Исчезнувшая в облаках - Патрик Несс 4 стр.


О дальнейшей судьбе старухи он так никогда и не узнал. И что еще удивительнее, он не знал, что дальше было с Роем, как тот излечился от всех своих ран. Джордж даже не мог вспомнить его фамилию, не говоря уже обо всем остальном. Он не помнил, как вернулся в "О, приди, приди", то есть, скорее всего, он просто туда не возвращался, а его родители заняли позицию "бог его знает" в отношении ситуации, когда их сын чуть не отдал концы. Джордж знал, что родители выдали ему сотню долларов из страховки – он купил на них книги, – а остальное потратили на ремонт дома. Но как насчет всего остального? Ну да, он выжил. Но разве это могло быть сравнимо с потрясением, перенесенным его мамашей? С тем, что при этом пришлось испытать ей?

Время шло. Учительница четвертого класса по имени миссис Андерхилл оказалась прекрасной женщиной, но по неизвестным причинам – вероятно, финансовым – его родители не смогли позволить себе даже обильно спонсируемую церковью частную школу. И Джордж – возможно, из-за того, что это место, надо признать, было немного странным и абсолютно не подходящим для натур чувствительных, – все же покинул "О, приди, приди" и на следующий год перешел обратно к Генри Бозману. Учился он прилежно, и этого оказалось достаточно, чтобы его родители смогли вписаться в общий круг и выбить ему стипендию для поступления в любой вуз на другом побережье.

Так Джордж оказался в Нью-Йорке. И как тут не вспомнить слова мисс Джонс? Несмотря на недостаток схоластического чутья, Джордж все же выделялся из круга своих сверстников. Он умудрился выцарапать себе стипендию и перебрался в Англию – как раз тогда, когда больше не видел смысла в получении звания и диплома. Ему было уже все равно. Он встретил Клэр. А домой приезжал разве что на похороны. Сперва с отцом произошел несчастный случай на стройплощадке, а потом умерла и мать якобы от сердечного приступа, но, вероятнее всего, оттого, что, ухаживая за мужем, отдала слишком много своих драгоценных сил. Что нередко случается. Джордж остепенился, и теперь он уже жил в Англии дольше, чем в Штатах, что могло бы кому-нибудь показаться важным, хотя никогда таковым не являлось.

История эта, впрочем, произошла на самом деле – во всех деталях, – несмотря на всю свою невероятность. Теперь, спустя столько лет, Джордж понимал, что она перестала быть его личной историей, рассказывающей лишь о части его собственной жизни.

Уж не из-за всех ли этих людей?

Всех, кто прибежал с заправки и из овощной лавки, всех тех, о ком Джордж начал задумываться, когда повзрослел, особенно после того, как сначала стал отцом Аманды, а потом дедушкой Джея-Пи? Всех этих людей, незнакомцев, чьих имен он так и не узнал, а лиц не запомнил, всех этих случайных индивидуумов, увидавших, как двух маленьких мальчиков сбила старуха в огромной машине?

Интересно, случалось ли им рассказывать эту историю? Даже Рою с Джорджем эти мгновения показались мучительными, мгновения, когда никто не сомневался в том, что они, скорее всего, погибнут, и не было ничего – ничегошеньки! – чем все эти взрослые могли бы им помочь. Невыносимость этих мгновений Джордж полностью прочувствовал лишь однажды, когда Аманда, едва научившаяся ходить, в пятнадцати шагах от него вдруг упала с бордюра на дорогу с мчавшимися автомобилями. Она мгновенно перестала реветь, когда увидела, как перепугался ее отец, и ощутила, с какой силой он прижимал ее к груди.

Джордж чувствовал, что связан с ними, со всеми этими безымянными свидетелями, которых теперь не найти – даже в нашу эпоху безудержного всеобщего осетенения. Их жизни ненадолго пересеклись с его судьбой – и случилось то, что происходит – конечно же по-разному, но с кем угодно – каждую секунду и где ни попадя, вот только смысл обретает, лишь когда касается кого-то лично, не правда ли?

На самом же деле – и Джордж часто думал об этом, – хотя в своей версии произошедшего он и выступал главным героем, его, разумеется, неизбежно делали персонажем второго плана, когда ту же историю рассказывал кто-то другой. Как они вообще рассказывали ее? Ведь наверняка же они это как-то делали. "Вы не поверите, недавно со мной приключилось такое! Захожу в супермаркет, покупаю блок сигарет для мужа и две бутылки виноградного сока. Уж не помню почему, но точно помню, что две. Поднимаю глаза – и тут…"

А как насчет старухи? Какую историю рассказывала она в те недолгие годы жизни, что ей оставались? А как насчет водителя "скорой", который, скорее всего, очень быстро забыл о несчастном случае, в котором два пацана отделались легкими царапинами?

И если уж на то пошло, как звучала бы версия мисс Джонс, взбреди ей в голову рассказать кому-либо о белой сумасшедшей, укусившей ее за палец? Как бы она отличалась от версии Джорджа? Или от рассказа его матери, в котором уже все происходило совсем не так, как рассказывал он?

Стоило ли так ломать над этим голову? Джорджу казалось, что стоило, и даже не ради того, чтобы выяснить истину или установить, что же именно происходило в тот или иной конкретный момент. Истин – в чем-то совпадающих, переплетенных одна с другой – всегда было столько же, сколько и рассказчиков. Истина как таковая значила меньше, чем история чьей-то жизни. Забытые истории умирали. А оставшиеся в памяти не просто жили, но и обрастали деталями.

И когда бы он ни рассказывал свою версию этой истории – о причинах своей "неамериканскости", о роли, которую в этом сыграли его теперь уже покойные родители, об укушенном пальце, из-за которого он умудрился в итоге попасть под машину, – беседа сразу же перетекала к другой истории, которую рассказывал кто-нибудь еще, а сам он частенько забывался и, слушая вполуха, на какое-то время погружался в собственные воспоминания.

Он рисовал в них себя – за десятилетия, за океаны и континенты отсюда, под восхитительным голубым небом, в невероятном безмолвии распятым на асфальте, под пристальными взглядами десятков пар испуганных глаз всех этих "сорассказчиков", и, поскольку он мог видеть их, а они – его, во всех различных интерпретациях их жизни пересекались и связывались друг с дружкой в то, что Джордж мог определить лишь как всеобщие объятия, и этот миг длился постоянно – и не заканчивался до сих пор.

И благодаря этому бесконечно повторяющемуся мигу боль оставалась на якоре, страх дремал на привязи, а все остальное казалось удивительным и чудесным.

* * *

На этот раз дела у Аманды пошли наперекосяк, когда из всех дурацких мест на нашей зеленой планете они с Рэйчел и Мэй приехали к самому идиотскому – мемориалу "Животные на войне".

– Гребаный стыд! – протянула Аманда, скорчившись в одиночку на заднем сиденье, хотя была выше Мэй чуть не на целый фут и по всей логике куда больше заслуживала места впереди.

Все это неизбежно возвращало ее в раннее детство, к тем поездкам с родителями, когда ей полагалось всю дорогу до Корнуэлла спать на заднем сиденье, пока Джордж вел машину в своей обычной нервно-растерянной манере, а мать отчаянно пыталась разобраться в бумажках для адвоката.

Всякое настроение для пикника у Аманды пропало, но изменить свои планы на этот день, казалось, уже невозможно. Мэй неизменно восседала впереди, а Рэйчел, как всегда, крутила баранку, хотя все трое могли бы ехать каждая на своей машине.

Таковы были правила, как и во многом другом. Правила, которым Аманда честно пыталась следовать, но неизбежно и безнадежно что-нибудь нарушала.

– Что именно? Это? – спросила Рэйчел. И, не отнимая ладони от руля, показала наманикюренным пальцем на огромную стену из затейливого мрамора, тянущуюся вдоль дорогущего особняка прямо в центре квартала Мейфэр.

Перед стеною покорно застыли памятники – лошадь, собака и, кажется, почтовый голубь, хотя Аманде никогда не доводилось разглядывать всю эту дичь вблизи. Зачем? Кому вообще это нужно?

– Да, это, – сказала Аманда, хотя часть ее мозга уже посылала истеричные сигналы тревоги. – "У них не было выбора"! – с пафосом продекламировала она девиз Мемориала, довольно похоже копируя Хью Эдвардса. – А с чего у них будет свой выбор? Ведь это животные! Разве это не оскорбление реально погибших на войне людей – отцов, матерей, сыновей, дочерей, – когда их приравнивают к гребаному лабрадору?!

В нахлынувшей тишине Рэйчел и Мэй переглянулись, и Аманда поняла, что осталась в одиночестве, что, возможно, это еще не последний раз, когда ее пригласили прокатиться в машине Рэйчел на импровизированный пикничок в духе "Один-раз-живем-так-давайте-же-carpe-такой-неожиданно-солнечный-diem", но вероятность получения таких приглашений в дальнейшем резко сократилась.

Хотя произносить слово "гребаный" (тем более дважды) было само по себе рискованно, она все же рассчитывала на особую роль в их троице – роль подруги, которая может и матюгнуться, которая знает, как скрутить косячок, если попросят (пока не просили), и которая успела сожрать в былом замужестве столько дерьма, что жизнь ее стала похожа на жизнь гиены. Как Рэйчел, так и Мэй тоже развелись, хотя и не в столь юном возрасте и не с таким раздраем. Они сами выбрали ее на эту роль, и она старалась играть ее как можно достойнее.

Ну и хрен с вами, мысленно вздохнула Аманда. В гробу я обеих видела…

Даже за восемь месяцев знакомства она так и не стала для них своей.

Занималась Аманда транспортным консалтингом, так же как Рэйчел и Мэй. В их фирме из семидесяти четырех сотрудников работало всего девять женщин, что конечно же незаконно. И дело не в том, что транспорт – совсем не женская индустрия (хотя, конечно, отчасти и в этом), просто такая уж это была контора: в их компании, "Амбрелло Флэттери", начальницей отдела кадров работала женщина, ненавидевшая всех прочих представительниц своего пола (Фелисити Хартфорд, несомненно, Дама Номер Один из всех девяти). На собеседовании перед приемом на работу она объявила, что по своим способностям Аманда "в лучшем случае" восьмая по счету кандидатка (из восьми), но в конце концов даже пожилой Амбрелло-старший начал удивляться, зачем его секретаршу, нанятую совсем недавно, вдруг заменили на хлыщеватого вида юношу, в воротнике сорочки которого вечно торчит "какая-то нелепая железяка, миссис Хартфорд". И прежде чем миссис Хартфорд "сыграет в ящик, не выдержав очередного судебного разбирательства", Аманде придется заниматься всем этим самой.

Аманду определили в отдел к Рэйчел и Мэй – миссис Хартфорд предпочитала разбивать всех сотрудниц на мелкие группы, чтобы было легче уволить любую из них, как только она задумает это сделать, проснувшись однажды утром, – и обе разведенки приняли ее под свое крылышко как младшую подругу по несчастью. В первый же день они пригласили Аманду на ланч, и за сорок пять минут обеденного перерыва она не только узнала о том, что Рэйчел разместила фотографии голой любовницы своего бывшего мужа на мемориальном сайте покойной матери этой самой любовницы, что Мэй страдает молочницей и что в колледже Рэйчел выжила при пожаре (который, похоже, сама и устроила), унесшем жизни двух ее соседок по общежитию, но еще и успела услышать от Мэй целых три душещипательных анекдота про обрезание.

– Они что, все были братьями, эти трое? – рассмеялась Аманда низким, тяжелым, скабрезным смехом, который она назвала бы своей лучшей "фишкой на публику", догадайся хоть кто-нибудь ее об этом спросить.

Никто не засмеялся в ответ.

Это были долгие восемь месяцев.

– Можешь достать корзинку для пикника? – попросила Рэйчел, втискивая свой "мини" в свободный проем на парковке.

– Конечно, – ответила Аманда. Именно она всегда доставала чертову корзинку для пикника.

Мэй вышла из машины, крайне сосредоточенно пялясь в мобильник. Она отслеживала по GPS свою дочь, которую "воскресный папаша" забирал к себе по выходным.

– Поверить не могу, – сказала Мэй, которая никогда ничему не могла поверить. – Он привез ее в "Нандо’с"!

– Что за херню вы сюда напихали? – спросила Аманда, пытаясь вытащить из машины необъяснимо тяжелую корзинку для пикника.

Она чувствовала себя носорогом, вылезающим задницей вперед из стеклянной витрины.

– Послушай, тебе уже двадцать пять, так ведь? – сказала Рэйчел. – Ты моложе нас, ладно, я понимаю. Но не слишком ли взрослая, чтобы ругаться так, словно торчишь от скинхедов?

– Извини, – буркнула Аманда и вытащила наконец проклятую корзинку.

Но не удержала в руках, и та гулко шмякнулась о землю. Поток вина хлынул из ее днища и зажурчал, как ручеек – очень дорогой ручеек.

Рэйчел вздохнула:

– Это была наша единственная бутылка красного?

– Извини, – повторила Аманда.

Рэйчел ничего не ответила, просто выдержала паузу, давая Мэй время заметить, что Аманда стоит в луже бесценного Pinot.

– О-о-о! – едва слышно прошептала Мэй, наконец оторвавшись от экрана. – Глазам своим не верю…

Аманде всегда хорошо удавалось начинать отношения. И в школе, и в колледже, и на разных работах по окончании вуза, не говоря уже о целой ватаге друзей, вертевшихся вокруг Генри. При первой встрече она всем нравилась. Это действительно так.

То, что могло бы казаться пугающим в мужчине – рост выше среднего, широкие плечи, низкий командный голос, – в этой женщине, напротив, обезоруживало. Глядя на нее, парни помнили, что перед ними девушка, но в то же время могли рассуждать о каком-нибудь регби, а потом неожиданно для себя покупали ей пиво и спрашивали, каковы, по ее мнению, у них шансы закадрить вон ту аппетитную голландочку с курсов по экономике. Геям она тоже нравилась, что имело свои преимущества, хотя и вызывало смутное ощущение, будто ей удалили яичники; что же до женщин – те поначалу ценили ее как подругу, с которой наконец-то можно оставаться собой и говорить что думаешь, не особенно заботясь о вечной девчачьей конкуренции. Они считали ее "своим парнем", это правда.

И в этом они ошибались.

– Ой, смотри! – воскликнула Карен, ее новоиспеченная "лучшая подруга" (одна из многих) в колледже, которая училась на географа, никогда не фанатела по Бристолю, а также считала, что секрет провала любой политической философии в истории можно ужать до простейшей, основополагающей формулы: "Все люди – тупицы". – По ящику крутят "Волшебника страны Оз"!

– Да ты что? – отозвалась Аманда и шлепнулась на диван рядом.

Они только что классно оттянулись в клубе на вечеринке. Ее лучший прикид так и лип к пропотевшей коже, а ноги просто отваливались в этих туфлях – все-таки для девушки с широкой костью неестественно забираться на шпильки, – и хотя они с Карен танцевали, выпивали, хохотали и курили всю ночь, привлечь мужское внимание им так и не удалось; никто из парней даже взглядом за них не зацепился. Если судить строго, у Карен проблемы с формой носа. И бровей. И еще, ну что поделать, она прихрамывает, хотя в танце этого почти не заметишь. Но как бы там ни было, всё прошло весело и весьма многообещающе.

С небольшой помощью от матери с отчимом Хэнком – а родной отец платил за ее обучение и вряд ли мог себе это позволить, поэтому она всегда врала, когда он спрашивал, не нужно ли ей что-нибудь еще, – Аманда могла снять комнату в квартирке с двумя спальнями недалеко от университета, чтобы прожить там последний год перед выпуском, и подыскивала компаньонку. Карен прочла ее объявление, опубликованное на вузовском сайте, и откликнулась. Они встретились за кофе, ударили по рукам и въехали в новое жилище. С тех пор прошло две недели, и никаких проблем на горизонте не наблюдалось.

– Вот уж не думала, что это вспомнят и покажут еще хоть раз! – с энтузиазмом продолжила Карен, поджимая на диване ноги. И, вдохнув поглубже, приготовилась подпевать "Мы в Город Изумрудный…"

– Дурацкий фильм, – сказала Аманда. – Ненавижу.

Карен поперхнулась воздухом, так ничего и не спев.

– Че-го?! – спросила она сквозь кашель с таким видом, точно Аманда съездила ей кулаком по физиономии. Реально съездила, без дураков.

Словно не замечая этого, Аманда рубанула:

– История вымучена, сюжет – дерьмо. Чтобы все связно выглядело, актеры, как последние маразматики, выворачиваются наизнанку. А под конец мало того что никакого чуда не происходит, так еще и главный волшебник оказывается жалким клоуном! Лузер, который призывал всех идти за собой, а когда дело запахло Международным трибуналом, спас свою задницу, удрав на воздушном шаре. Вылитый Милошевич!

На несколько секунд она прервала свою речь, увидев, как вокруг глаз Карен расползаются белые пятна, но подумала, что это из-за подозрительных таблеток, которые они купили возле клубного туалета у какого-то толстячка, который клялся, что это – экстези, найденное в спальне у его старшего брата; поэтому Аманда допускала, что таблеткам уже лет двадцать и на самом деле это вообще какой-нибудь парацетамол.

– Ты… шутишь, да? – уточнила Карен.

– А потом эта Дороти возвращается в свой Канзас, – продолжала Аманда, отчего-то решив, что Карен таким образом ее подзадоривает, – и мы должны быть счастливы от того, что она вернулась к своей прежней унылой черно-белой жизни с перспективами ниже плинтуса? Что мечты – это, конечно, хорошо, но давай-ка, милая, не забывай, что на самом деле тебе никогда не вырваться с этого сраного ранчо? За то же самое, кстати, я ненавижу Хроники гребаной Нарнии… О нет, только не показывайте мне этого извращенца! – воскликнула она, когда на экране закривлялся Трусливый Лев. – Исчадие кошмаров!

Карен оторопела. Точнее, оторопела еще сильнее.

– Кто? Трусливый Лев?

– Ой, да ладно. Только не говори, что он не напоминает тебе сразу всех педофилов, от которых ты велела бы своей дочери держаться подальше! Так и ждет момента, чтобы взгромоздиться на малютку Дороти со своим агрегатом. – И она в самых ужасных интонациях передразнила Трусливого Льва: – "Ну давай же, крошка Дороти, садись к дядюшке Льву на коленки, и он покажет тебе, за что его называют королем джунглей, вот так, вот так…" А потом прижмет ее к земле, стянет с нее трусы и доберется до всех ее рубиновых пре…

И тут Аманда остановилась, поскольку ошибаться насчет выражения лица Карен стало уже невозможно. Парацетамол на людей так не действует.

– Ну чего ты, не реви! – добавила она, но было поздно.

Назад Дальше