"17 апреля. Прогулка с С., Монмартр. Мы поднялись на площадь Холма, зашли в кафе и сели на террасе. Печенье и лимонад. Соланж попросила плитку шоколада и стала есть ее тут же, как девочка. Отчетливо повторились впечатления, забытые мною со времени Одилии – Франсуа. Соланж старается быть непринужденной, сердечной; она очень ласкова со мной, очень добра. Но чувствую, что она думает о другом. У нее та же томность, какая была у Одилии после ее первого бегства, и так же, как Одилия, она тщательно избегает объяснения. Едва только я заговариваю о ней, о нас, она ускользает, выдумывая какую-нибудь забаву. Сегодня она наблюдает за прохожими и потешается, пытаясь по их жестам, по внешнему виду угадать, что они собою представляют. У кафе остановилось такси, и его шофер уселся за столик с двумя женщинами, которых он вез; это дало Соланж повод сочинить целую историю. Я стараюсь разлюбить ее, и ничего у меня не выходит. Она все так же привлекательна – загорелая, сильная.
– Вы грустите, дорогой мой, – говорит она. – Что с вами? Согласитесь: жизнь – занятнейшая вещь. Вы подумайте только – ведь во всех этих несуразных домишках обретаются мужчины и женщины, за жизнью которых любопытно было бы понаблюдать. Подумайте, в Париже найдется несколько сотен местечек вроде этого, а в мире – несколько десятков Парижей. Что ни говорите, это восхитительно!
– Я не согласен с вами, Соланж; по-моему, жизнь – довольно любопытное представление, пока мы еще очень молоды. Когда же приближаешься, подобно мне, к сорока, когда обнаруживаешь суфлера, узнаешь нравы актеров, постигаешь механизм интриги – тогда хочется уйти прочь.
– Не люблю, когда вы так говорите. Вы еще ничего не видели.
– Ну как же, милая Соланж. Я уже просмотрел весь третий акт; по-моему, он не так-то уж хорош и не так-то весел; повторяется все одна и та же ситуация, и я отлично вижу, что так будет до самого конца; с меня достаточно, у меня нет ни малейшего желания видеть развязку.
– Вы – неблагодарный зритель, – возразила Соланж. – У вас прелестная жена, очаровательные приятельницы…
– Приятельницы?
– Да, сударь, приятельницы. Мне ваша жизнь известна.
Все это страшно в духе Одилии. Одного не могу себе простить, а именно – что эта грусть мне по душе. Есть какая-то таинственная услада в том, чтобы господствовать над жизнью, принимая ее всего лишь за печальное зрелище; это, конечно, услада гордыни – основного порока всех Марсена. Надо бы совершенно перестать видеться с Соланж. Тогда, быть может, все улеглось бы; но видеть ее и не любить – невозможно.
18 апреля. Долго беседовал вчера о любви со своим давнишним товарищем; ему уже за пятьдесят, а в свое время он был, говорят, одним из опаснейших донжуанов. Слушая его, я с удивлением убеждался, как мало счастья принесли ему многочисленные романы, которым завидуют окружающие.
– В сущности, – сказал он, – я любил только одну женщину: Клер П… но даже от нее как я под конец устал!
– А ведь она обворожительна, – заметил я.
– Ну, теперь вы уже не можете судить о ней. Она стала манерничать, жеманиться; она подделывается под то, что раньше было у нее совершенно естественно. Нет, я прямо-таки видеть ее не могу.
– А другие?
– А все другие были просто ничто.
Тут я назвал ему женщину, которая, по слухам, и теперь заполняет его жизнь.
– Я ее вовсе не люблю, – ответил он. – Я встречаюсь с ней по привычке. Она причинила мне нестерпимые страдания, много изменяла мне. Теперь я сужу о ней со стороны. Нет, право же, это – ничто.
Я слушал его, и у меня возникал вопрос: существует ли романтическая любовь, не следует ли от нее заранее отказаться? Только смерть спасает ее от поражения ("Тристан"), но в этом же и ее смертный приговор.
19 апреля. Поездка в Гандюмас. Первая за три месяца. Несколько рабочих явились ко мне с жалобами: бедность, болезни. Перед лицом этих истинных бед я покраснел за свои воображаемые. Однако и в рабочей среде немало любовных драм.
Провел всю ночь без сна, в раздумьях над своей жизнью. Мне кажется, что вся она – длительное заблуждение. С виду я – человек, занятый определенной профессией. В действительности же единственной моей заботой была погоня за совершенным счастьем, которое я надеялся обрести в женщинах, – а безнадежнее такой погони и представить себе ничего нельзя. Совершенной любви нет, как нет совершенного правительства, и оппортунизм сердца – единственная мудрость в области чувств. Главное, не надо останавливаться на какой-то надуманной, полюбившейся нам позиции. Наши чувства зачастую не что иное, как застывшие слепки с наших чувств. Я мог бы мгновенно избавиться от чар Соланж; для этого нужно только взглянуть на ее истинный облик, который я ношу в себе с того самого дня, как познакомился с ней; это облик, написанный точным и жестоким мастером, и он никогда не изменялся во мне; но я не хочу его видеть.
20 апреля. Хотя Соланж уже не так дорожит мною, все же, едва только я хочу высвободиться, она подтягивает и закрепляет узы. Кокетство или милосердие?
23 апреля. В чем заключалась ошибка? Соланж меняется, как Одилия. Потому ли, что я допустил те же самые оплошности? Или потому, что я вторично избрал ту же участь? Нужно ли неуклонно скрывать то, что чувствуешь, чтобы сохранить то, что любишь? Надо ли быть ловким, изворачиваться, таиться, в то время как хотелось бы бездумно отдаться чувству? Теперь я уже ничего не понимаю.
27 апреля. Следовало бы каждое десятилетие стирать из своего сознания кое-какие мысли, которые опыт опроверг как ошибочные, вредные.
А именно:
а) женщины могут быть связаны обещанием или обетом. – Это неверно. "Женщины лишены нравственной основы, поведение их зависит от тех, кого они любят";
б) существует совершенная женщина, и тогда любовь превращается в череду ничем не омрачаемых радостей чувственности, ума и сердца. – Это неверно. Два человеческих существа, подошедшие друг к другу, подобны двум кораблям, которые качаются на волнах; борта их сталкиваются и скрипят.
28 мая. Обед на авеню Марсо. Среди пулярдок и орхидей – умирающая тетя Кора. Элен заговорила со мной о Соланж.
– Бедный Марсена! – воскликнула она. – Какой вид у вас последнее время! Но, конечно, я знаю – вам тяжело.
– Не понимаю, что вы хотите сказать, – ответил я.
– Ну как же! Вы ведь все еще влюблены в нее. Я стал уверять, что она ошибается".
XXII
Красная записная книжка являет мне Филиппа гораздо более спокойного и лучше владеющего собой, чем он мне тогда казался. Думаю, что рассудок его тогда стал уже освобождаться, но что где-то в сокровенных глубинах еще таился Филипп-раб. Чувствовалось, что он бесконечно несчастен, и я несколько раз думала: не повидаться ли мне с Соланж, не попросить ли, чтобы она пощадила его? Но такой поступок представлялся мне самой до того безрассудным, что я не решалась на него. К тому же теперь я ненавидела Соланж и чувствовала, что, оказавшись с ней с глазу на глаз, буду не в силах держать себя в руках. Мы по-прежнему встречались с ней у Тианжей, однако вскоре Филипп отказался бывать на субботах Элен (чего прежде никогда не случалось).
– Поезжайте вы одна, чтобы показать, что мы ничего против нее не имеем. Не надо ее обижать, она хороший человек. Но я больше не в силах там бывать, уверяю вас. Чем старше я становлюсь, тем противнее мне свет… Камелек, книжка, вы… вот в чем теперь мое счастье.
Я знала, что он говорит искренне. Но я знала также, что, если бы вот сейчас ему встретилась молодая, красивая и легкомысленная женщина, которая украдкой, взглядом подала бы ему знак, которого он ждал, он тотчас же, сам того не сознавая, изменил бы свою философию и стал бы объяснять, что после трудового дня ему совершенно необходимо видеть новые лица и развлекаться. Помню, как я огорчалась в первое время замужества, думая о том, что мысли человека, которого мы любим, навеки скрыты от наших умственных взоров. Теперь я стала видеть Филиппа насквозь. За тонкой оболочкой, под которой бились кровеносные сосуды, я наблюдала теперь все его мысли, все слабости, и я любила его полнее, чем когда бы то ни было. Помнится, как-то вечером, в конторе, я долго смотрела на него, ничего не говоря.
– О чем вы думаете? – спросил он, улыбнувшись.
– Я пытаюсь представить себе, каким бы я вас видела, если бы не любила, – и любить вас и таким.
– Боже, до чего сложно! И вам это удается?
– Любить и таким? Даже очень легко.
В тот вечер он предложил мне переселиться в Гандюмас раньше обычного.
– В Париже нас ничто не держит. Делами я могу с таким же успехом заниматься и там. Зато Алену деревенский воздух пойдет на пользу, и мама будет не так одинока. Все говорит за то, чтобы ехать.
Ничего другого я и не желала. В Гандюмасе Филипп будет принадлежать только мне. Одного лишь я боялась – как бы он там не соскучился, но я заметила обратное: в деревне он вскоре обрел прежнее равновесие. В Париже, хоть он и утратил Соланж, у него оставалась надежда – разумеется, тщетная и все же неистребимая. Стоило раздаться телефонному звонку, и у него вырывался инстинктивный жест – хорошо знакомый мне жест, от которого он еще не отвык.
Во мне всегда болезненно отзывались все волнения Филиппа; поэтому я знала, когда мы куда-нибудь выезжали вместе, что он боится встретить ее и в то же время желает этого. Он понимал, что еще заворожен ею и что, если ей захочется, она легко может его вернуть. Он понимал это, но понимал также, что и чувство собственного достоинства, и забота о своем благополучии велят ему не допускать возврата к прежнему. В Гандюмасе, в обстановке, которая никогда не была связана с образом Соланж, он понемногу начал ее забывать. Через неделю вид у него уже стал лучше, лицо посвежело, взгляд сделался яснее, сон улучшился.
Стояла прекрасная погода. Мы вместе совершали большие прогулки пешком. Филипп сказал, что намерен впредь следовать примеру своего отца и больше внимания уделять фермам, которые он сдавал крестьянам в аренду. Мы каждый день ходили в Гишарди, в Брюйер, в Резонзак.
Филипп бывал на фабрике только утром; днем он всегда отправлялся куда-нибудь вместе со мной.
– Знаете, что нам хорошо бы сделать? Возьмем книжку и будем читать вслух где-нибудь в лесу.
Вокруг Гандюмаса много уединенных тенистых уголков; иногда мы располагались во мху, у широкой просеки, над которой сходились ветви деревьев, образуя как бы приделы нежно-зеленого собора; иной раз устраивались на стволе поваленного дерева, иной раз на скамейке, некогда поставленной по желанию дедушки Марсена. (Филиппу очень нравились оба "Силуэта женщины", "Тайны княгини де Кадиньян" и некоторые новеллы Мериме – например, "Двойная ошибка" и "Этрусская ваза", – а также рассказы Киплинга и стихи.) Иногда он поднимал голову и спрашивал:
– Я вам не надоел?
– Да что вы! Я счастлива, как никогда.
Он на мгновенье задерживал на мне взгляд, потом продолжал. Дочитав книгу, мы обменивались мнениями о героях, об их характерах и нередко переходили на реальных людей. Однажды книжку принесла я, причем не хотела сказать, как она называется.
– Что же это за таинственная книга? – спросил он, когда мы сели.
– Это книжка, которую я взяла из библиотеки вашей мамы и которая сыграла, Филипп, определенную роль в вашей жизни; по крайней мере, так вы мне писали когда-то.
– Догадываюсь! Это мои "Русские солдатики". Как хорошо, Изабелла, что вы их разыскали! Дайте мне.
Он полистал книжку, и мне показалось, что он и рад ей, и немного разочарован.
– "Они предложили избрать королеву, школьницу, которую все мы хорошо знали: Аню Соколову. То была девушка на редкость красивая, стройная, изящная и ловкая… Мы склонили перед королевой головы и поклялись свято блюсти закон".
– Но ведь это же прелесть, Филипп, и, кроме того, это так похоже на вас! "Мы склонили перед королевой головы и поклялись свято блюсти закон". Тут есть еще чудесный рассказ о том, как королева выразила желание получить какую-то вещь и с каким трудом герой добыл ее… Подождите… Дайте-ка мне книжку… ""Боже мой, Боже мой! Как вы старались! – воскликнула королева. – Благодарю вас!" Она была очень довольна. Когда я прощался с нею, она еще раз пожала мне руку и добавила: "Если я останусь вашей королевой, то велю генералу особо наградить вас". Я поклонился и ушел, тоже очень довольный…" Вы на всю жизнь так и остались этим маленьким мальчиком, Филипп… Зато королева не раз менялась.
Сидя под кустом, Филипп срывал с него ветки; он ломал их на кусочки и отбрасывал в траву.
– Да, – сказал он, – королева не раз менялась. Дело в том, что королеву я никогда в жизни так и не встретил… я хочу сказать – королеву в полном смысле слова… Понимаете?
– Кто же был королевой, Филипп?
– Несколько женщин, дорогая. Некоторое время – Дениза Обри… но это была королева далеко не совершенная. Я говорил вам, что бедняжка Дениза Обри умерла?
– Нет, Филипп, я не слыхала… Ведь она, вероятно, была еще совсем молодая?.. Отчего же она умерла?
– Не знаю. Мне об этом сказала на днях мама. Как странно – весть о смерти женщины, которая несколько лет была для меня средоточием вселенной, я воспринял как новость, не имеющую особого значения.
– А после Денизы Обри кто был королевой?
– Одилия.
– Она была ближе всех к тому образу королевы, который вы создали в своих мечтах?
– Да, потому что она была божественно прекрасна.
– А после Одилии?.. Немного Элен де Тианж?
– Может быть, отчасти… И уж конечно, вы, Изабелла!
– И я тоже? Правда? Долго?
– Очень долго.
– Потом Соланж?
– Да, потом Соланж.
– А Соланж и сейчас все еще королева, Филипп?
– Нет. Но невзирая ни на что, у меня не осталось о Соланж дурных воспоминаний. В ней было нечто очень живое, очень сильное. Возле нее я чувствовал себя моложе. Это было приятно.
– Вам надо повидаться с ней, Филипп.
– Да, я с ней повидаюсь – когда совсем излечусь, но она уже больше не будет королевой. Это кончилось навсегда.
– А теперь, Филипп, кто королева?
Он запнулся, потом произнес, смотря на меня:
– Вы.
– Я? Но ведь я давно свергнута.
– Может быть, вы и были свергнуты, – может быть. Потому что вы были ревнивой, мелочной, придирчивой. Но последние три месяца вы проявляли столько мужества, такую искренность, что я вернул вам корону. К тому же вы и представить себе не можете, Изабелла, до какой степени вы изменились. Вы стали совсем другой женщиной.
– Я это отлично сознаю, дорогой мой. В сущности, у женщины действительно любящей никогда не бывает собственной индивидуальности; она говорит, что обладает индивидуальностью, она старается сама уверовать в это, – но все-таки это неправда. Нет, она только силится понять, какую именно женщину хочет найти в ней тот, кого она любит, и она стремится стать такой женщиной… С вами, Филипп, это очень трудная задача, потому что никак не поймешь, чего вы желаете. Вам нужны верность и ласка, но вам нужны также кокетство и тревога. Как же быть? Я избрала удел верности, как самый близкий моей природе… Но мне кажется, что вы еще долго будете чувствовать потребность в присутствии около вас другой женщины, более непостоянной, более ускользающей. Великая моя победа над собою заключается в том, что я принимаю эту другую, и принимаю даже со смирением, с радостью. За последний год я поняла нечто очень важное, а именно, что если действительно любишь, то не надо придавать чересчур много значения поступкам тех, кого любишь. Эти люди нам необходимы; только им дано окружать нас определенной "атмосферой" (ваша приятельница Элен называет это "климатом" – и очень удачно), без которой мы не в силах обойтись. Следовательно – лишь бы уберечь, сохранить их, а остальное, право же, такие пустяки! Жизнь наша столь быстролетна, столь сложна… И неужели у меня хватит мужества, дорогой мой Филипп, лишать вас тех немногих часов счастья, которые могут вам подарить эти женщины? Нет, я сделала большие успехи: я больше не ревную. Я больше не мучаюсь.
Филипп растянулся на траве и положил голову мне на колени.
– А я еще не вполне достиг такого состояния, как вы, – ответил он. – Мне кажется, что я еще могу страдать, и страдать глубоко. Для меня краткость жизни – не утешение. Жизнь коротка, что и говорить, но сравнительно с чем? Для нас она – всё. Однако я чувствую, что медленно вступаю в более спокойную полосу. Помните, Изабелла, когда-то я сравнивал свою жизнь с симфонией, в которой звучит несколько тем: тема Рыцаря, тема Циника, тема Соперника. Они всё еще звучат – и очень громко. Но мне слышится в оркестре еще один инструмент – единственный, не знаю какой; он с вкрадчивой настойчивостью твердит другую тему, всего лишь в несколько звуков, нежную и умиротворяющую. Это тема покоя; она похожа на тему старости.
– Но вы еще совсем молодой, Филипп.
– Да, конечно… знаю… Именно поэтому эта тема и кажется мне очень приятной. С годами она заглушит весь оркестр, и я пожалею о времени, когда слышал и другие темы.
– А меня, Филипп, порой огорчает мысль, что учение идет так медленно. Вы говорите, что я стала лучше, и мне кажется, что это верно. К сорока годам я, пожалуй, начну чуточку понимать жизнь, но будет уже поздно… Вот так-то… А как вы думаете, дорогой, возможно ли полное, без малейшего облачка, единение двух существ?
– Но ведь только что это оказалось возможным в продолжение целого часа, – ответил Филипп, вставая.
XXIII
Лето, проведенное в Гандюмасе, было самой счастливой порой моего замужества. Мне кажется, что Филипп любил меня дважды: несколько недель до свадьбы и вот эти три месяца – с июня по сентябрь. Он был ласков искренне, без всяких оговорок. Его мать почти что заставила нас поместиться в одной комнате; она горячо настаивала на этом и просто не понимала, как могут супруги жить порознь. Это нас еще более сблизило. Мне доставляло огромную радость, просыпаясь, чувствовать рядом с собою Филиппа. Мы брали к себе Алена, и он играл у нас на постели. У него прорезались зубки, но он вел себя молодцом. Когда он начинал плакать, Филипп говорил: "Ну, ну, улыбнись, Ален! Ведь мама у тебя – герой!" Ребенок, кажется, в конце концов стал понимать слова: "Улыбнись, Ален", – потому что старался сдерживаться и приоткрывал ротик, чтобы показать, что всем вполне доволен. Это выходило очень трогательно, и Филипп начинал привязываться к сыну.
Погода стояла восхитительная. Филипп любил, возвратясь с фабрики, "пожариться" на солнцепеке. Лакей приносил нам на лужайку перед домом два кресла, и мы подолгу сидели молча, погрузившись в смутные мечты. Мне было приятно думать о том, что нами владеют одни и те же образы: заросли вереска, полуразрушенный замок Шардейль, виднеющийся сквозь зыбкую дымку раскаленного воздуха, за ним – туманные очертания холмов, а где-то еще дальше – лицо Соланж и чуть жесткий взгляд ее прекрасных глаз; на горизонте нам мерещился, без сомнения, флорентинский пейзаж, широкие, почти плоские крыши, купола, вместо елей на холмах – кипарисы, и ангельский лик Одилии. Да, и во мне также жили Одилия, Соланж, и это казалось мне естественным и необходимым. Порою Филипп взглядывал на меня и улыбался. Я знала, что мы таинственно связаны друг с другом; я была счастлива. Колокольчик, призывающий к обеду, извлекал нас из этой сладостной истомы. Я вздыхала: