Когда открывается дверь, я ругаюсь вслух и глубже вжимаюсь в сиденье, хотя нет никаких причин думать, что Шэннон меня видит. Она выходит из дома, продолжая застегивать "молнию" на сумочке, и нажимает на кнопку сигнализации, чтобы разблокировать дверцы машины.
- Скорее! - кричит она. - Мы опаздываем на прием!
Через секунду из дома появляется сильно кашляющая Грейс.
- Рот прикрывай, - велит ей мать.
Я ловлю себя на том, что затаила дыхание. Грейс вылитая Шэннон, только в миниатюре: такие же золотистые волосы, такие же тонкие черты лица, даже походка у них одинаковая.
- Мне что, в лагерь теперь нельзя ехать? - печально спрашивает Грейс.
- Нельзя, раз у тебя бронхит, - отвечает Шэннон.
Они садятся в машину и отъезжают.
Адам не говорил мне, что его дочь заболела.
С другой стороны, почему он должен был об этом говорить? К этой стороне его жизни я не имею никакого отношения.
Когда я отъезжаю от дома, понимаю, что не стану бронировать билеты в Канзас-Сити. Никогда.
Однако вместо того, чтобы отправиться домой, я ловлю себя на том, что ищу в телефоне адрес Джозефа. Он живет в конце какого-то тупика. Я паркуюсь у тротуара, пытаясь выдумать причину, по которой к нему заглянула, когда он стучит в окно моей машины.
- Значит, это все-таки вы, - говорит Джозеф.
Он держит конец Евиного поводка. Собачка кругами танцует у его ног.
- Что привело вас в наши края? - спрашивает он.
Я решаю, что скажу, будто оказалась здесь случайно, не туда свернула. Или что поблизости живет моя подруга. Но в конечном итоге выкладываю правду.
- Вы, - отвечаю я.
Его лицо расплывается в улыбке.
- В таком случае вы должны остаться на чай, - настойчиво говорит он.
Дом его обставлен не так, как я ожидала. Здесь стоят обитые ситцем диваны с кружевными салфеточками на спинках, на пыльном камине - фотографии, на полке - коллекция немецких фарфоровых фигурок. Во всем ощущается незримое присутствие женщины.
- Вы женаты, - бормочу я.
- Был женат, - отвечает Джозеф. - На Марте. Целый пятьдесят один счастливый и один не такой счастливый год.
Наверное, именно поэтому он стал посещать занятия по групповой терапии.
- Мне очень жаль.
- Мне тоже, - тяжело вздыхает он. Он достает из своей кружки пакетик чая и аккуратно наматывает ниточку от него на ложку. - По средам вечером она напоминала мне, чтобы я вынес мусорный контейнер к тротуару. За целых пятьдесят лет я ни разу этого не забыл. Но она никогда не доверяла моей памяти. Сводила меня с ума. А теперь я все бы отдал, чтобы еще раз услышать ее голос.
- А меня чуть не отчислили из колледжа, - признаюсь я. - Мама в буквальном смысле переехала в мою комнату в общаге, стаскивала меня с кровати и силой заставляла учиться. Я чувствовала себя полнейшей неудачницей. А сейчас я понимаю, как мне повезло. - Я опускаю руку и глажу Еву по шелковистой головке. - Джозеф! - окликаю я. - Вам когда-нибудь казалось, что вы ее теряете? Что больше не слышите в голове ее высокий голос? Не можете вспомнить, как пахли ее духи?
Он качает головой.
- У меня другая проблема, - отвечает он. - Я его забыть не могу.
- Его?
- Ее, - поправляет сам себя Джозеф. - Постоянно путаю немецкие и английские слова.
Мой взгляд останавливается на шахматной доске у Джозефа за спиной. Все фигурки искусно вырезаны: пешки в форме крошечных единорогов, ладьи стали кентаврами, кони - парой крылатых Пегасов. Русалочий хвост королевы обвивает основание фигурки, король-вампир откинул голову назад и обнажил клыки.
- Невероятно, - выдыхаю я и делаю шаг вперед, чтобы лучше рассмотреть. - Ничего подобного никогда не видела.
Джозеф смеется.
- Потому что эти шахматы сделаны в единственном экземпляре. Семейная ценность.
Я с еще бóльшим восхищением взираю на шахматную доску, на гладкую инкрустацию вишни и мрамора, на крошечные глазки русалки из драгоценных камней.
- Какая красота!
- Да. Мой брат был очень хорошим мастером, - негромко говорит Джозеф.
- Он сам это вырезал? - Я беру короля-вампира, провожу пальцем по гладкому, скользкому черепу фигурки. - Вы играете в шахматы? - спрашиваю я.
- Уже сто лет не играл. У Марты не было терпения для этой игры. - Он поднимает взгляд. - А вы?
- Не очень хорошо. Приходится думать на пять шагов вперед.
- Все дело в стратегии, - поясняет Джозеф. - Нужно защитить короля.
- А почему мифические создания? - удивляюсь я.
- Мой брат верил в разного рода мифических созданий: в фей, драконов, оборотней, честных людей…
Я ловлю себя на мысли об Адаме, о его дочери, которая кашляет, пока педиатр слушает ее легкие.
- Может быть, - говорю я, - вы научите меня тому, что знаете сами.
Джозеф стал в "Хлебе нашем насущном" постоянным посетителем: приходил незадолго до закрытия, чтобы мы могли полчасика поболтать до того, как он отправится спать, а я примусь за работу. Когда появляется Джозеф, Рокко кричит мне в кухню, называет его моим "дружком". Мэри приносит ему отросток из сада - лилейник - и рассказывает, как правильно посадить это растение в его саду за домом. Она начинает верить, что после того, как она закрывает булочную, я провожаю Джозефа домой. Печенье для собак, которое я пеку для Евы, стало новым блюдом в нашем меню.
Мы обсуждаем моих школьных учителей, которые преподавали в одно время с Джозефом: мистера Мучника, у которого однажды упал парик, когда он заснул над контрольными по проверке академических способностей; мисс Фьеро, которая приводила своего малыша в школу, когда няня болела, и засовывала его в компьютерный класс, где он играл в игру "Улица Сезам". Обсуждаем рецепт штруделя, который пекла его бабушка. Он рассказывает мне о предшественнике Евы, шнауцере по кличке Вили, который, бывало, обматывался туалетной бумагой, как мумия, если хозяева случайно оставляли дверь туалета открытой. Джозеф признается, что трудно стало коротать свободное время, когда он не работает и не занимается волонтерской деятельностью.
Что касается меня, то я рассказываю, например, о том, что уже смирилась с тем, что останусь в старых девах. Рассказываю Джозефу о том времени, когда мы с мамой вместе ходили по магазинам, как она залезла в слишком узкий сарафан, который нам пришлось купить, чтобы позже разорвать и снять. Рассказываю ему, как на протяжении нескольких лет после этого инцидента, стоило произнести слово "сарафан", и мы обе покатывались со смеху. Рассказываю, как папа каждый год во время седера[11] читал молитву голосом Дональда Дака, и не потому, что не почитал традиции, а потому, что его маленькие доченьки при этом весело смеялись. Рассказываю, как в дни рождения мама разрешала нам на завтрак лакомиться любимыми десертами, как умела угадывать температуру с точностью до двух десятых градуса, лишь прикоснувшись ко лбу, когда кто-то заболевал. Рассказываю, как в детстве я была уверена, что у меня в шкафу живет чудовище, и папа целый месяц спал сидя, опираясь спиной о раздвижную, обитую филенками дверь шкафа, чтобы зверь не мог выбраться оттуда среди ночи. Рассказываю, что мама учила меня заправлять кровать, как это делают в больницах. А папа учил выплевывать сквозь зубы семечки дыни. Каждое воспоминание похоже на бумажный цветок, который достает из рукава фокусник: только что его не было видно, и вот он уже такой реальный и яркий, что невозможно представить, как его до сих пор не было видно. И подобно этим бумажным цветам, которые вытащили на свет Божий, воспоминания невозможно спрятать назад.
Я ловлю себя на том, что отменяю свидание с Адамом, чтобы провести часок в гостях у Джозефа, поиграть в шахматы, пока глаза не начнут слипаться и я вынуждена буду ехать домой, чтобы немного поспать. Он учит меня следить за центром доски и сдаваться только в случае абсолютного поражения; учит оценивать местоположение каждого коня и слона, ладьи и пешки, чтобы я могла принимать правильные решения.
Во время игры Джозеф задает мне вопросы. Моя мама была такой же рыжеволосой, как я? Мой отец скучал по ресторанному бизнесу, когда занялся промышленным производством? Моим родителям доводилось пробовать какое-нибудь из моих блюд? Даже самые трудные из ответов - например, то, что я никогда не пекла для родителей, - не обжигают мне язык так сильно, как обожгли бы год или два назад. Оказывается, делиться с кем-то воспоминаниями - не то же самое, что переживать их в одиночку: рана уже не кровоточит, а только саднит.
Через две недели мы с Джозефом вместе приезжаем на очередное занятие нашей группы. Сидим рядом, и кажется, что между нами существует едва уловимая телепатическая связь, когда говорят остальные члены группы. Иногда мы встречаемся взглядами, иногда он прячет улыбку, а я закатываю глаза. Неожиданно мы становимся сообщниками.
Сегодня мы говорим о том, что ждет нас после смерти.
- Мы будем бродить неподалеку? - спрашивает Мардж. - Наблюдать за теми, кого любим?
- Возможно. Я до сих пор временами чувствую присутствие Шайлы, - отвечает Стюарт. - Как будто воздух становится более влажным.
- А по-моему, очень эгоистично думать, что души околачиваются рядом с нами, живыми, - тут же возражает Шайла. - Они отправляются на небеса.
- Все?
- Все, кто верует, - уточняет она.
Шайла из тех, кто заново утвердился в вере, что совершенно неудивительно. Но мне все равно неуютно, как будто она говорит о том, что мне такое право - попасть на небеса - не даровано.
- Когда мама лежала в больнице, - говорю я, - ее раввин рассказал такую историю. И на небесах, и в аду люди сидят за праздничным столом, заставленным удивительными яствами, но никому нельзя сгибать руки в локтях. В аду все голодают, потому что не могут себя накормить. А на небесах все наедаются до отвала, потому что, чтобы накормить друг друга, не нужно сгибать руку.
Я чувствую на себе взгляд Джозефа.
- Мистер Вебер! - подбадривает Мардж.
Я думаю, что Джозеф проигнорирует обращение или, как обычно, покачает головой. Но, к моему удивлению, он отвечает:
- Когда человек умирает, он умирает. И все заканчивается.
Эти резкие слова окутывают присутствующих, словно саван.
- Прошу прощения, - извиняется он и выходит из зала.
Я нахожу его в коридоре церкви.
- История, которую вы рассказали, - говорит Джозеф, - о праздничном столе… Вы сами-то в нее верите?
- Хотелось бы верить, - отвечаю я. - Ради мамы.
- Но ваш раввин…
- Он не мой раввин, а мамин.
Я направляюсь к двери.
- Вы верите в жизнь после смерти? - с любопытством спрашивает Джозеф.
- А вы нет?
- Я верю в ад… Но он здесь, на земле. - Старик качает головой. - В хороших и плохих людей. Если бы все было так просто… В каждом человеке есть и то и другое.
- По-вашему, одно не может перевесить другое?
Джозеф останавливается.
- Это вы мне скажите, - отвечает он.
Его слова словно обжигают, мой шрам начинает гореть.
- Почему вы никогда не спрашиваете, как это произошло? - не подумав, говорю я.
- Что "это"?
Я обвожу рукой лицо.
- Ах, это! Как-то давным-давно мне сказали, что история сама себя расскажет, когда время придет. Я решил, что время еще не настало.
Странная мысль: то, что со мной произошло, - не моя история, а нечто существующее совершенно обособленно от меня. Неужели вся моя проблема в том, что я не способна отделить одно от другого?
- Автомобильная авария, - говорю я.
Джозеф кивает, ожидая продолжения.
- И пострадала не я одна, - удается выдавить мне, хотя слова душат.
- Но вы выжили. - Он нежно касается моего плеча. - Может быть, только это и имеет значение.
Я качаю головой.
- Хотелось бы мне в это верить.
Джозеф смотрит на меня.
- Разве не всем нам этого хочется? - говорит он.
На следующий день Джозеф не приходит в булочную. И еще через день его тоже нет. Я прихожу к единственно возможному выводу: Джозеф без сознания лежит в своей кровати. Или того хуже.
За все годы моей работы в "Хлебе нашем насущном" я ни разу не оставляла булочную на ночь без присмотра. Мои вечера расписаны с военной точностью: я почти два километра прохожу по кухне до той минуты, когда разделяю тесто и формирую из него сотни буханок, пока они подходят и готовы выпекаться в разогретой духовке. Сама булочная становится живым, дышащим организмом. Каждый стол - новым партнером, ожидающим своей очереди потанцевать. Собьешься во времени - и будешь стоять одна в окружающем хаосе. Я ловлю себя на том, что начинаю спешить, пытаясь сделать то же количество работы за меньший отрезок времени. И понимаю: от меня будет мало толку, пока я не навещу Джозефа и не удостоверюсь, что он дышит.
Я еду к нему, вижу свет в кухне. Ева тут же заливается лаем. Джозеф открывает дверь.
- Сейдж! - удивленно восклицает он. Громко чихает и вытирает нос белым носовым платком. - Что случилось?
- Вы простыли, - констатирую я очевидное.
- Вы проделали весь этот путь, чтобы сообщить мне то, что я и так уже знаю?
- Нет. Я подумала… я хотела вас проведать… вас два дня не было видно.
- Апчхи! Как видите, я в состоянии самостоятельно стоять. - Он жестом приглашает меня в дом. - Зайдете?
- Не могу, - отвечаю я. - Мне на работу пора. - Но я не двигаюсь с места. - Я волновалась, когда вы не пришли в булочную.
Он молчит, раздумывая. Его рука лежит на ручке двери.
- Значит, вы приехали, чтобы убедиться, что я еще жив?
- Я приехала навестить друга.
- Друга… - повторяет Джозеф радостно. - Значит, мы теперь друзья?
Двадцатипятилетняя уродина и девяностолетний старик? Полагаю, бывают и более необычные парочки.
- Я польщен, - официальным тоном произносит Джозеф. - Увидимся завтра, Сейдж. А теперь вам пора на работу, чтобы завтра я смог полакомиться булочкой с кофе.
Через двадцать минут я возвращаюсь в булочную, выключаю шесть обозленных таймеров и пытаюсь оценить ущерб, причиненный моей самовольной часовой отлучкой. Некоторые буханки подошли слишком сильно; тесто перебродило и осело либо с одной, либо с другой стороны. Пострадает вся ночная выпечка, Мэри разорится. Завтра посетители уйдут с пустыми руками.
Я заливаюсь слезами.
Не знаю точно, что стало причиной слез: то ли беда в кухне, то ли боязнь потерять Джозефа, когда я только-только его нашла. Я и не представляла, что так из-за него расстроюсь. Не знаю, сколько еще потерь я смогу пережить.
Как бы мне хотелось печь для мамы! Багеты, шоколадные булочки и бриоши… И чтобы они горкой высились на ее столе на небесах. Как бы мне хотелось быть той, кто ее накормит. Но я не могу. Как Джозеф и сказал: когда человек умирает, все заканчивается. И не важно, какими сказками о жизни после смерти мы, выжившие, готовы себя кормить!
Но это… Я обвожу кухню взглядом. Это я могу поправить, если быстро замешу тесто и дам ему еще раз подняться.
Поэтому я начинаю месить. Месить, месить…
На следующий день случается чудо.
Мэри, которая сначала злится и разговаривает сквозь зубы из-за меньшего количества ночной выпечки, разрезает чиабатту.
- А мне что прикажешь делать, Сейдж? - вздыхает она. - Сказать покупателям, чтобы отправлялись в булочную к Руди?
Руди - наш конкурент.
- Ты могла бы пообещать им скидку на следующую покупку.
- Скидками сыт не будешь.
Когда она спрашивает, что произошло, я говорю неправду. Объясняю, что у меня случилась мигрень и я на два часа заснула.
- Больше такого не повторится.
Мэри поджимает губы, что свидетельствует о том, что она меня пока не простила. Потом берет кусок хлеба, собираясь намазать его клубничным вареньем.
Только не успевает этого сделать.
- Иисус, Мария и Иосиф! - восклицает она, задыхаясь, роняет кусок хлеба, словно он обжег ей руку, и тычет в него пальцем.
Неожиданное название для ноздреватого мякиша. Домашний хлеб ценится за свою румяную корочку, другие сорта, например хлеб фирмы "Уандер" (который и хлебом-то трудно назвать по питательной ценности) имеет ровную, тонкую корку.
- Ты видишь Его?
Если прищуриться, можно различить нечто похожее на очертания лица.
Потом лицо становится более отчетливым. Бородка. Терновый венец.
По-видимому, я выпекла в буханке лик Господень.
Первыми свидетельницами нашего маленького чуда становятся две женщины, работающие в церковном магазинчике. Они фотографируются с буханкой. Потом приезжает отец Дюпри, настоятель храма.
- Поразительно, - говорит он, глядя поверх очков.
Хлеб уже зачерствел. На половинке буханки, которую Мэри еще не нарезала, естественно, тоже есть такое же изображение Иисуса. Удивляет меня то, что чем тоньше режешь хлеб, тем четче виден Иисус.
- Вопрос не в том, что Господь явил себя, - говорит Мэри отец Дюпри. - Он всегда рядом с нами. Вопрос в том, почему Он явил себя именно сейчас.
Мы с Рокко наблюдаем за этой беседой издалека.
- Боже мой, - бормочу я.
Рокко фыркает.
- Именно. Чудное сходство видать. Выпечен облик Отца, Сына его. И святого гренка.
Распахивается дверь, и в булочную врывается журналистка с вьющимися каштановыми волосами, а за ней следует неуклюжий медведь-оператор.
- Здесь хлеб с Иисусом?
Мэри выходит вперед.
- Да. Я Мэри Деанжелис. Владелица булочной.
- Отлично! - восклицает журналистка. - Харриет Йерроу, Девятый канал. Мы хотели бы побеседовать с вами и вашими сотрудниками. В прошлом году мы делали интервью с лесорубом, который, увидев Святую Деву Марию на пне дерева, приковал себя к нему цепью, чтобы компания прекратила там вырубку леса. Эта новость в две тысячи двенадцатом году имела больше всего просмотров. Мы пишем? Да? Отлично.
Пока она берет интервью у Мэри и отца Дюпри, я прячусь за Рокко, который пробивает чек на три багета, горячий шоколад и хлеб на манке. Потом Харриет сует микрофон мне в лицо.
- Это ваш пекарь? - спрашивает она у Мэри.
У камеры глазом циклопа горит красный огонек, который мигает, когда идет запись. Я не могу отвести от него взгляда. Меня пугает уже одна мысль о том, что весь штат увидит меня в дневных новостях. Я опускаю подбородок на грудь, пряча лицо, хотя щеки мои горят от стыда. Как давно он уже снимает? Успел мельком снять мой шрам до того, как я опустила голову? Или уже давно снимает, и сидящие перед телевизором дети уронят ложки в тарелки, а их матери выключат телевизор, чтобы детишек не мучили кошмары?
- Мне пора, - бормочу я и скрываюсь в глубине булочной.
Потом выскакиваю через черный ход и бегу, перескакивая ступени для покаянных молитв через две. Все приходят в храм полюбоваться роскошным розарием, а мне нравится небольшая пещера на вершине холма, вокруг которой Мэри посадила цветы, чтобы она напоминала картину Моне. Сюда никто никогда не ходит - именно поэтому, разумеется, я так ее люблю.
Поэтому я удивляюсь, заслышав шаги. Когда появляется тяжело опирающийся на перила Джозеф, я тут же бросаюсь ему на помощь.
- Что происходит там, внизу? Зашла выпить кофе какая-то знаменитость?