В XVIII веке балетная труппа Большого Каменного театра в Санкт-Петербурге жила так же, как и в наше время: интриги, ссоры из-за ролей, любовные встречи молодых танцовщиков. Но в амурный треугольник вмешалась смерть. Красавица-дансерка Глафира, в которую был безнадежно влюблен фигурант Санька, была найдена мертвой за кулисами, среди декораций, а рядом с ней лежала маска, в которой накануне Санька изображал "адский призрак". На помощь ни в чем не повинному танцовщику приходит влюбленная в него молодая артистка, которую прозвали Федькой. Она видит только один способ помочь любимому: заплатить лжесвидетелям, чтобы отвести от него беду. Но на это нужны деньги. А тут еще Санька неожиданно влюбляется в одну из богатейших красавиц столицы…
Содержание:
Пролог 1
Глава первая 3
Глава вторая 6
Глава третья 9
Глава четвертая 12
Глава пятая 16
Глава шестая 18
Глава седьмая 21
Глава восьмая 24
Глава девятая 27
Глава десятая 30
Глава одиннадцатая 32
Глава двенадцатая 35
Глава тринадцатая 38
Глава четырнадцатая 41
Глава пятнадцатая 44
Глава шестнадцатая 47
Глава семнадцатая 50
Глава восемнадцатая 54
Глава девятнадцатая 57
Глава двадцатая 59
Глава двадцать первая 64
Глава двадцать вторая 67
Глава двадцать третья 70
Глава двадцать четвертая 73
Глава двадцать пятая 76
Глава двадцать шестая 78
Эпилог 81
Дарья Плещеева
Береговая стража
Пролог
После бурной ночи со всеми ее шалостями, томными стонами и лукавыми шепотками, бесстыжими пальчиками и жадными губками, любовник Санька Румянцев, фигурант балетной труппы Большого Каменного театра, оказался внезапно и стремительно выставлен на улицу - и это непроглядным зимним утром! Да и не просто зимним - петербуржским утром, когда ледяная сырость мелкими, мельчайшими капельками висит в воздухе и тут же просачивается сквозь шубу, не говоря уж о чулках. Вроде и не холодно, снег не тает, слякоть не допекает, а ветер отвратительный.
Простой народ вовсю бежал по улицам, не смущаясь темноты, дворники скребли лопатами и вздымали метлами снег, вывозили его на широких санках, церковные колокола звали на службу, жарко и соблазнительно пахло свежеиспеченным хлебом - день начинался…
Санька поежился и отошел в сторонку - заново подвязать чулки и застегнуть пряжки на туфлях. Когда удираешь впопыхах, не до них. И ведь винить некого - сам должен был о себе позаботиться. Знал же, знал…
Любовница, Анюта Платова, служившая в том же театре, была особа благоразумная. Первым делом, еще только задумав стать дансеркой, выскочила замуж за театрального машиниста, великого мастера всяких чудес, вроде вырастающих прямо на глазах у изумленной публики садов, бушующих морских волн или такого ужасающего пожара города Карфагена, что публика из зала выскакивала. Но и столь же великого выпивохи, которого за один лишь механический талант терпели и не гнали. Затем, уже стоя на пьедестале, который возводит под собой всякая замужняя персона, она покрутила головкой, метнула взоры туда и сюда, сообразила, кто из поклонников побогаче, и приблизила к себе откупщика, господина Красовецкого, составившего себе состояние на хлебном вине. С 1767 года, когда откупа были введены повсеместно, компания, в которой он состоял, давала казне до полумиллиона рублей ежегодно - нетрудно представить, какое несметное количество денег прилипало к рукам откупщика.
Красовецкий стал чуть ли не законным сожителем и снял для Анюты дом на Малой Морской, как раз за площадью, где возводился Исаакиевский собор, - и от Невского с его лавками и гуляниями недалеко, и от Большого Каменного театра. Он способствовал ее карьере, помог из фигуранток перейти в дансерки, навешал на любовницу алмазных ожерелий, подарил ей серебряные сервизы и являлся с нежностями два-три раза в неделю.
Тогда, обзаведясь мужчиной для соблюдения приличий и еще одним - ходячим кошельком, Анюта высмотрела в балетной труппе Саньку. Этот - для тела и души.
Она была большой умницей по части арифметической. И потому жизнь рассчитала очень толково. Зная, что после откупщикова визита у нее два дня свободны, как раз на это время она призывала любезного Санюшку. Но непогрешима одна лишь италианская двойная бухгалтерия. Полагая, что коли Красовецкий навестил ее в четверг, то уж ранее субботы никак не явится, Анюта преспокойно пригласила юного фигуранта в пятницу - и промахнулась. Откупщик вздумал после отчаянной картежной ночи навестить любовницу, одарить ее с выигрыша и золотыми империалами, и радостными ласками. А это получилось некстати. Вот и пришлось выпроваживать сердечного дружка впопыхах.
Санька был в туфлях - как его привезла вечером из богатого особняка, где давался домашний концерт, Анюта. Кабы не откупщик - она бы спозаранку послала девку Парашку за извозчиком, и любовник был бы доставлен домой без всякой угрозы здоровью. А теперь - вся надежда на длинные и быстрые ноги. Да на Гришу Поморского, который жил там же, неподалеку, и пустил бы погреться до той поры, как извозчики выедут в город собирать урожай - спешащих на службу чиновников.
Нужно доскакать до Гриши, пока ноги в туфлях совсем не замерзли! А потом - в Коломну, домой, в две тесные, но обычно жарко натопленные комнатушки, которые снимала небольшая семья - сам Санька, его матушка, вдова канцеляриста, и младший братец, по счастью, не имевший способностей к танцам.
Вдруг Санька замедлил бег. Он оказался возле дома первой дансерки Глафиры Степановой, в которую был давно и безнадежно влюблен.
Да, именно так - состоял в утешителях у Анюты, а любил недосягаемую Глафиру. В двадцать лет такое случается.
Отчего ж Глафира была недосягаема? Во-первых, он не осмеливался предложить ей себя. Вокруг нее такие кавалеры увиваются, и денежные, и чиновные, и красавцы, и гвардейцы, надежды нет никакой. Во-вторых, Глафира себя блюдет, и слухи о ее любовниках сплошь оказываются нелепыми. Кого только не подозревали! Но дансерка живет по средствам, сообразно жалованью, богатых подарков не принимает. А ведь могла бы, как Анюта, снизойти к богатому откупщику, есть-пить на золоте, носить алмазы и в волосах, и на пряжках от туфель.
Вырастет же среди театральных девок такая недотрога…
Она была удивительно хороша собой - светловолоса, с большими темными глазами, с удивительно пряменьким и тоненьким носиком - не то, что Анюта, которая из-за своего носа репкой печалилась куда больше, чем из-за мужнина пьянства. Муж прибредет под утро, да и завалится в своей комнате, до обеда его не слыхать, а нос-то при тебе постоянно!
Опять же талия. Анюта затягивается так, что ни охнуть, ни вздохнуть, а Глафире незачем - она всегда тоньше зашнурованной Анюты на полтора вершка.
И рост у нее счастливый - крошка, малютка, которую всякий может взять на руки, как дитя - коли позволит. Глядишь - и хочется собой всю ее окутать, и такая нежность в душе просыпается - спасу нет…
И обаяние. Войдет бесшумно, потупив глаза, вдруг вскинет их, улыбнется - словно б несмело, нерешительно, слова не вымолвит - а все уж покорены.
Не раз и не два задавал себе Санька вопрос - для кого же блюдет себя Глафира? Не может быть, чтобы никто не пал на сердце. Ведь и в танце вольностей не допускает! Касается кавалерской руки кончиками пальцев - если вообще касается. Саньке несколько раз выпало такое счастье - подавал ей руку, когда она в роли Венеры, вся в розовых гирляндах, сходила с глуара в балете "Парисов суд". Глуар, он же "машина Славы", под сладостную музыку опускался сверху, и Глафира стояла в нем, не держась, соблюдая правильную позицию рук и улыбаясь так, как пристало богине.
А так танцует, что прославленным итальянкам есть чему поучиться. Антраша бьет чистенько, вертится ровненько, ручки округляет приятнейшим образом, прыгает без стука, в каждом повороте головки - чувство, в каждом положении пальчиков - смысл.
И ножки… крохотные ловкие в тоненьких чулочках, в туфельках - таких, что целиком встанут на мужскую ладонь, от носка до каблучка и четырех вершков не наберется…
Все в ней было изумительно!
Любил Санька Глафиру чуть ли не с детства - он еще в Танцевальной школе учился и амурчиков на сцене Эрмитажного театра изображал, а она уже плясала в старом, но вечном балете "Забавы о Святках" русскую, а в "Новых аргонавтах" - одну из тройки прекрасных гречанок, и сама государыня присылала ей перстень и браслет.
И ничего с собой не мог поделать дансер Румянцев. Анюте потому и удалось его соблазнить, что до девятнадцати лет с Глафиры глаз не сводил, все на что-то надеялся, а потом просто стыдно перед товарищами стало за мужскую девственность.
Теперь уж в театре знали, что у него с Анютой случились амуры. Но театральные девки могут из-за роли подраться хуже базарных баб, а когда речь о том, как богатого покровителя вокруг пальца обвести, - вмиг объединяются. Опять же - начало их романа как-то оказалось на виду, а продолжение - нет, оба были осторожны.
Санька вдруг обнаружил себя стоящим под Глафириными окнами. Именно стоявшим, хотя следовало бежать, нестись стрелой. Вечером-то представление, а дансер, утирающий сопли, - зрелище преотвратное. Да и что толку стоять? Она там спит в уютной постельке - да и одна ли? Может, сейчас отворится дверь, и любовник более удачливый, чем фигурант Румянцев, спустится с крыльца, кутаясь в шубу или длинную епанчу гвардейского офицера… узнать бы наконец правду, угомониться и поставить на этой несуразной любви крест! Но сперва - узнать правду…
Пусть явится, что и у нее любовник имеется, да и не один! Насколько же тогда будет проще вырвать из души сию занозу! Поболит - и перестанет.
Злобного намерения ненадолго хватило. Потоптавшись в десяти шагах от крыльца, Санька образумился. Удивительно, как холод проясняет и подстегивает мозговое устройство. В последний раз взглянув на темное окошко, фигурант Румянцев поставил дыбом ворот шубы и поскакал к приятелю Грише Поморскому, пожилому скрипачу придворного бального оркестра. Он давал Саньке уроки музыки, потому что танцевальная карьера у парня не ладилась, следовало не то чтобы менять ремесло - а приспосабливать его к требованиям жизни. Обучать богатых купчих контрдансу, подыгрывая на собственной скрипочке, - дело любезное и хлебное.
Румянцев не обратил внимания на бородатого человека в тулупе и преогромных валенках, который стоял у стены с лопатой. Кому и обретаться зимней ночью на улице с лопатой, как не дворнику? И пристало ли фигуранту вглядываться в дворников?
Одно благо - что дансеры, певцы, фигуранты и музыканты нанимали себе квартиры недалеко от нового Каменного театра, что на Карусельной площади. Конечно, выстроен он на отшибе, место тут тихое и бедное, на столицу не похожее. Но с государыней не поспоришь: распорядилась ставить Каменный театр на месте того деревянного сарая, где раньше плясали воспитанники Танцевальной школы, - и вот он уже стоит, вот он виднеется сквозь утреннюю мглу - огромный, тяжеловесный, с колоннами по фасаду, с мраморной Минервой на фронтоне. И площадь перед ним - чтобы для всех экипажей в день представления хватило места. Набиваются-то в зал две тысячи зрителей - не шутка!
Проводив Саньку взглядом, мужик в тулупе полез за пазуху и вынул круглые часы на цепочке. Дворник с часами - это уже само по себе было удивительно. Однако слова, которые он произнес, прозвучали вовсе загадочно:
- Ну что, брат сильф, опять промашка вышла? И это бы еще ничего! Часы дворник мог подобрать - мало ли пьяных разгильдяев шатается по улицам? И странное словечко "сильф" подслушать у господ. А вот откуда взялся у него идеальный французский прононс, с коим были сказаны общеизвестные слова "A la guerre comme a la guerre"?
Затем, не став разгребать лопатой выпавший ночью снег, чтобы высвободить ступеньки, дворник быстрым шагом удалился.
Он топал с лопатой на плече мимо будущего собора к набережной Мойки, в сторону Невского. Там, не доходя проспекта, он вошел в заснеженный двор и по узкой тропинке добрался до крыльца.
Его впустили сразу. Так совпало, что прислужник Зинька выносил в тот миг хозяйский горшок.
В сенях странный дворник отряхнулся, выбрался из тулупа, отцепил фальшивую бороду, но валенки стягивать не стал - так и вошел в комнату, где в столь ранний час уже все было готово к чаепитию.
Избавленный от верхней одежды и щетины, он оказался молодым человеком приятной наружности, но уж больно щупленьким, совсем невесомым.
- Здорово, Дальновид, - приветствовал его товарищ, сидевший на скамеечке перед печкой в теплом шлафроке и ночном колпаке. - Что, есть добыча?
- Нет, все тихо, - доложил Дальновид. - Ночевала она дома, и ты заметь - уже с неделю не уезжала. Сдается, мы сами себе морочим голову, брат Выспрепар, и сей роман нам примерещился. Ухтомский, похоже, ни при чем, а жаль. Надобно ли и дальше тратить время на эту дансерку?
- Пусть Световид решает, - сказал на это Выспрепар. - Это он разведал. Может статься, ошибся. А коли не ошибся и она ведет столь опасную для себя игру - а там речь, сдается, об очень больших деньгах, - то лучше бы во всем убедиться досконально. До чего ж театральные девки хитры… Садись, кушай фрыштик.
А сам продолжал подкармливать огонь щепочками и берестой.
- Один чай? Более согреться нечем? - Дальновид уселся и разломил большой калач с намерением помазать его плотную мякоть чухонским маслом. - Да! Слушай! Кое-кого я все же у того крылечка видел.
- И кого же?
- Дансера, как бишь его… Или фигуранта? Такой долговязый, с перебитым носом…
- Дансер с перебитым носом? Да что ты врешь!
- Вот те крест! Что я, перебитых носов не видывал? Совсем еще сопляк, ростом с коломенскую версту…
- А, знаю. Это Румянцев - тот, помнишь? Мироброд показывал - помнишь того долговязого, что в "Семире" на пол шлепнулся?
- Он? - удивился Дальновид. - Сей может знать нечто важное. Так вот - прибежал невесть откуда в одних туфлях и встал под ее окошком на часы. Стоял, глядел, потом удрал.
- Может, все-таки любовник? - предположил Выспрепар.
- Этого еще недоставало! Оно было бы пикантно… Только сдается - нет. Обожатель. Она осторожна.
- Для театральной-то девки - немыслимо осторожна. Да нас, сильфов, не проведешь! Стой, стой! Ты мне все бумаги замаслишь!
Стопка аккуратно переписанных листов лежала в опасной близости к плошке с чухонским маслом. Там же имелись два раскрытых лексикона, две чернильницы, линейка с карандашом, несколько черненьких томиков с узорными обрезами.
- А вот что, Выспрепарище, - сказал Дальновид, отодвигая плошку. - Может статься, этот, с перебитым носищем, как раз теперь нам и нужен. Он-то постоянно в театре, от нее поблизости, он мог до того докопаться, что нам и не снилось. Не напрасно же прискакал под окошко чуть не среди ночи. Что-то чаял увидеть.
- А статочно… - пробормотал Выспрепар. - Он бы, пожалуй, подтвердил домыслы Световида насчет князя Ухтомского - или же опрокинул вверх тормашками. Кого ж нам отрядить в театр, чтобы завел с ним приятельство?
- Мироброда? Он ведь и так из театра не вылазит.
- Дитя твой Мироброд. Все испортит. Он только сочинять горазд…
- А не испортит. Пусть Световид попросит его сдружиться с тем дансером, а потом и я в компанию войду.
- Резонно… Любопытно, что эта коломенская верста разведала!
Выспрепар, убедившись, что печка разгорелась, встал и оправил шлафрок.
- Я загадку изготовил! - похвалился он.
- Для Туманского?
- Похож ли я на человека, который станет сочинять загадки ради собственного удовольствия?
- Нет. Ты и на человека-то не больно похож…
Выспрепар засмеялся. Он был нехорош собой, причем догадаться, отчего его лицо казалось некрасивым, пока он молчит, было мудрено: все на месте, два глаза разумной величины, нос в меру длинен. Речь была ему противопоказана - губы кривились и диковинно выворачивались наружу. Смотреть неприятно. Начав приглядываться, зритель видел, что в Выспрепаровой физиономии словно бы схватились в смертельном поединке два лица - одно с двойным подбородком, с обвисшими щеками, принадлежавшее немолодому болезненному толстяку, и другое - с глубоко посаженными глазами, заостренным носом, высоким лбом - выше, чем полагается обычному человеку; такие лбы в Санкт-Петербурге - редкость, разве что заедет какой-нибудь тощий и глубокомысленный южный житель из Мадрида или же Лиссабона.
При этом Выспрепару было не более тридцати. И станом он полностью соответствовал образу светского щеголя - в меру полный, с округлым брюшком, с крепкими мускулистыми ногами.
- Я сильф, - сказал он. - Моя красота - нечеловеческая, тебе сего не понять.
Дальновид расхохотался, а Выспрепар взял исписанный листок и принял вид сочинителя, читающего свое творение в гостиных дамам. Он очень старался, но нужно быть великим актером, каким-нибудь парижанином Анри Лекеном, чтобы из вымученных виршей сотворить шедевр.
Была эта загадка такова:
От птицы я свое
Имею бытие,
А ремесло мое
Все делать то, что ум прикажет,
Что сердце скажет.
Мной в жизни множество прославилось людей;
Боится всяк меня, коль я в руках царей
Неправедных и злобных,
И у судей, тиранам сим подобных.
Велика ли я вещь; но многое творю:
Смех, слезы, счастье, смерть;
но днесь живот дарю
И благоденствие лию на миллионы,
Изобразив божественны законы,
Которы царствуют в Екатеринин век,
От коих океан бесценных благ истек.
- Все? - спросил, выслушав, Дальновид.
- Чего же более? Ну?
- Гусиное перо. А загадка и истрепанного пера не стоит. Хотя… дай-ка сюда…
Дальновид взял листок и выбрал из пятнадцати строк две, даже неполные две: "велика ли я вещь; но многое творю: смех, слезы, счастье, смерть…"
- Сие могло бы стать девизом сильфов, - сказал он.