– Прости, дорогая. Но, может, они просто не те, с кем стоит пытаться дружить?
– А с кем тогда стоит? Мне уже почти двадцать шесть, а я даже не могу никого назвать своей лучшей подругой! Да ты знаешь, в какие фрики записывают таких дур, как я? Да все девки только и циклятся на лучших подругах, даже если друг дружку ненавидят!
– Ну, у парней тоже бывают лучшие друзья.
– Ты просто не ловишь, о чем я. За моей спиной четверть века фальстартов и подглядываний в чужие окна – и полные непонятки, как же пробраться на этот сраный праздник жизни. И главное, как там остаться.
– Бывает и хуже. Скажем, все лет пятьдесят.
– Ты никогда не страдал от неумения ладить с людьми, Джордж.
– Зато я страдал от неумения удержать их рядом с собой. Та же проблема, вид сбоку.
– Мама с тобой осталась.
– Ненадолго.
– Надолго. Она до сих пор твой друг.
– Друг – это все-таки не жена, Аманда.
– Да уж, знаю. Все знаю. Просто я… замоталась совсем на работе. И дома. Генри звонит Джею-Пи и говорит со мной очень вежливо. Дружелюбно, вежливо… и, мать твою, любезно. И вырывает по три куска у меня из сердца всякий раз, когда…
– Ладно, я перестаю умолять тебя не реветь. Возможно, эти слезы тебя исцеляют.
– Только не эти. Это слезы злости. Только не вздумай ржать.
– Ну что ж, милая, если тебе поможет, я твой друг навсегда.
– Ох, пап. Ты же знаешь, что это не считается.
* * *
Смотреть, как она корпит над своими табличками, ему не дозволялось.
– Прости, Джордж, но я не могу, – говорила она, так и вспыхивая при этом от смущения (а как он мог не трогать ее, когда она смущалась, как мог не пробегать пальцами по ее скуле, подбородку и ниже, как мог не целовать ее, извиняясь за каждый проделанный шаг?). – Слишком много личного, извини.
– Даже для меня?
– Особенно для тебя. Ведь ты видишь меня очень ясно, ты смотришь со всей своей любовью.
– Кумико…
– Я знаю. Ты не сказал ни слова, но я поняла.
Он немного напрягся, но ее светло-карие глаза лучились добротой и теплом.
– Твое внимание – это именно то, чего бы я хотела больше всего, – продолжала она. – Но моя работа, увы, от этого будет искажена. Сначала видеть ее могут только мои глаза. А если смотришь и ты, значит, я ею делюсь, а если я ею уже поделилась, то не смогу разделить ее ни с тобой, ни с кем-либо еще, понимаешь?
– Нет, – ответил он. – То есть, конечно, понимаю, но я хотел сказать не о том.
– О чем же ты хотел сказать?
– О том, что я действительно смотрю на тебя с любовью.
– Я знаю, – сказала она, но с такой интонацией, что это "я знаю" могло бы означать любую разновидность любви по его усмотрению.
– Ты переедешь жить ко мне?
И как и всякий раз, когда он спрашивал ее об этом, она лишь рассмеялась.
Искусство ее само по себе было прекрасным, но он не переставал настаивать на том, что все же оно статично. Аппликации из перьев были собраны так, чтобы представить глазу не только объекты (мельницу, дракона, женский профиль), но также и отсутствие этих объектов – так, отбрасываемые ими тени, благодаря черным перьям в сочетании с темно-пурпурными, порождали феерический эффект пустоты. Или же иногда на них просто была пустота – с единственной полоской рассвета, подчеркивавшей отсутствие чего бы то ни было. Взгляд постоянно обманывался ими, натыкаясь на силуэт там, где ожидалась бездна, и проваливаясь в бездну там, где ощущался намек на силуэт. Они завораживали и томили, издеваясь над зрителем и оставляя его в дураках.
– Но они не дышат, Джордж.
– Дышат. Уверяю тебя.
– Ты слишком добр. Нет, не дышат.
Мало того, при тщательном изучении на них можно было обнаружить не только перья. Иногда она вплетала в них ниточку или одинокую перламутровую пуговицу, чтобы изобразить горизонт или солнце. А в одну картинку она даже вставила плоскую пластмассовую завитушку, которая резко контрастировала с мягкостью пуха, но смотрелась и подходяще и непреходяще.
Они были хороши. Очень хороши.
Но она говорила:
– В них не хватает жизни.
– Они идеальны.
– Они идеально пусты.
– Они не похожи ни на что, виденное мною в жизни.
– Значит, ты еще не видел в этой жизни настоящей пустоты.
Они часто спорили так, пока она не напоминала ему об их первом дне, о ее "навязчивости", как она сама это назвала. Ее дракон на той самой плитке так и остался нетронутым – дракон, в котором, по ее словам, жизнь отсутствовала напрочь, с чем Джордж наотрез отказывался соглашаться.
Ему отчетливо виделось самое настоящее злорадство в зеленом глазе чудовища, изготовленном то ли из кусочка стекла, то ли из какого-то минерала.
Однако теперь дракон угрожал вырезанной Джорджем Журавушке. Этот самый дракон, выложенный из перьев, уже атаковал птицу, вырезанную из книжных страниц. Взаимодействие медиумов, которое не должно сработать. Комбинация стилей, которые не сочетаются между собой. Или даже, как Джордж не побоялся признать, противостояние антагонистов (ее изящное искусство против его хромоты и медлительности), между которыми не могло ничего произойти…
И все-таки – ого. Ничего себе. Ну и дела.
– Просто с ума сойти, – сказал тогда Мехмет.
И правда, с ума сойти, подумал Джордж.
У дракона теперь появилась цель. А у птицы – контекст. В драконе теперь проснулось любопытство, прорезался характер. Птица же ощутила угрозу, и от ее безмятежности не осталось и следа. Между ними возникло напряжение. Соединенные вместе, они стали больше чем двумя незавершенными половинками целого, они стали чем-то законченным третьим – мощной мистической сущностью, намного большей, нежели маленький черный прямоугольник, заключавший их в себе, точно в клетке. Рамка таблички превратилась в кинокадр, предложение стало историей.
Дракон и Журавушка приглашали войти к ним, примерить на себя их роли, стать кем-либо из них или сразу обоими, но в то же время давали ясно понять, что любой доброволец будет действовать исключительно на свой страх и риск.
И Кумико отдала ему это.
– В знак благодарности, – сказала она. – Если желаешь.
– Нет, – сказал Джордж. – Это слишком много. Просто чересчур.
– Тогда я возьму, – сказал Мехмет.
– Она закончена, – добавила Кумико. – Ты завершил ее. Она теперь твоя так же, как и моя.
– Я… – начал Джордж. – Я…
– Я возьму, – повторил Мехмет.
И тогда Кумико спросила:
– И часто ты вырезаешь из книг?
С этого-то все и началось.
Она не просила его вырезать что-нибудь конкретное, предоставляя свободу его воображению. Но Джордж с огромной охотой начал посвящать этому занятию чуть ли не каждую свободную минуту – совершал налеты на букинистические лавки с корзинами подержанных покетов, покупал даже новые книги, если не находил то, что нужно, и посылал Мехмета к выходу из студии, чтобы тот терзал любого вошедшего посетителя, отвлекая внимание от актов его книгорезательного вандализма ("Но вы же заказывали красный цвет, вот ваша анкета!").
Он старался не думать, старался ослабить узы своей концентрации – и позволить лезвию работать самому по себе, очень смутно представляя, что за пазл должен собраться в итоге.
– И что это? – поинтересовался Мехмет, когда он закончил первую фигурку, которой остался доволен только наполовину.
– А ты как думаешь? – отозвался Джордж, сам озадаченный этим вопросом.
– Вроде гиена какая-то.
– А мне кажется, это лев.
– О да. Одна из тех стилизованных говёшек, какие шлепают на английские спортивные майки.
– Говёшек?
– Все старое когда-нибудь снова входит в моду, капитан.
– Назовешь меня еще раз капитаном – уволю.
Мехмет, нахмурившись, уставился на гиенообразного льва:
– А может, это какая-нибудь охмурительная завлекаловка с пленительного Востока, которым тебя так одурманила эта женщина? Тогда это просто потрясающе оскорбительно.
– Ты у нас тоже с Востока, Мехмет, но ведь тебя я не нахожу ни пленительным, ни тем более охмурительным.
– Ах! – воскликнула Кумико, увидев фигурку. – Лев. Да.
И тут же забрала ее с собой.
Он по-прежнему не знал о ней почти ничего. Что она делает в свободное время? Чем зарабатывает на жизнь? Есть ли у нее семья?
– Я просто живу, Джордж, – отвечала она будто бы через силу, чуть заметно морща бровь. – Чем заняты все люди на свете? Выживают как могут, причем каждый идет по жизни со своей неповторимой историей.
Ну, положим, своими неповторимыми историями больше заняты персонажи толстых романов, подумал он, хотя вслух не сказал. А остальным из нас только и нужно, что денег на хлеб да пиво.
Как-то она намекнула, что живет на сбережения, но сколько может скопить работник международной благотворительной организации, чем бы он там ни занимался? Разве что у нее могли сохраниться какие-то деньги из прошлой жизни, семейный капитал или…
– Я беспокою тебя, – сказала она однажды в постели, в его постели и в его доме.
К себе домой она еще ни разу его не приглашала. "Там слишком тесно, – хмурилась она. – Так тесно, что никто никогда бы не поверил".
Это случилось примерно на третьей неделе их знакомства. То было странное время. Они проводили вместе часы напролет, но в его памяти всякий раз оставались лишь случайные обрывки событий: ее губы, размыкающиеся, чтобы съесть дольку баклажана; ее смех над жадным до их булки гусем, который разочарованно ковылял за ними по всему парку; смущенный вид, с которым она взяла его за руку, когда ему не понравилось, что очередь в кино, куда они решили сходить, состояла сплошь из подростков (при этом из фильма он не запомнил ни кадра).
Она была сном, который помнишь только наполовину. Хотя и не только. Ведь вот она – лежит рядом в его постели, отзывается на его ласки, гладит его пальцем от затылка до подбородка и говорит:
– Я беспокою тебя.
– Я так мало о тебе знаю, – говорит он.
– Ты знаешь все самое важное.
– Ты говоришь так, но…
– Но что, например?
– Например, твое имя.
– Ты знаешь мое имя, Джордж! – отзывается она, явно развлекаясь.
– Да, но ведь Кумико – японское имя?
– Думаю, да.
– А сама ты – японка?
Она смотрит на него с дразнящей улыбкой:
– Если судить по имени, похоже на то.
– Может, это для тебя обидный вопрос? Я совсем не хотел тебя…
– Джордж… – Она приподнялась на локте над подушками и посмотрела на него сверху вниз, продолжая водить пальцем по седеющим волосам на его груди. – Моя прежняя жизнь была очень нелегкой, – сказала она, и казалось, сама ночь остановила свой ход, чтобы ее послушать. – Очень нелегкой, Джордж. Конечно, были и счастливые дни, и я старалась прожить их до последней минутки, но большинство тех дней были очень тяжелыми. И я не хочу возвращаться в них снова. – На секунду умолкнув, она поиграла пальцем с его пупком, и в ее голосе зазвучали такие же игривые нотки. – Разумеется, тебе еще много чего предстоит узнать обо мне! – Она посмотрела на него в упор, и он готов был поклясться, что ее глаза непонятным образом отражают золотистый лунный свет, хотя луна и светила у нее за спиной. – Но у нас есть время, Джордж. Столько времени, сколько сможем украсть. Разве нельзя подождать? Разве я не могу раскрываться перед тобой постепенно?
– Кумико…
– С тобой я чувствую себя в безопасности, Джордж. Ты – моя безопасность, мягкость и доброта. И моя передышка в пути.
И без того встревоженный тем, куда зашел разговор, Джордж вдруг пришел в еще большее смятение.
– Мягкость? – переспросил он.
– Мягкость – это сила, – сказала она. – И гораздо большая, чем ты думаешь.
– Нет, – возразил он. – Ничего подобного. Люди говорят так, потому что это звучит мило, но на самом деле это не так.
– Джордж…
Он вздохнул. Ему захотелось обнять ее своими слишком грубыми руками, ласкать и гладить тонкую кожу ее спины, бедер, даже ладоней и пяток. Хотелось укрыть ее в своих объятиях, точно за стенами грота, стать для нее "передышкой в пути" – тем, чем она окрестила его, как бы он тому ни противился.
– Моя бывшая жена, – сказал он, жалея, что говорит об этом в постели, но продолжая говорить через силу, – всегда повторяла, что я слишком милый и дружелюбный. Слишком мягкий. Нет, она не имела в виду ничего плохого, все в порядке. На самом деле мы до сих пор друзья. – Он выдержал паузу. – И все-таки она ушла от меня. Как ушли потом все остальные. Хотя ни одна из женщин, с которыми я встречался, никогда со мной не ругалась. – Он погладил Кумико по плечу. – Люди любят, когда с ними милы их друзья, но эта любовь – совсем иного порядка.
– Милость, Джордж, – сказала она, – это все, чего я желаю от этого мира…
И как будто еще два слова – "прямо сейчас" – были добавлены к концу ее фразы, но он так и не понял, произнесла их она или это сочинило его пугливое сердце.
Он решил оформить "Дракона и Журавушку" и изрядно поломал голову как. Обычная фоторамка тут не годилась – объемность самой работы не позволяла даже слегка придавить ее стеклом. Кроме того, большинство рамок, из которых ему пришлось выбирать, предназначались для фотографий крепкозубых детишек и их золотистых ретриверов и совсем не подходили для столь многозначной и живой работы, как эта.
Перепробовав и забраковав несколько вариантов – без стекла, с фиксацией на матовой или блестящей поверхности, без накладной рамки, чтобы можно было разглядывать работу и сверху, – в итоге он вставил картину в узкий стеклянный кейс, обеспечив вокруг нее воздушный зазор, примерно как в диораме. Ребра кейса были окантованы золотыми полосками, из-за чего казалось, будто картинка находится внутри него сотни лет и может рассыпаться в пыль, если попытаться ее извлечь. Она стала напоминать реликвию, артефакт, случайно заброшенный в этот мир из альтернативного пространства-времени.
Куда же теперь ее поместить?
Сперва он повесил ее у себя дома, но почему-то это казалось ему ошибкой. На стене над каминной полкой картина была не на месте и выглядела как иностранный гость, который вежливо улыбается и гадает, когда же наконец закончится этот проклятый ужин. Остальные стены в комнате были заставлены стеллажами, на которых книги стояли так плотно, что казалось, картина просто задохнется от недостатка воздуха, и тогда он решил поместить ее над кроватью в спальне. Один пугающе бессвязный эротический сон, настигший его после этого (оползни, зеленые луга и армии, прокатывающие буквально по нему), заставил вернуть картину на прежнее место.
И в конце концов она перекочевала обратно в студию, где он, по крайней мере, мог видеть ее каждый день, где она смотрелась абсолютно на своем месте (и наблюдала за ним) как одно из лучших творений данного заведения. Не говоря уже о том, что именно здесь он встретил Кумико. Возможно, поэтому сия табличка, слияние двух разных искусств, и смотрелась так органично там, где их жизни пересеклись.
Он повесил ее над своим столом, на боковой стене, на расстоянии от конторки – как он надеялся, достаточно далеко, чтобы посетители смогли ее разглядеть.
Но тут…
– Что это, черт меня побери?! Это ваше? – воскликнул человек в костюме, расплачивающийся за свежеоттиснутые файлы для документов – как он объяснил, приходится делать это самому, потому что его секретарша, видите ли, заболела. Джордж поднял взгляд от стола, за которым вырезал из книги небольшую фигурку, на его глазах принимающую форму натюрморта из фруктов (или, возможно, спаниеля).
– У меня даже не спрашивайте! – отозвался Мехмет, все еще обиженный на то, что табличка так и не досталась ему. – Не думаю, что у нас в Турции кто-нибудь назовет такое искусством.
– Тогда у вас в Турции остались одни дураки… – произнес человек в костюме так, словно был страшно ошеломлен.
И тут Джордж понял, что вопрос "это ваше?" включает оба смысла сразу. Джордж сам это сделал? И – что звучало особенно интригующе – Джорджа ли это собственность?
– Журавль – мой, – ответил Джордж. – А дракон… – Он выдержал паузу, ощутив бесценное имя Кумико на кончике языка. – Дракон не мой.
– Это поразительно, – сказал мужчина.
Сказал очень просто, без ненужного ударения или акцента, не сводя глаз с картинки.
– Спасибо.
– Сколько?
Джордж заморгал от удивления:
– Простите?
– А сколько вы предлагаете? – встрял Мехмет, скрещивая руки на груди.
– Она не продается.
– Ну, а если бы продавалась? – хором спросили Мехмет и посетитель.
– Не продается. Точка.
– У всего есть своя цена, – проговорил человек в костюме, уже слегка раздраженный тем, что ему отказывают в том, чего он хочет, а ведь именно эта несправедливость возмущает сегодняшний мир куда сильнее всех остальных.
– Это самая враждебная из фраз, которые я за сегодня услышал, – ответил Джордж.
Посетитель решил сменить тактику:
– Приношу извинения. От всей души, поверьте. Просто это выглядит настолько…
Он выдержал паузу, но Джордж решил дождаться ее окончания. Мехмет, очевидно, тоже.
– …правильно! – закончил-таки мужчина, и Джордж с изумлением увидел, что в глазах его стоят слезы. – Так вы уверены?
– Абсолютно, – вежливо ответил Джордж.
– А я бы хорошо заплатил, – настаивал собеседник. – Гораздо больше, чем вы думаете.
И назвал сумму – настолько сумасшедшую, что у Мехмета перехватило дыхание.
– Она не продается, – повторил Джордж.
Мехмет развернулся к нему:
– Ты с ума сошел?
– Вы знаете, – сказал мужчина, – на самом деле я вас понимаю. Я бы тоже не захотел с ней расставаться.
Его ладонь лениво похлопала по файлам для документов, и в этом жесте сквозило такое разочарование, такое ясное признание того, что в лице Джорджа он столкнулся с серьезнейшей из жизненных преград. Джордж, стоявший на его пути, не знал, что делать. Подбодрить посетителя? Извиниться? Или просто оценить историческую важность момента?
Но выбрать, что лучше, ему так и не удалось, потому что в студию вошла Кумико и отозвалась улыбкой на его приветствие.
– Не возражаете? – сказала она и опустила свой саквояж на конторку рядом с файлами мужчины, не обращая на него особого внимания.
Вынув из саквояжа очередную черную табличку, она тут же прикрыла ее рукой, чтобы Джордж не увидел изображения.
– Я взяла твоего льва, – сказала Кумико. – И использовала. – И в возникшей тишине резко отняла от таблички ладонь. – Та-дамм! – с тихой радостью объявила она.