжала устраивать истерики едва ли не каждый день.

Но затем остановилась, словно увидев себя со стороны, устыдилась и пошла на курсы сестер милосердия, чтобы как можно меньше бывать дома. Затем ее определили в госпиталь, где были ночные дежурства, и через два месяца они с Георгием тихо расстались - без упреков и без обиды.

Сейчас, лежа на вагонной полке и вслушиваясь в стук колес, Тоня заново все переживала и вдруг подхватилась и села, скинув с себя одеяло, которым укрывалась. Для нее все стало так ясно и просто, что, не удержавшись, она рассмеялась.

- Тоня, ты чего? - сонным голосом спросила ее одна из сестер, - ты чего не спишь?

- Какой у нас адрес будет для писем? Ты ведь знаешь, продиктуй.

- А до утра подождать нельзя?

- Не могу. Диктуй, я запомню.

Утром на перроне Могилевского вокзала Тоня подошла к Григорову и протянула ему белый платок, аккуратно сложенный квадратиком, попросила:

- Не откажите в моей просьбе, господин подполковник… Передайте это вашему Коневу, в руки передайте.

Григоров удивленно посмотрел на Тоню, на протянутый ему платок, приподнял щеточку усов; хотел, видно, спросить что-то, но Тоня опередила его:

- Дама сердца, как вы изволили вчера выразиться, это я. Там, на платке, мой будущий адрес. Передадите?

- Непременно передам, Антонина Сергеевна. Будьте спокойны.

Григоров долго смотрел ей вслед, пока она шла по перрону, догоняя других сестер милосердия, затем осторожно поцеловал краешек согнутого платка и улыбнулся.

6

Глухая канонада рокотала далеко в стороне, похожая на затихающую грозу. А здесь, на берегу извилистой речушки, в низких кустах, еще не опушенных первой зеленью, лежала в утренний час первородная тишина, нарушаемая только птичьими голосами. Ни единого выстрела, словно в противоборствующих траншеях, разделенных речкой, все люди уснули или ушли из них. Было уже светло; далеко на горизонте, над пологим холмом, поднималось солнце, и на медленно текущей воде, не потревоженной даже малой рябью, розовели его первые отблески.

Василий смотрел на всю эту благостную картину и боролся из последних сил с одним-единственным желанием - закрыть глаза и провалиться в сон. Он не спал третьи сутки. И какие сутки… Ночью, вплавь на конях, они переправились через эту речушку и ушли в тыл к немцам, чтобы разведать расположение артиллерийских батарей. Задание было почти уже выполнено; молоденький прапорщик-артиллерист, отправленный с разведчиками, нанес на карту координаты, и оставалось теперь совсем немногое - вернуться к речке и по темноте переправиться к своим. Не получилось. Выскочил прямо на них разъезд венгерских гусар, и ничего не оставалось делать, как принимать бой. На подмогу гусарам подоспело не меньше эскадрона, и началась погоня, от которой уйти в конце концов удалось только одному Василию.

Теперь он лежал в неглубокой промоине на мокрой, холодной глине, имея при себе лишь карабин с двумя оставшимися патронами, нож за голенищем сапога и планшет прапорщика, убитого еще во время первой стычки с гусарами. Убили и Орлика, подаренного Василию доброхотным Воротниковым. Потерю своего коня, сроднившись с ним на войне, как с человеком, Василий переживал не меньше, чем гибель товарищей. Без него, без Орлика, он чувствовал себя неуверенно, потерянным, а тут еще неимоверная усталость, властно закрывающая глаза - не было никаких сил с ней бороться. Василий вытащил нож и кольнул себя в ногу. Короткая боль отпугнула сон, веки перестали наливаться тяжестью, и яснее, четче проявились окружающие предметы: промоина с желтоватой на цвет глиной, кусты с набухшими почками, готовыми вот-вот лопнуть; дальше, за кустами, неподвижно лежала розовая гладь воды.

Промоина находилась на стыке немецких траншей, потому что в вязкой, сырой глине никакого окопа вырыть было невозможно, но и выбраться отсюда незамеченным тоже было невозможно: из траншей, выкопанных чуть на возвышении, обзор был полный. Василий перевернулся на живот, прополз вперед, под нависающий куст. Река была совсем рядом и в то же время почти недосягаемой. Выход оставался один - ждать ночи. Василий чуть приподнялся, ухватил тонкую ветку и нагнул куст, залепил его макушку в густую глину и остался лежать под этим ненадежным укрытием.

Медленно поднималось солнце, медленно тянулось время. И сон в конце концов одолел Василия. Ему показалось, что он просто закрыл глаза, и в тот же миг вскинулся от удара в плечо. Над ним, направив на него стволы винтовок, стояли два немца, карабин его был отброшен в сторону. Один из немцев молча помаячил стволом винтовки, давая понять, чтобы Василий поднимался. Тот медленно перевернулся на бок, подтянул под себя ноги, стараясь, чтобы голенище сапога оказалось ближе к правой руке.

Солнце поднялось уже довольно высоко, над траншеями по-прежнему нависала тишина, и по-прежнему пели птицы.

- Шнель, шнель! - поторопил немец.

- Шинель! Шинель! - забормотал Василий, по-своему перекроив короткое немецкое слово, и принялся шарить по груди, по животу, продолжая приговаривать: - Шинель-то потерял, братцы, потерял я шинель-то…

И встал на колени, ерзая ногами по глине, чтобы не сдержала она его, когда надо будет подняться.

Выдернуть нож из-за голенища ему хватило одного мгновения. Не поднимаясь, он полоснул им по ноге ближайшего немца и только тогда вскочил, отбив рукой ствол винтовки и откачнувшись в сторону от ощутимого удара пороховых газов, полохнувших его по шее. В мягкий живот, повыше железной пряжки ремня, нож вошел по самую рукоятку. Второй немец, пятясь от неожиданности, оскальзываясь порезанной ногой в глине, вздергивал и опускал винтовку, боясь поразить своего товарища, а Василий, прикрываясь им, уже хрипящим и брызгающим розовой пеной, рвался к воде. Так и забрел с ним по грудь и, только нырнув, отпустил.

Ледяная вода сковала тело, тяжелые сапоги с налипшей на них глиной сразу потянули на дно, но Василий, не выныривая, умудрился их стащить, сделал несколько сильных гребков и вынырнул, хватая раскрытым ртом воздух. Вода вокруг кипела. Он снова нырнул, но в этот раз запаса воздуха хватило ему совсем ненадолго, снова - наверх. И там, среди кипящей воды, вдруг с отчаянием почувствовал, что в третий раз, если нырнет, вынырнуть уже не сможет, уйдет ко дну. Тогда он поплыл, саженками, шлепая по воде мокрыми рукавами.

Пальба из немецких траншей усиливалась, били даже из пулеметов, в ответ открыли огонь свои, а Василий продолжал плыть, все тяжелее и тяжелее выкидывая руки из воды. Он миновал середину реки, когда ощутил вдруг тупой толчок в бок. "Зацепили!" - ожгла первая мысль. Но это была не пуля. Толстый скользкий топляк, огрузлый от собственной тяжести, был скрыт под водой вершка на два и медленно тянулся по течению. Василий намертво обхватил его обеими руками и нырнул под воду, уже не боясь, что утонет.

Сколько раз он скрывался под водой, сколько раз рывками вздымался наверх, чтобы глотнуть воздуха, сколько раз заново смыкал соскальзывающие руки на топляке - он потерял отсчет времени, и ему показалось, когда ноги коснулись дна, что переплывал он через речушку не иначе как несколько лет.

Планшет прапорщика, висевший на нем, уцелел во всей передряге, и его сразу же с конным нарочным отправили в штаб; самого Василия напоили водкой, укрыли шинелями, и он мгновенно уснул, успев хрипло проговорить никому не понятное:

- Шнель, шинель…

Проснулся только через сутки, ошалело повел взглядом по бревнам блиндажа, низко нависавшим над ним, и никак не мог понять и сообразить - где он и что с ним? Медленно поднялся и, протирая глаза, выбрался наружу. Над землей стоял солнечный весенний день. Молоденький солдатик, сидевший возле блиндажа, разделся до пояса и радостно давил вшей в грубых швах нижней рубахи. Отрываясь от важной работы, поднял на Василия широкое конопатое лицо и весело спросил:

- Что, братец, сам проснулся? Велено было не будить, я и не будил, только завидки берут - надо же, дрыхнет, и никто не тревожит. Мне бы так…

- Сплаваешь за речку, и тебе подремать дозволят, - усмехнулся Василий.

- Ну уж нет, спасибо, братец, я здесь перебедую, мне и здесь не худо, - и скалился, показывая белокипенные зубы.

Назад Дальше