XVI
Между тем два обстоятельства принесли мне успокоение. Филипп уже давно собирался в Америку, чтобы познакомиться с постановкой дела в бумажной промышленности, а также с условиями жизни американских рабочих. Мне очень хотелось поехать вместе с ним. Несколько раз он начинал готовиться к путешествию, посылал меня в Трансатлантическую компанию за справками о расписании пароходов, о стоимости билетов. Но все кончалось тем, что после долгих колебаний он решал отказаться от поездки. В конце концов у меня создалось впечатление, что мы так никогда и не поедем; я уже примирилась с этим; отныне я заранее смирялась со всем, что может произойти. "Теперь идеи Филиппа о рыцарской любви перешли ко мне. Я люблю его и буду любить, что бы ни случилось. Но я никогда не буду вполне счастлива".
Как-то вечером, в январе 1922 года, Филипп сказал мне:
– На этот раз я решил окончательно; весной мы отправимся в Америку.
– Я тоже поеду?
– Разумеется. Я и собираюсь главным образом потому, что обещал вам. Мы проведем там полтора месяца. Работы у меня будет только на неделю; остальное время мы употребим на поездки, познакомимся со страной.
– Какой вы милый, Филипп. И как я рада!
Я действительно очень ценила его доброту. Сомнения в самой себе приводят к великой и простодушной покорности. Откровенно говоря, я не думала, что поездка со мной может доставить Филиппу большое удовольствие. Особенно благодарна я ему была за то, что он на два месяца отказывается от какой-либо возможности видеться с Соланж Вилье. Если бы он ее любил так сильно, как это мне порою казалось, он бы не мог расстаться с нею на такой срок – особенно он, столь ревниво относившийся к тем, кто был ему дорог. Значит, все менее серьезно, чем я предполагала. Помню, что весь январь я была в веселом, спокойном настроении и ни разу не докучала Филиппу своими жалобами и расспросами.
В феврале я поняла, что беременна. Я очень обрадовалась этому. Мне страстно хотелось иметь ребенка, особенно сына; мне казалось, что это будет второй Филипп, но такой Филипп, который по крайней мере лет пятнадцать будет принадлежать только мне. Филипп тоже обрадовался, и мне это было особенно приятно. Но начало беременности протекало у меня очень тяжело, и вскоре стало очевидно, что я не в состоянии вынести путешествие по морю. Филипп предложил отказаться от поездки. Но я знала, что он уже написал много писем, условился об осмотре фабрик, о деловых встречах, и я настояла на том, чтобы он не менял своих планов. Когда я теперь стараюсь понять, почему именно я добровольно обрекала себя на столь тягостную для меня разлуку, то нахожу этому несколько причин: во-первых, я знала, что становлюсь очень некрасивой; лицо у меня поблекло; я боялась, что не буду ему нравиться. Затем, мысль о том, как бы отдалить Филиппа от Соланж, по-прежнему владела мною, и ради этого я готова была пожертвовать даже присутствием мужа. Наконец, я не раз слышала от Филиппа, что именно разлука придает женщине величайшее могущество, что вдали от человека мы забываем его недостатки, его причуды, что тогда мы обнаруживаем, как много ценного, необходимого привносит он в нашу жизнь – чего мы не замечали только потому, что были слишком тесно связаны с ним. "Это все равно что соль, – говорил он, – мы даже и не сознаем, что потребляем ее, но стоит только изъять ее из нашей пищи, и мы, несомненно, умрем".
А что, если Филипп, расставшись со мной, обнаружит, что я – соль его жизни?..
Он уехал в начале апреля, посоветовав мне развлекаться, побольше бывать на людях. Несколько дней спустя после его отъезда я стала чувствовать себя лучше и попробовала выезжать. Писем от него еще не было; я знала, что их может не быть недели две, но все же меня охватила грусть, и надо было как-нибудь ее развеять. Я позвонила кое-кому из друзей, и мне показалось, что будет одновременно и корректно и уместно пригласить также и Соланж. Я долго не могла дозвониться; наконец лакей сказал мне, что она уехала на два месяца. Это привело меня в страшное волнение. Я решила – впрочем, весьма безрассудно, потому что это казалось совершенно невероятным, – что она уехала с Филиппом. Я спросила, оставила ли она адрес; мне ответили, что она в своем имении в Марракеше. Ну конечно, все ясно: она отправилась, как обычно, в Марокко. Однако, когда я повесила трубку, мне стало так нехорошо, что пришлось прилечь, и я погрузилась в долгие, печальные размышления. Так вот почему Филипп с такой легкостью отправился в поездку! Я чувствовала себя обиженной главным образом тем, что он мне ничего об этом не сказал, а сделал вид, будто великодушно приносит мне жертву.
Теперь, на расстоянии, я гораздо снисходительнее. Будучи не в силах отдалиться от нее и в то же время хорошо относясь ко мне, Филипп старался поступить как можно лучше и отдать мне все, что мог спасти от страсти, которая становилась все более очевидной.
Впрочем, первые его письма из Америки сгладили тягостное впечатление. Они были ласковы и очень колоритны; казалось, он сожалеет о моем отсутствии и хотел бы разделить со мной все то хорошее, что нашел там.
"Это – страна для Вас, Изабелла, страна комфорта и благоустройства, страна порядка и отличных изделий. Нью-Йорк мог бы превратиться в гигантский дом, управляемый аккуратной и всемогущей Изабеллой".
Или в другом письме:
"Как мне не хватает Вас, моя дорогая! Как мне хотелось бы видеть Вас здесь, вечерами, в комнате, единственный обитатель которой – чересчур деятельный телефон. Мы завели бы с Вами долгую беседу, одну из тех, что я так люблю; мы перебрали бы людей, вещи, виденные за день, и в Вашей милой ясной головке родилось бы много мыслей, для меня драгоценных. Потом Вы бы мне сказали – разумеется, не без колебаний и как бы равнодушно: "И вы действительно находите, что госпожа Купер Лоуренс, с которой вы просидели весь вечер, необыкновенная красавица?" В ответ на это я бы Вас поцеловал, и мы взглянули бы друг на друга, улыбнувшись. Не так ли, дорогая?"
Читая эти строки, я и в самом деле улыбалась, и я была благодарна ему за то, что он так хорошо меня знает и принимает такою, какая я есть.
XVII
Все в жизни неожиданно, и, пожалуй, даже до самого конца. Разлуку с Филиппом, которой я так боялась, я вспоминаю как относительно счастливую пору моей жизни. Я была довольно одинока, но много читала, занималась. Вдобавок я чувствовала большую слабость и много спала – даже днем. Болезнь – одна из форм душевного покоя, потому что она твердо ограничивает наши желания и заботы. Филипп был далеко, но я знала, что он доволен, здоров. Он писал мне прелестные письма. У нас ни разу не было ни малейшей размолвки, в переписке не мелькнуло ни малейшей тени. Соланж жила в глуши Марокко, от моего мужа ее отделяло семь-восемь дней морского пути. Мир казался мне прекраснее, жизнь – проще, приятнее; я так не воспринимала ее уже давно. Теперь мне стала понятна фраза, сказанная однажды Филиппом и показавшаяся мне чудовищной: "Любовь лучше переносит разлуку и смерть, нежели сомнения и измену".
Филипп взял с меня обещание, что я буду видеться с нашими друзьями. Один раз я обедала у Тианжей, раза два-три – у тети Кора. Она заметно дряхлела. Ее коллекция престарелых генералов, престарелых адмиралов, престарелых послов редела под натиском смерти. Многих ценных образцов недоставало вовсе, потому что нечем было их заменить. Да и сама тетя подчас засыпала в кресле, окруженная дружелюбными и насмешливыми гостями. Острили, что так вот, за обедом, она и умрет. Но я была ей по-прежнему признательна: ведь именно у нее я встретилась с Филиппом. И я не пропускала ни одного вторника. Два-три раза мне даже случалось завтракать с нею наедине, что в корне противоречило традициям этого дома, но как-то вечером я отважилась на откровенный разговор, и она его охотно поддержала. В конце концов я рассказала тете всю свою историю, начиная с детских лет, потом рассказала о замужестве, о роли Соланж и своей ревности. Она слушала меня, улыбаясь.
– Что ж, милая моя деточка, – сказала она, – если вас не постигнут более существенные горечи, значит, вы окажетесь очень счастливой женщиной… На что вы жалуетесь? Муж вам изменяет? Но мужчины всегда изменяют…
– Простите, тетя. Отец Филиппа…
– Отец Филиппа – отшельник, что и говорить. Я знала его лучше вашего… Но заслуга тут невелика. Эдуар прожил всю жизнь в провинциальной глуши, в совершенно чудовищной среде… У него не было соблазнов… Но возьмите, например, моего дорогого Адриена. Вы думаете, что он мне никогда не изменял? Милая моя деточка, я знала, что целых двадцать лет он был в связи с моей ближайшей подругой Жанной Каза-Риччи… Конечно, я не стану утверждать, что поначалу мне это было безразлично, но все устроилось… Помню, в день нашей золотой свадьбы… Я пригласила весь Париж… Бедный Адриен, у которого голова была уже не совсем в порядке, произнес небольшой спич и все тут перемешал – и меня, и Жанну Риччи, и адмирала… За столом, конечно, посмеивались, но в общем все получилось очень мило. Мы были уже стары, жизнь мы прожили как могли лучше, мы не исковеркали ее… Все прошло превосходно, к тому же и обед был такой изысканный, что никто ни о чем другом не думал.
– Конечно, тетя, но все зависит от характеров. Для меня главное – жизнь сердца. Светская жизнь мне совершенно безразлична. Поэтому…
– Но кто же советует вам, деточка, отказаться от жизни сердца? Само собою разумеется, племянника я очень люблю, и не мне подсказывать вам завести любовника… Конечно, я не стану подавать вам таких советов… Но все-таки, если господину Филиппу угодно жуировать где-то на стороне, когда у него есть молодая красивая жена, опять-таки не я стану возмущаться, если и вы постараетесь как-то заполнить свою жизнь… Мне хорошо известно, что даже здесь, в моем доме, немало людей, кому вы нравитесь…
– Увы, тетя, я верю в брак.
– Ну, что и говорить… Я тоже верю в брак, я это доказала. Но одно дело – брак, а другое – любовь… Надо иметь прочную канву, но отнюдь не запрещается вышивать по ней узоры… Весь вопрос – как это делать… В теперешних женщинах мне не нравится, что они чересчур бесцеремонны.
Старая тетушка долго рассуждала в этом духе. Я слушала с большим интересом, она удивляла меня. Мы даже любили друг друга, но были слишком разные, чтобы друг друга понимать.
Меня пригласили к себе также Соммервьё – семья, связанная с Филиппом деловыми интересами. Я решила, что должна принять приглашение, потому что эти люди могут быть полезны Филиппу. Приехав к ним, я сразу же пожалела об этом, ибо оказалась в совершенно незнакомой среде. Дом у них был прекрасный; обставлен он был безупречно, хоть и в слишком для меня современном вкусе. Внимание Филиппа привлекли бы собранные здесь картины: тут было несколько работ Марке, один Сислей, один Лебур. Госпожа Соммервьё представила меня гостям. На женщинах, в большинстве очень красивых, было множество драгоценностей. Почти все мужчины относились к типу крупных инженеров, все были рослые, с энергичными лицами. Я выслушивала имена, не вникая в них, так как знала, что все равно их не запомню. "Госпожа Годе", – сказала хозяйка дома. Я взглянула на госпожу Годе: это была красивая, чуть поблекшая блондинка. Находился тут и господин Годе, офицер ордена Почетного легиона; вид у него был властный. Я ничего о них не знала, однако подумала: "Годе? Годе? Я, кажется, где-то слышала это имя". Я спросила у хозяйки:
– Кто такой господин Годе?
– Годе – это один из магнатов металлургии, он директор Западной сталелитейной компании. Кроме того, он пользуется большим влиянием в каменноугольной промышленности.
Я решила, что, вероятно, Филипп упоминал это имя, а может быть, Вилье.
Годе оказался моим соседом за столом. Он внимательно посмотрел на лежавшую передо мной карточку (потому что не расслышал моей фамилии) и тотчас же спросил:
– Не супруга ли вы Филиппа Марсена?
– Да, как же.
– Так я отлично знал вашего мужа! У него, вернее, у его отца, в Лимузене, я и начал работать. Начало было довольно унылое. Мне приходилось заведовать бумажной фабрикой; меня это ничуть не интересовало. Положение у меня было подчиненное. Ваш свекор был человек суровый, работать с ним было нелегко. Да, для меня Гандюмас – тяжелое воспоминание. – Он рассмеялся и добавил: – Простите за откровенность.
Пока он говорил, я все поняла… Миза! Это муж Миза!.. В памяти у меня ожил весь рассказ Филиппа, ожил так отчетливо, словно все промелькнуло у меня перед глазами. Итак, эта красивая женщина с ласковым и жалобным взглядом, сидящая вон там, на другом конце стола, и весело улыбающаяся соседу, – это та, которую когда-то вечером, на подушках перед угасающим камином обнял Филипп! Мне не верилось. В моем воображении жестокая, чувственная Миза приняла облик и тон новой Лукреции Борджа, новой Гермионы. Неужели Филипп так неверно описывал мне ее? Однако мне приходилось поддерживать разговор с ее мужем.
– Действительно, Филипп часто называл мне ваше имя. – И я добавила с некоторым усилием: – Ведь ваша жена была, если не ошибаюсь, близкой подругой первой жены Филиппа?
Он отвел от меня взор, видимо тоже почувствовав неловкость. ("Что ему известно?" – мелькнуло у меня.)
– Да, они были друзьями детства, – сказал он. – Потом разошлись. Одилия не совсем хорошо вела себя в отношении Миза – то есть в отношении Мари-Терезы. Миза – это я так зову жену.
– Понимаю.
Я тут же спохватилась, что мой ответ может показаться двусмысленным, и заговорила о другом. Он стал объяснять мне взаимные интересы Франции и Германии в области стали, кокса и каменного угля, говорил о том, как эти важнейшие проблемы промышленности влияют на международную политику. Взгляды у него были широкие, и я слушала его с интересом. Я спросила, знаком ли он с Жаком Вилье.
– Из Марокко? – ответил он. – Как же, он состоит в правлении одной из фирм, которые я возглавляю.
– Вы считаете его очень умным?
– Я его мало знаю. Знаю только, что он преуспел. После обеда я постаралась остаться с глазу на глаз с его женой. Я знала, что Филипп запретил бы мне это, и пыталась побороть свое желание, но жгучее любопытство толкало меня, и я к ней подошла. Она, видимо, удивилась. Я сказала:
– За обедом господин Годе напомнил мне, что вы когда-то хорошо знали моего мужа.
– Да, знала, – сухо ответила она. – Мы с Жюльеном несколько месяцев прожили в Гандюмасе.
Она бросила на меня странный взгляд – вопросительный и в то же время грустный. Словно она подумала: "А известна ли вам правда? И не напускная ли это любезность?" Странное дело – она не производила на меня отталкивающего впечатления, даже наоборот. Она показалась мне симпатичной. Меня трогало ее изящество, ее меланхолический и сосредоточенный вид. "Чувствуется, что это женщина, много выстрадавшая, – подумала я. – Как знать? Может быть, она хотела дать Филиппу счастье? Может быть, хотела, из любви к нему, предостеречь его от женщины, которая не могла принести ему ничего, кроме горя? Разве это так уж преступно?"
Я подсела к ней и попробовала внушить ей больше доверия. Час спустя мне удалось вызвать ее на разговор об Одилии. Она отозвалась о ней с каким-то смущением, и по этому я могла судить, до какой степени еще живы были чувства, которые всколыхнулись в ней при этих воспоминаниях.
– Мне очень трудно говорить об Одилии, – сказала она. – Я ее очень любила, очень восхищалась ею. Потом она причинила мне много горя, потом умерла. Мне не хочется бросать тень на ее память, особенно в ваших глазах.
Она снова посмотрела на меня все тем же странным вопрошающим взглядом.
– Вы не думайте, прошу вас, будто я враждебно отношусь к ее памяти. Я столько слышала об Одилии, что в конце концов, напротив, стала считать ее как бы частью самой себя. Она, по-видимому, была необыкновенно хороша.
– Да, – сказала она с грустью, – изумительно хороша. Однако в ее взгляде чувствовалось нечто такое, что было мне неприятно. Немного… нет… не то что фальши… это чересчур резко, но… Не знаю, как вам это объяснить, пожалуй, какой-то торжествующей хитрости. Одилия принадлежала к числу людей, которым необходимо властвовать. Она всегда хотела навязать свою волю, свои убеждения. Она сознавала свое обаяние и поэтому была очень уверена в себе; она считала – пожалуй, вполне искренне, – что если она что-то утверждает, то тем самым это становится истиной. С вашим мужем, который ее боготворил, ей это удавалось, а со мною нет, и она мне этого не прощала.
Я слушала с болью в сердце. Я вновь видела Одилию такою, какою изображала ее Ренэ, какою изображала ее мать Филиппа; это была скорее Соланж Вилье в толковании Элен де Тианж, а вовсе не образ, созданный Филиппом, – не тот, который я любила.
– Как странно, – заметила я, – вы ее рисуете существом сильным, властным. А когда Филипп рассказывает о ней, я представляю себе хрупкую, часто недомогающую женщину, немного ребячливую и, в сущности, очень добрую.
– Да, – согласилась Миза, – это тоже верно, но мне кажется, все это было только внешнее. В глубине истинной сущности Одилии лежала дерзновенная отвага… как бы это сказать… отвага солдата, партизана. Например, когда она решила скрыть… впрочем, нет, вам мне не хочется об этом рассказывать.
– То, что вы называете дерзновенной отвагой, Филипп называет мужеством; он говорит, что мужество было одним из ее самых существенных достоинств.
– Да, пожалуй. В каком-то отношении это верно; но у нее не хватало мужества ограничивать самое себя. У нее доставало мужества, чтобы осуществлять то, чего ей хотелось. Это тоже превосходно, но куда легче.
– У вас есть дети? – спросила я.
– Есть, трое, – ответила она, потупившись, – двое сыновей и дочь.
Мы проговорили весь вечер и расстались почти что подругами. Впервые мое мнение в корне расходилось с мнением Филиппа. Нет, эта женщина не бессердечная. Она была влюблена и ревновала. Мне ли осуждать ее? В последнюю минуту у меня вырвались слова, в которых я вскоре раскаялась. Я сказала:
– До свидания. Очень рада, что довелось поговорить с вами. Сейчас я одна, может быть, мы с вами съездим куда-нибудь?
Едва переступив порог гостиной, я почувствовала, что вела себя неправильно и что Филипп отнюдь не одобрил бы моего поведения; если он узнает, что я говорила с Миза, он станет негодовать на меня, и, конечно, будет прав. Миза, по-видимому, тоже было приятно поговорить со мной; вероятно, ей хотелось побольше разузнать обо мне, о моей семейной жизни, ибо через два дня она мне позвонила и мы сговорились вместе съездить в Булонский лес. Мне хотелось главным образом вызвать ее на разговор об Одилии, узнать от нее о вкусах, привычках, причудах Одилии, чтобы перенять их и тем самым больше нравиться Филиппу, которого я уже не решалась расспрашивать о прошлом. Я засыпала Миза вопросами: "Как одевалась Одилия? У кого заказывала шляпки? Мне говорили, что она обладала удивительным даром подбирать букеты… Неужели в подборе цветов может так сильно проявляться индивидуальность? Объясните мне… И как странно: вы говорите, да и все говорят, что от нее веяло необыкновенным обаянием, а некоторые мелочи, которые вы приводите, свидетельствуют скорее о черствости, о чем-то отталкивающем… В чем же тогда заключалось это обаяние?"