Круговой перекресток - Гайворонская Елена Михайловна 8 стр.


После его похорон у Марии Ивановны забрали служебную дачу, она была тому только рада – окруженный вековыми соснами деревянный терем стал ей ненавистен. Ей казалось, что именно дом стал причиной гибели двух близких людей. Если бы Виталик не поехал в тот день в Ильинское, ничего бы не случилось. Если бы Федор Сергеевич остался в Москве, Мария Ивановна вызвала бы скорую и его успели бы спасти. Вдове и младшему сыну оставили роскошную квартиру, хранившую воспоминания о былых счастливых днях и постигших несчастьях. Одна комната стала чем-то вроде мемориала. Мария Ивановна перенесла в нее все вещи погибших мужа и сына, в шкафу повесила рубашки и костюмы, на стенах – фотографии. На столе рядом с семейным альбомом стояла ваза с цветами, вначале живыми, а когда время слегка притупило боль, живые цветы сменились искусственными.

Федечка в глубине души считал себя косвенным виновником смерти брата. Когда мать устремляла на него полный боли и горечи взгляд, ему чудился молчаливый упрек. Ее слова: "Почему ты его не остановил?!" – часто звучали в голове. По ночам мучили кошмары: изрезанное стеклами окровавленное лицо Виталика. Он вставал, находил спрятанную бутылку водки, пил прямо из горлышка. Под воздействием алкоголя Федечка становился агрессивным, неуправляемым. Как-то при выходе из бара ему показалось, что прохожий посмотрел с осуждением, Федечка незамедлительно полез выяснять отношения и сломал прохожему нос. Подоспевший наряд милиции усмирил драчуна. Поскольку больше заступаться за Федечку было некому, а потерпевший оказался работником прокуратуры, Федечке дали три года колонии общего режима.

– Так ему и надо. Будет знать, как руки распускать. Привык, что все позволено, – сказала Клара.

Мама ничего не ответила. По сути, Клара была права, но ее злорадство было неприятно. Все-таки родственники.

Крушение мечты

Тем же летом Петр Иванович с супругой решили купить трехкомнатную кооперативную квартиру взамен своей двушки. Деньги заняли у безотказных Георгия и Евдокии. Тогда Татьяна впервые осмелилась поинтересоваться у родителей, почему бы им с Павлом тоже не приобрести кооператив, чтобы всем не толкаться в малогабаритке. У Евдокии это предложение почему-то вызвало бурный шквал эмоций. Оказалось, она не готова расстаться с единственной дочкой, даже если та переедет в соседний подъезд.

– Выходит, тебе с нами тесно! – запричитала она. – Вот благодарность! Мы тебе ребенка растим, а ты нас покинуть хочешь! Старые стали – помешали!

– Ну что за глупости! – оправдывалась Таня. – Мы же не в другой город уедем. Почему надо обязательно жить вместе?

– Раньше люди в бараках жили, коммуналках, и ничего. А теперь в отдельной квартире тесно стало! – не слушала никаких разумных доводов Евдокия. – В тесноте – не в обиде.

– При чем тут "раньше"! Раньше и в туалет на улицу бегали, ты же от унитаза не отказываешься! Время идет, люди улучшают условия.

– Ага, цари да бояре во дворцах жили, а потом их за те хоромы к стенке, да по этапу! Лучше жить просто, но спать спокойно.

– Времена Сталина в прошлом, – напомнила Татьяна. – Сейчас людей не сажают за взнос в кооператив.

– Сегодня не сажают, а завтра неизвестно, как обернется! Васька Козырев из сорок пятой тоже вон и квартиру купил, и дачу, и машину… А потом раз, и посадили за спекуляцию.

– Зачем ты все мешаешь в кучу?! – возмутилась мама. – Мы же не спекулянты. Деньги честным трудом заработаны, все доходы учтены.

Но проще было доказать что-либо телеграфному столбу, чем полуграмотной запуганной Евдокии. Она твердила свое: лучше не выделяться, жить, как все, вместе надежнее.

– Надо же подумать и о Сане, – выдвинула последний аргумент Таня, ее лицо уже пошло красными пятнами. – Девочка вырастет, соберется замуж, тоже сюда мужа приведет?

– И пусть приводит, – ударила кулаком по столу Евдокия. – Не дам согласия на разъезд, и точка.

Просто удивительно, как с годами меняются люди. Безропотная безотказная простушка Евдокия после смерти свекрови как-то незаметно, потихоньку переродилась в Кабаниху советского розлива, держащую немногочисленное семейство в цепком пухленьком кулачке. Таня никогда не была бойцом. Она отступила перед домостроевским натиском Евдокии. Георгий нашел дочь молчаливой, подавленной, глядящей в окно на серый двор в пятнах блеклых луж. Погладил, как маленького ребенка, по голове.

– Не волнуйся за Саньку, – тихо, чтобы никто не услышал, сказал он. – Я отложил деньги. Хорошую сумму. Положил в сберкассу на десять лет. Как раз к тому времени, когда Саша вырастет, будет ей квартира.

– Папочка, дорогой, жизнь-то проходит, – прерывисто вздохнула Таня. – Если бы ты знал, как мне надоело быть в положении вечной девочки. Я тоже хочу быть хозяйкой в своем доме, на своей кухне. Я обалдела от бесконечных гостей с котомками, и Павел с работы приходит уставший, а дома проходной двор. Своих друзей мы пригласить не можем – мама сердится, видишь ли, чужие дети раздражают. Вечно к Павлу цепляется, как он до сих пор не сбежал, ума не приложу. Санька психовать стала, у девчонки трудный возраст. К тому же мне неловко говорить с тобой об этом, но ты должен понимать, что у мужа с женой иногда бывают определенные желания, которые трудно удовлетворить, когда в головах очень чутко спит довольно большая дочка. На соседней улице кооперативный дом закладывают. Можем взять там двушку. Будем видеться так же часто, только спать каждый будет в своей квартире, у Саньки, наконец, появится своя комната – чем плохо?

– Хорошо, я поговорю, – пообещал Георгий.

И произошло чудо. Евдокия неохотно, со вздохами и унынием, согласилась на вступление в кооператив, взяв с дочери слово, что та будет навещать ее каждый божий день. Георгий внес предварительный взнос за двухкомнатную на десятом этаже.

Целый год мы гуляли на стройку, словно в парк, смотрели, как роют огромный котлован, забивают сваи, заливают фундамент. Потом, как школьный конструктор, стали собирать бело-голубые коробки этажей. Я уже представляла, как ко мне в окно будут забегать солнечные зайчики… Наконец дом вырос. Запрокинув голову, я смотрела вверх: крутилась стрела башенного крана, с земли казавшаяся игрушечной. Еще два этажа, и готово. Конечно, это была обыкновенная панельная башня, из тех, которые двадцать лет спустя раскритикуют за низкие потолки, гулкие стены и неудобную планировку. Но тогда бело-голубое строение казалось самым настоящим сказочным замком.

А потом была ураганная ночь. Поднялся шквалистый ветер. Ветви чахлых деревьев, растущих под моим окном, всю ночь колотили в стекло, словно молили укрыть их от стихии или предупреждали об опасности. Водосточная труба грохотала, не справляясь с ревущими дождевыми потоками. Огромный тополь во дворе вывернуло с корнями и обрушило на соседский старенький "запорожец", расплющив автомобильчик в лепешку. Но самое страшное потрясение ожидало нас на стройплощадке. Не выдержав напора ветра, башенный кран рухнул, пробив все двенадцать этажей. Погиб какой-то бедолага рабочий, оказавшийся в тот момент на стройке.

Моментально приехала высокая комиссия. В ходе проверки обнаружились многочисленные нарушения. Директор строительства получил немалый тюремный срок. Деньги раздали пайщикам, стройку заморозили.

– Не судьба, – сказала суеверная Евдокия.

Георгий грустно покачал головой и виновато развел руками, будто оказался причиной несчастья.

Как ни странно, материалистка Татьяна тоже поддалась фатализму и вслед за матерью горько повторила:

– Не судьба.

Стройку закрыли. Окрестные мужики, проделав лаз в заборе, растащили все, что могло, по их мнению, сгодиться в хозяйстве. Потом на заброшенной территории поселилась стая бродячих собак. По прошествии времени пригнали технику, разобрали останки дома и соорудили на его месте железные гаражи.

Федечка

Федечка отмотал срок от звонка до звонка. За три года постарел лет на двадцать. Трудно, почти невозможно было в хмуром сгорбленном худом человеке с потухшим взглядом, землистым заветренным лицом, распухшими обмороженными ногами узнать прежнего балагура, нараспев читавшего Блока и Мандельштама, бренчавшего песни Высоцкого. Любимая некогда гитара заняла место экспоната в комнате-музее старшего брата. Иногда пьяненький Федечка заводил на ней тягучие блатные песни, а Мария Ивановна менялась в лице и просила перестать.

Работать Федечка отправился на стройку. Говорил, что привык к физическому труду, что ему там комфортнее, чем за конторским столом. После смены часто с другими работягами соображал на троих, спьяну хвастался дворянскими корнями, за что получил прозвище Прынц. Работяги его жалели за непростую судьбу, и Федечке с ними было на удивление легко и комфортно. За бутылкой горькой просто решались проблемы, заводились друзья, отступали обиды, приходило веселье. Сквозь хмельной туман мир, полный углов и острых граней, слишком резкий, громкий, яркий мир, которому не хватало полутонов, выглядел мягким, размытым, приглушенным, приятным глазу и телу.

Мария Ивановна боролась с пагубной зависимостью, умоляла, плакала, грозила, вызывала для бесед Георгия. Но все было напрасно. Мария теряла второго сына и ничего не могла поделать. Однажды появилась надежда. Федечка встретил хорошую женщину, вдову, и предложил ей жить вместе. Марии Ивановне уже грезились звуки марша Мендельсона, агуканье младенца, топот маленьких ножек по персидскому ковру в гостиной… Но однажды Федечка крепко повздорил с гражданской супругой и, когда исчерпал аргументы, попытался разрешить спор при помощи кулаков. Та долго не раздумывала, собрала нехитрый скарб и ушла. Федечка попереживал да и вернулся к проверенному средству утешения – дружеской попойке.

Переходный возраст

Как-то незаметно подкрался переходный возраст с его перепадами настроения, беспорядочным ростом разных частей тела, прыщами, проблемами, казавшимися взрослым смешными, а нам архиважными. Время превращения миленьких деток в гадких утят. Время смутного томления, новых желаний, стремлений, разочарований. Алкин ветхий дом сподобились сносить, обитателей коммуналок раскидали по окраинам.

– У черта на куличках, в Бирюлеве, – вздыхала Алка. – Как только проведут телефон, я сразу тебе позвоню.

И, зашмыгав носом, кинулась мне на шею. Я тоже прослезилась. Было жаль расставаться с подружкой. Потом я поняла, что воспоминаниям место лишь на страницах пожелтевшего альбома, научилась мгновенно забывать и двигаться вперед, не оглядываясь на прошлое. Но это пришло позднее, со временем, с опытом. А тогда две девчонки обнимались и ревели, словно теряли что-то очень близкое, важное. Мы ведь наивно полагали, что наша дружба будет вечной, незыблемой, как египетские пирамиды, и вдруг прозрели и поняли, насколько все в мире зыбко, непредсказуемо и независимо от наших желаний. Позже Алка звонила мне пару раз. И я ей столько же. Алка звала в гости, я обещала приехать, но так и не получилось. Потом мы забыли друг дружку, остались лишь пожелтевшие снимки на страницах старого альбома.

Дашка

Справедливость закона физики, гласящего, что, если в одном месте что-то убывает, в другом ровно столько же прибывает, вскоре подтвердилась на деле. Первого сентября в наш класс пришла новенькая, высокая худая девочка в толстых очках, громоздившихся на востром носике, с длинными смоляными волосами, тщательно зачесанными и собранными в конский хвост, чуть сутуловатая, угловатая, как многие подростки. Робко вошла, обвела класс рассеянным взглядом, приблизилась к моей парте, к пустующему бывшему Алкиному месту, застенчиво спросила:

– Здесь свободно? Можно сесть?

– Пожалуйста, – равнодушно разрешила я. – Кстати, меня зовут Саня.

– А я Даша. Очень приятно, – улыбнулась как-то по-детски беззащитно. И неожиданно стала мне очень симпатична. А я в своих приязнях обыкновенно бывала весьма осторожна и скоропалительности не допускала.

Так у меня появилась новая подруга, Дашка Нефедова.

Дашка с мамой тоже выехала из коммуналки, только путем обмена. У них была комната в старинном доме-особняке на Остоженке, за которую они взяли небольшую отдельную квартирку в старой сталинской пятиэтажке. Это нынче "Остоженка" произносится со слащавым придыханием и за восемнадцать метров на этой имиджевой респектабельной улице можно легко взять треху в Сокольниках. Но в те времена Остоженка была одной из улиц в хорошем районе центра столицы. Сердце не замирало, не билось учащенно, воображение не подбрасывало услужливо картинки черных лимузинов с трико лором, пузатых дяденек в дорогих пиджаках, капризных силиконовых дамочек и всевозможные атрибуты роскоши. Дашка с ее мамой были безумно счастливы, что наконец-то смогли вырваться с коммунальной кухни.

Дашкина мама, Зоя Николаевна, оказалась интеллигентной дамой, высохшей и молчаливой, с темными волосами, закрученными в тугой узел, печатью усталости на лице и печалью в глазах, тщательно скрываемой толстыми стеклами тяжелых очков. Зоя Николаевна работала корректором в научном издательстве, на ее столе и вокруг него всегда высились стопки отпечатанных на машинке рукописей. Дашкина мама правила их зеленым стержнем. Дашкин папа был художником, он утонул, когда ей было пять.

– Он погиб, как герой, спасал ребенка на водохранилище, – листая фотоальбом, рассказывала Дашка, и в ее дрожащем голосе слышалась тихая гордость.

– Ты на него очень похожа, – ободряла я Дашку, хоть это было верно лишь отчасти.

На черно-белых фото отец был запечатлен с Дашкой на коленях, с шашлыком на природе, с большой овчаркой, с друзьями-художниками в обнимку на фоне выставочной стены. У него были такие же смоляные волосы, как и у Дашки, но на этом, пожалуй, сходство заканчивалось. Он был полноватым, широколицым, с широкой улыбкой в тридцать два зуба. Но Дашке искренне хотелось быть "папиной дочкой". Она здорово рисовала и после уроков ездила в художественную школу, куда-то к черту на рога, на метро и двумя транспортами. Стены в доме были увешаны отцовскими акварелями – пейзажами, натюрмортами. Свои Дашка прятала в папку и показывала немногим, опасаясь строгой критики. Мне казалось, что она рисует просто здорово, но подруга придирчиво комментировала каждую акварель: здесь линии "поплыли", здесь свет неважно передан, тут кривовато.

– Хватит к себе придираться, – говорила я. – Ты классно рисуешь. Ведь пока ты только учишься. Спорим, ты станешь известной художницей!

Дашка краснела и застенчиво улыбалась.

Ситуация менялась с зеркальной точностью, когда я читала свои неумелые стихи и рассказики. Мои литературные таланты казались мне очень скромными, а произведения несовершенными. Дашка же приходила в восторг, твердила, что мне непременно надо отправить свои вирши в газету или журнал.

– Давай напишем прямо сейчас, – теребила она меня, – немедленно.

Однажды мы состряпали письмо, вложили пару коротких рассказиков и послали в редакцию "Юности". Вскоре пришел ответ-отписка: редакция благодарит, но в настоящий момент не располагает возможностью к публикации в связи с большим количеством материала, советует совершенствовать литературное мастерство, желает творческих успехов…

– Ничего, в другой раз непременно напечатают, – твердила Дашка. – Главное не отчаиваться.

В общем, кукушка хвалила петуха…

У нас было много общего. Дашка оказалась такой же книжной фанаткой, обожала Чехова и О. Генри, позднее обе увлеклись Серебряным веком. Нам нравилась история России эпохи Петра Первого. Мы проглатывали новинки в модной "Юности", "Октябре", в почти оппозиционном по тем временам "Новом мире", потом обсуждали, иногда наши взгляды расходились, мы спорили до хрипоты, но благополучно завершали диспуты за чашкой чая с шоколадными конфетами и тягучим клубничным вареньем. Чай Дашка, как и я, могла поглощать бесконечно, кружку за кружкой, особенно темными промозглыми вечерами, когда за окном лил ненужный дождь или мела пурга. На нашей крохотной кухоньке было светло, пахло тепло и вкусно свежими булками, которые мы с Дашкой в силу своих щуплых конституций могли лопать в немереном количестве.

– Не в коня корм, девки, – говорила бабушка, подкладывая лишние кусочки.

В отличие от Алки Дашка моей семье очень нравилась, да она и не могла не нравиться – тихая стеснительная опрятная хорошистка. Помимо крайней застенчивости, была у Дашки иная отличительная особенность: она страдала вопиющей неуклюжестью. Из ее тонких рук вечно выпадали ручки, ластики, учебники и тетрадки. Несмотря на худобу, Дашка единственная в классе умудрялась свернуть в столовой поднос со стаканами, с грохотом уронить стул, смахнуть с подоконника цветок. Дашка отчаянно краснела, расстраивалась до слез, бросалась упразднять последствия, порой это ей удавалось, но иногда получалось еще хуже. Я, как могла, стремилась помочь подруге. Вместе мы мыли заляпанный компотом пол, пересаживали амариллис в новый горшок, после чего с легкой Дашкиной руки он рос лучше прежнего, да еще начинал цвести белыми цветами.

Мы вместе предавались волнующим мечтам о том, что однажды станем она – знаменитым художником, я – известным писателем. Обменивались книгами, добывали и обсуждали новинки, посещали выставки. Нам обеим нравилось шить, мы листали модные журналы по шитью и кропали наряды: я – экстравагантные, Дашка – классические. А еще мы стали выпускать свою собственную газету. О школе, о себе, о том, что нас волновало, тревожило и радовало. Я писала статьи, Дашка делала рисунки. Однажды мы рискнули вынести наше творчество на суд общественности и притащили одну из газет в класс. Лист ватмана с моими заметками и Дашкиными зарисовками вызвал настоящий фурор. Нас моментально припахали и поручили выпускать классный ежемесячник. Это не было в тягость. Папа разрешил мне взять его "Зенит", вдвоем с подругой мы освоили премудрости фотографии, и скоро наши газеты были признаны лучшими в школе, а потом победили в районе. Ободренная, я все-таки дошла до отделения районной молодежной газеты, напросилась на прием к редактору – серьезной полной тетеньке в очках, и та дала мне задание написать к среде заметку на тему участия комсомольских организаций окрестных школ в грядущих первомайских празднествах. Тут выяснилось, что я абсолютно не умею писать на заказ, о том, что мне не интересно. Слова отказывались звучать, выстраивались в скучную серую линию, предложения не сплетались, мелодия получалась редкостно фальшивой и отвратительной. Я промаялась три дня и в конце концов возненавидела – и комсомольскую организацию, и первомайские праздники, и газету, ясно осознав, что журналистика и писательство не совсем одно и то же. Перечитав статью в очередной раз, поняла, что она никуда не годится, скомкала лист, выбросила в мусор. Больше в редакцию я не ходила.

Назад Дальше