Кто то умер от любви - Элен Гремийон 6 стр.


Я предлагала ей разные имена для младенца, и она на все соглашалась. Это, мол, ей безразлично, она хочет ребенка, а не имя. Мне очень не понравилось, каким тоном это было сказано. Я еле удержалась, чтобы не напомнить: вы хотите не просто ребенка, а МОЕГО ребенка! Я ведь могла бы взять назад свое обещание, но знала, что она никогда не согласится. Зато теперь я без всякого стеснения заказывала ей краски и все нужное для живописи, чувствуя себя с ней на равных. Я уповала на то, что ей скоро надоест выполнять мои требования и она выставит меня за дверь. Как же мне не терпелось сбежать отсюда! Я была готова родить прямо на улице. Но что потом? Позор. Мать-одиночка. Отверженная. Слишком часто при мне рассказывали подобные истории, и я знала, что ждет такую женщину. Будь мои родители моложе, они могли бы объявить ребенка своим. И я была бы не первой, кто числился бы "сестрой" своего же ребенка. "Она небось довольна, эта Анни, - ведь как переживала, бедняжка, что у нее нет ни братьев, ни сестер!" - судачили бы в деревне.

Но теперь это было невозможно, никто не поверит в такие чудеса. Однако главная проблема состояла в другом: в глубине души я была уверена, что мой ребенок будет гораздо счастливее в ее мире, чем в моем. Может, я потому с ней и уехала? Я вычеркивала в календаре дни, оставшиеся до родов, с отчаянием в душе. Вероятно, она догадывалась о моих терзаниях. И однажды вечером, придя ко мне в мансарду, начала утешать: я, мол, буду видеться с ребенком, когда только захочу, и вообще можно жить вместе, пока ее муж не вернется с фронта, да и после тоже, он наверняка согласится, и стоит мне лишь слово сказать, она возьмет меня в дом как кормилицу, а дальше, когда малыш подрастет и достигнет сознательного возраста, мы вместе решим, как ему объяснить ситуацию. Все это была гнусная ложь, и она это прекрасно сознавала. А я верила каждому ее слову. Мысль, что у меня отберут ребенка, была хуже смерти. И поэтому я заставляла себя верить ей. Я чувствовала себя такой одинокой.

За все эти долгие месяцы, проведенные в Париже, я не получила от родителей ни одного письма. И думала: мой отец держит слово. "Хочешь узнать, какая жизнь ждет тебя вдали от нас? Ну так ты это узнаешь, и не надейся, что мы будем тебе писать!" Он бросил мне в лицо эти слова еще в тот день, когда я получила от него в подарок мольберт. Я знала, что у него крутой нрав, но в таком гневе никогда его не видела. Новость о моем отъезде привела его в дикую ярость, и мне стало ясно, что только теперь я в полной мере почувствую ее на себе. Вот кого я жалела - так это маму. Наверно, ей приходится с утра до ночи защищать и оправдывать меня. Как же мне ее не хватало! Как хотелось посоветоваться с ней, узнать, что она сама чувствовала, вынашивая меня.

"Твои родители живут хорошо". Мадам М. неизменно повторяла мне эту фразу. С сияющей улыбкой. "Твои родители живут хорошо". Мерзкая лгунья!

Слуга по имени Жак остался в "Лескалье". Чтобы содержать в порядке дом, пока мы не вернемся, - так она мне объяснила. Из-за хромоты его не призвали в армию. Раз в неделю он приезжал в город (или, по его выражению, "на север"), чтобы сообщить мне новости о родителях, но я никогда его не видела, только слышала его голос внизу. Она и его не хотела посвящать в нашу тайну - кроме нас двоих, о ней знала только Софи. Мадам М. отдавала Жаку мои письма, и он, взяв на себя роль почтальона, отвозил их отцу и матери. Я-то ведь им писала. Коротко, но регулярно. А это было нелегко: темы приходилось выбирать очень осторожно. Как, например, сообщать им о погоде, когда для всех я жила в Кольюре? И уж конечно, не была беременна.

Родители считали, что мои письма приходят вместе с посылками от мадам М., которые получал Жак. Это делалось для того, чтобы нас не выдал штемпель на конверте. Она тщательно продумывала каждую мелочь. Еще до нашего отъезда из деревни ей удалось раздобыть пару десятков почтовых открыток с видами Кольюра. Некоторые из них повторялись, но она сказала, что так еще правдоподобнее: многие люди часто посылают открытки с одним и тем же пейзажем по два раза, даже не замечая этого.

Я уверена, что перед тем как отдать мои письма Жаку, она сама их читала. Ведь она не хотела рисковать - вдруг я где-нибудь нечаянно себя выдам. Мне она в этом не сознавалась, но я и так понимала. И прозвала ее "мадам Жироду". Что ж, на войне как на войне: я тоже говорила ей далеко не все.

Часто она просила разрешения посмотреть на мой живот. И разглядывала его в упор, дожидаясь момента, когда от толчка изнутри на нем выпятится маленький горбик. В такие минуты она выглядела жалкой и обделенной. Но я и не думала ее успокаивать. Пусть каждый страдает в свой час. Сегодня она, завтра я. Когда мой ребенок попадет к ней в руки.

Теперь я тоже ей лгала, отвечая на вопросы, которыми она меня засыпала. Например, спрашивала, что я чувствую, когда ребенок толкается, а я говорила: да ровно ничего не чувствую. Я безбожно врала, но она мне верила. Ей ничего другого не оставалось - как она могла узнать правду?! А я злорадно представляла себе: вот она сидит где-нибудь в гостях, за ужином, и повторяет мое вранье: мол, ровно ничего не чувствую. И ликовала при мысли о том, какими подозрительными взглядами посмотрят на нее подруги.

Единственное, что мне тогда хотелось изображать на холсте, было мое собственное тело. Но я понимала, что ей невыносимо будет видеть портреты беременной женщины, забившие мою мансарду. И писала себя только в ее отсутствие. Торопливо набрасывала этюд и тут же замазывала его чем-нибудь другим. Чаще всего голубым небом. Она, верно, удивлялась, с чего это я пишу одни небеса. Но поскольку я только их и видела из окошка, они вряд ли вызывали у нее тревогу.

Эта жуткая комедия длилась сто семьдесят четыре дня. Сто семьдесят четыре дня настоящей тюрьмы… хотя нет, на шестнадцать дней меньше. Однажды она разбудила меня среди ночи. Перед домом стояла машина. Мы ехали около часа и наконец остановились возле какой-то мельницы. Я думала, это просто передышка в пути, но нет, это была конечная цель нашего путешествия. Она хотела, чтобы я пожила на свежем воздухе. Место, конечно, не первый сорт, но для "ее малыша" это будет полезно. Внутри была кухня и большая общая комната во всю длину мельницы. Отгороженный уголок для мытья. И маленькая спальня. Помещения в подвале - пыльные, заваленные старыми жерновами - выглядели совсем нежилыми. Я очень удивилась: зачем мы сюда приехали? Какая-то грязная мельница без всяких удобств. Но зато теперь я могла гулять. И сразу почувствовала прилив сил. Целые дни я проводила на воздухе. Стоял конец марта, природа уже начинала пробуждаться от зимней спячки. Я носила с собой альбом для набросков и уголь. Мало-помалу ко мне приходило вдохновение. Я наслаждалась прогулками в одиночестве - если не считать Альто, всюду бегавшего за мной по пятам. Сама мадам М. никогда и носа не высовывала наружу. Целые дни проводила на стуле у окна, решая кроссворды. Сидела застывшая, напряженная, испуганно вздрагивая от малейшего шороха. Я понимала: она боится, что нас здесь обнаружат. Понимала и еще кое-что: она боится, что я сбегу. По правде говоря, мне страшно хотелось сбежать. Но я была уже на восьмом месяце. Далеко не убежишь. Да и куда? Идти вдоль речки в поисках кого-то, кто мне поможет исчезнуть, было очень рискованно. К тому же теперь я хорошо ее знала. Если мы здесь поселились, то уж будьте уверены - на десять километров вокруг никто не жил.

Никогда еще мы с ней не были так далеки друг от друга. А ведь спали в одной постели. Другой кровати просто не было. Софи ночевала в кухне, на тюфячке, разложенном прямо на полу. Мадам М. укладывалась после того, как я засыпала, и вставала первой, на рассвете. Каждая из нас избегала прикосновений: ни она, ни я не нарушали нашу "линию Мажино". Мне плохо спалось в этом месте. Я как бы видела со стороны эту дикую картину: пара беременных женщин в общей постели. Пара вздутых животов, приподнявших одеяла. Словно на этой кровати спал верблюд. Хотя нет: у верблюда два горба, а у дромадера - один, так что скорее дромадер, думала я, имея в виду свой, настоящий живот. Придется мне научиться отвечать на ее бесчисленные вопросы. Она тоже спала плохо. Ворочалась с боку на бок, говорила во сне. Как же мне хотелось придавить ее своим животом, сорвать с нее все эти тряпки и запихнуть их ей в рот, чтоб она задохнулась, чтоб умерла. По утрам ее половина простыни была насквозь мокрой, так она потела. Стирать белье было негде, и этот тошнотворный запах пропитал все помещение. У меня прямо чесался язык сказать ей, что эта вонь вредна "ее малышу". На следующую ночь меня разбудило прикосновение чьей-то ноги к моей. Верблюд и впрямь превратился в дромадера. Я удивилась: с чего это она вдруг избавилась от своего "живота"? И осторожно приподняла одеяло. Но под ним лежала вовсе не она, а Софи, занявшая ее место в кровати. На следующий день мадам М. объяснила, что если она разговаривает по ночам во сне, значит, мешает мне спать, а это вредно для "ее малыша".

Так мы прожили шестнадцать дней, а затем вернулись в Париж. Меньше чем через два месяца я родила.

Как-то, войдя в мою комнату, она протянула мне куклу:

- Смотрите, что я купила.

- Красивая!

- Но это еще не все… Нажмите-ка на кнопку у нее под волосами.

"Мааама! Мааама!" - пропищала кукла.

От этого слова у меня начались схватки."

* * *

Любую беременную женщину эти письма взволновали бы - вот как я рассуждала.

Я снова попыталась беспристрастно оценить их и снова пришла к выводу, что имею дело с романом, причем, несомненно, с автобиографическим романом. Вот только автор был по-прежнему неизвестен.

Мне тоже не хватало мамы, тоже хотелось бы узнать, что она чувствовала, вынашивая меня, я тоже остро ощущала свое одиночество.

Я давно заметила, что рождение ребенка нередко влечет за собой смерть в близком окружении. Словно на земле установлен numerus clausus человеческих душ. Так произошло и у меня. Мама умерла через четыре дня после того, как я сказала ей, что беременна. До сих пор не могу поверить, что мой ребенок никогда не увидит мою мать.

Но куда же, черт возьми, она ехала на такой скорости по той деревенской дороге?

Складывая письмо, я испытывала сильное искушение позвонить Никола. Если вдуматься, это как-то глупо - бегать от него, да и скрывать свою беременность тоже. Нужно хотя бы дать ему возможность сказать "нет". Я знала, что он не захочет ребенка, но лучше пусть сам объявит мне это. И тогда я излечусь от него - раз и навсегда.

Когда я своими ушами услышу, как он на коленях умоляет меня сделать аборт, твердит, что мы еще мало друг друга знаем и, может быть, позже, но сейчас еще не время, мои чувства не выдержат такого испытания.

Прежде я была горячей сторонницей абортов: это современно, это позволяет женщине свободно распоряжаться своей судьбой… И вот теперь сама угодила в ловушку, которая, как все ловушки, сперва была так заманчива, сулила такую свободу. Прогресс в женских судьбах… Не все так просто! Я хочу сохранить ребенка и, значит, виновна перед Никола, которому он не нужен. Я делаю аборт и, значит, виновна перед ребенком. Аборт, освобождая женщину от рабства, навязывает ей другую форму рабства - чувство вины.

Я предпочла бы не стоять перед таким выбором. Но если, дожив до тридцати пяти лет, я не способна взять на себя ответственность за последствия ночи любви, к которой меня никто не принуждал, то за что я вообще могу отвечать?! Если мы не хотим дать жизнь другому существу, то на что мы вообще нужны?

Вот в таком состоянии я сообщила маме о своей беременности. Она так и села от изумления. Я не сообразила усадить ее, перед тем как огорошить новостью; мне казалось, что подобные сцены происходят только в плохих рекламных роликах. Мы с ней никогда не обсуждали этот вопрос, и она думала, что я не собираюсь заводить детей. А теперь никак не могла прийти в себя.

Я, конечно, всегда хотела родить ребенка, просто не нашла для этого подходящего мужчины, а тут вообразила, что нашла, но забеременела прежде, чем узнала, согласен ли он стать отцом. И как раз в тот вечер, когда я собралась объявить ему о своей беременности, он выбил почву у меня из-под ног, рассказав, что у его брата родился ребенок и что он не хотел бы оказаться на его месте, он к этому не готов, абсолютно не готов.

Вот так и вышло, что я смолчала, а потом поразмыслила и решила: пусть он говорит что хочет, а я его сохраню, этого ребенка, и плевать на все, мне уже тридцать пять, и природа вечно ждать не будет.

Мама сказала, что понимает меня. А я ей сказала, что из нее выйдет замечательная бабушка, и она ответила: еще бы! И добавила: иметь ребенка хорошо, но еще лучше, если у него будут и мать, и отец.

Вспомнив, каким странно многозначительным тоном мама произнесла эти слова, я обещала себе не бросать трубку в следующий раз, когда мне позвонит Никола.

* * *

"Роды были ужасными. У меня начался такой приступ астмы, какого в жизни еще не было. Надо мной хлопотала Софи. Она твердила не умолкая: "Бедняжка Анни! Бедняжка Анни!" В какой-то момент ей показалось, что я не смогу разродиться сама, и она попросила мадам М. съездить за доктором. Я заметила, что та долго колебалась, перед тем как поехать. "Куда ж это она запропастилась! Неужто подведет?" Софи была в ярости. Я никогда не видела, чтобы она так злилась на свою хозяйку.

Не помню, что было дальше: мне стало так плохо, что я потеряла сознание. Знаю только одно: когда мадам М. наконец вернулась, она была одна. Она так и не поехала за врачом. Ты понимаешь? Она предпочитала, чтобы мы оба умерли - и я, и мой ребенок, - лишь бы никто не узнал ее тайну. По ее словам, она была в церкви и молилась за нас. Вот спасибо!

Я потеряла много крови. Софи падала с ног от усталости, она провела возле меня долгие часы и не отошла даже после рождения Луизы. Она опасалась за мою жизнь не в интересах своей хозяйки, ее волновала просто моя жизнь, вот и все. Позже она сказала мне, что никогда не простила бы себе, если бы со мной случилась беда.

А мне стало страшно. До меня наконец дошло, что мадам М. способна на все. Если у нее хватило духу бросить меня, почти умирающую, без помощи, то она вполне может убить меня, особенно теперь, когда Луиза уже родилась. Даже сейчас я думаю, что, не будь при нас Софи, она бы сделала это. Софи увещевала меня: да ты с ума сошла, что ты выдумываешь, у моей хозяйки никогда рука не поднимется на такое. Но и в ее глазах я прочитала сомнение: она не вполне верила собственным словам. Перед тем как выйти из комнаты, она нагнулась ко мне и, притворившись, что поправляет подушку, шепнула: "Не бойся, я не подпущу мадам к твоей еде".

Луиза родилась 16 мая 1940 года.

За несколько дней до родов я написала родителям письмо, где во всем призналась, - я тебе о нем уже говорила. Но как его отослать? И тогда я подумала о Софи. Мне было необходимо, чтобы мои родители прочли это письмо: пока они его не получат, я не могла чувствовать себя в безопасности. Если со мной что-нибудь случится, они должны знать, что у них есть внук или внучка. Я не хотела передавать письмо через Жака, он не вызывал у меня доверия. Мне не нравилось, как он на меня поглядывал. Софи уверяла, что я напрасно думаю о нем плохо, он человек порядочный, но если я все же предпочитаю, чтобы она отправила письмо по почте, она это сделает. И поклялась мне, что не обманет.

Она говорила так искренне. И я подумала, что ей можно довериться. Убедила себя, что она помогает мне потому, что боится стать сообщницей мадам М. в этой драматической истории. А может, даже в убийстве. Но вероятно, подойдя к почтовому ящику, она решила, что ей не годится так поступать со своими хозяевами, ведь они всегда были так добры к ней, даже помогли получить французское гражданство, хотя на самом деле она была еврейкой-иммигранткой. Софи не отправила это письмо. И скрыла это от меня. Вот как все вышло.

Я долго не могла оправиться после родов. Мадам М. не выходила из моей комнаты. Как и прежде, мы снова были вместе, только теперь я уже не писала картины, а она не читала вслух. Мы обе любовались Луизой. Молча, как заклятые враги. Когда я кормила Луизу, она не сводила с меня ревнивого взгляда, но тут она была бессильна, эти минуты она не могла у меня отнять. Зато во всем остальном мне приходилось ей уступать. Уступать, когда она хотела сменить пеленки. Взять на руки. Убаюкать. Пошептать ей на ушко нежные слова. Назвать "своей малышкой". Она выходила гулять с ней, пока я лежала в постели, - я еще долго не вставала.

Я знала, что хочу уехать вместе с Луизой, хочу вернуться с ней домой, - теперь я уже не чувствовала себя виноватой. Это была моя дочь. Но я не могла сказать мадам М., что мы с ней совершили ошибку, что нельзя разлучать ребенка с матерью, что это противоестественно. Она была не способна меня понять. Значит, придется снова разыгрывать комедию, потерпеть еще немного, притвориться покорной. Лишь бы она не догадалась о моих намерениях. А когда я наберусь сил, то улучу подходящий момент и сбегу от нее вместе с Луизой.

Но я прождала слишком долго.

Наконец я немного окрепла и начала ходить. Однажды утром мадам М. вошла в мою комнату, как обычно, во время кормления. Луизе было около месяца. Мадам М. вырвала ее у меня из рук и вышла. Я бросилась за ней, но она успела запереться на ключ. За дверью слышался плач Луизы. Я уже изучила все ее интонации, но этот плач звучал как-то необычно. Я стала колотить в дверь. Ответа не было. Только Луиза кричала все громче и громче. Я жутко испугалась. Начала во весь голос звать Софи. Пробежала по всей квартире. Потом заглянула в ванную.

И тут замерла от ужаса. Мой кот Альто лежал в воде мертвый. Мадам М. убила его. Утопила. А перед тем, наверное, задушила или… Не знаю… Вода была красной от крови. Я снова бросилась к ее двери, умоляя открыть мне. Луиза больше не плакала. И это напугало меня еще больше: вдруг мадам М. сделала с ней что-то плохое? Я решила выбежать на улицу, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, но входная дверь тоже была крепко заперта.

И тут у меня за спиной раздался ее голос: "Убирайся! Тебе здесь больше не место!" Она стояла на верхней площадке лестницы, загораживая проход. Я спросила, что она сделала с моим ребенком. Она ответила, что ничего не сделала с моим ребенком, поскольку у меня нет никакого ребенка. Она искренне мне сочувствует и надеется, что когда-нибудь и у меня будут дети, но сейчас просит оставить ее в покое. Я, видимо, просто буйная сумасшедшая, которая страдает навязчивой идеей - украсть ее дочь. Поэтому чем скорей я уберусь отсюда, тем будет лучше для всех. Она произнесла это "для всех" с такой угрозой, что я подчинилась и безвольно, как сомнамбула, вышла из дома.

Мне стало ясно, что эта женщина скорее убьет Луизу, чем расстанется с ней. Я сделала несколько шагов. Нужно было отойти подальше от дома, не торчать у нее на глазах, ведь она наверняка следит за мной из окна. Не стоит ее раздражать. Пусть успокоится. Свернув за угол, я села на скамейку, чтобы опомниться.

Назад Дальше