Когда мне сказали, что кузен Ронни погиб - а это значило, что он больше не будет задирать меня и других малышей, - я почувствовал лишь облегчение. И я был уверен, что дядя Клайд тоже обрадуется, потому что он всегда вопил, что Ронни - самый отвратительный ребенок на свете и надо было "отрезать все к чертям" до того, как он заделал такого поганого сына.
Но после гибели Ронни дядя Клайд вошел в состояние "невосполнимой утраты", в коем и провел остаток жизни. И он не единственный пожизненный плакальщик в моем семействе. Три мои тети, два дяди, четверо двоюродных братьев и сестер отличились тем же самым. Выкидыш, отрезанная конечность, разорванная помолвка, да что угодно - это веская причина, чтобы выкинуть жизнь на помойку.
Я рос и горячо молился, чтобы ничего по-настоящему плохого со мной не случилось. Мне вовсе не хотелось десятки лет пьянствовать и оплакивать несчастье, поразившее мое существование.
Когда я познакомился с многочисленными родственниками Пэт и увидел, что все они веселы и счастливы, я только покачал головой: какая ирония! Столько бедствий обрушилось на мою семью, а между тем есть благословенные люди, которые поколениями живут без трагедий. Неужели все дело в том, что они исправно ходят в церковь? Да нет, мой дядя Гораций годами не пропускал ни одной мессы. Правда, теперь и носа туда не кажет: после того как его вторая жена сбежала со священнослужителем.
Примерно в третий раз, когда мы с Пэт занимались любовью (тогда я еще ощущал собственное превосходство, как будто мое трудное детство научило меня жизни лучше, чем Пэт - ее благополучное), я упомянул о том феномене, что в ее семье не было трагедий.
- Что ты имеешь в виду? - спросила она.
И я рассказал ей про дядю Клайда и утонувшего кузена Ронни, опустив некоторые детали: куклу, черепаху и пьянство дяди Клайда. Вместо этого я использовал дар рассказчика и изобразил дядю Клайда горячо любящим отцом.
Но Пэт спросила:
- А другие дети? Разве их он не любил горячо?
Я вздохнул:
- Конечно, любил, но его любовь к кузену Ронни перекрыла все.
Эта последняя часть далась мне особенно тяжело. Мое проклятие - хорошая память, и я как сейчас вижу те отвратительные перепалки и потасовки, что то и дело вспыхивали между дядей Клайдом и его сыночком-забиякой. По правде говоря, до того, как пацан утонул, я не видел никаких проявлений любви между дядей Клайдом и кузеном Ронни. Но для Пэт я принял лучший свой вид "я-старше-тебя" (на три месяца) и "я-повидал-в-жизни-боль-ше-чем-ты" (к восемнадцати годам Пэт побывала в сорока двух штатах - они с родителями путешествовали на машине во время каникул, - а я выбирался из родного штата только дважды) и сказан, что она и ее родные не способны понять чувства дяди Клайда, потому что никогда не пережинали настоящей трагедии.
И тогда она рассказала мне, что не может иметь детей.
Когда ей было восемь, она каталась на велосипеде рядом со стройкой и упала. Кусок арматуры, вмурованный в бетон, проткнул ей низ живота и прошил крохотную неполовозрелую матку.
Она рассказала, как ее мать потеряла первого мужа и ребенка во время крушения поезда.
- Они с мужем сидели рядом, и она как раз передала ему малыша, когда потерявший управление грузовик врезался в поезд. На маме не было ни царапинки, а ее мужа и ребенка убило сразу. Мужу оторвало голову. - Она взглянула на меня. - Голова упала ей на колени.
Мы смотрели друг на друга. Я был молод, лежал в постели с любимой девушкой, но не видел ни ее обнаженной груди, ни бедер. Ее слова потрясли меня до глубины души. Я чувствовал себя как человек эпохи Средневековья, который впервые услышал, что Земля не плоская.
Я не мог совместить два образа: милая мама Пэт - и женщина, которой на колени упала оторванная голова мужа. И Пэт. Если б кому-то из моих двоюродных сестер в восемь лет удалили матку, ее жизнь остановилась бы в тот же самый день. Каждое семейное сборище начиналось бы с сочувственного блеяния: "Бе-е-е-едненькая Пэт". Ее называли бы только так, и никак иначе.
Я уже несколько месяцев был вхож в семью Пэт и успел познакомиться с дедушками и бабушками, четырьмя тетями, двумя дядями и бессчетным множеством двоюродных братьев и сестер. Никто и словом не обмолвился о трагедиях Пэт и ее матери.
- У моей матери случилось пять выкидышей, прежде чем появилась я, а через час после моего рождения ей вырезали матку, - сказала Пэт.
- Почему? - Я моргнул, все еще пребывая в шоке.
- Преждевременные роды, кесарево сечение, врача вызвали с вечеринки, так что... так что у него была нетвердая рука. Ей неправильно разрезали матку и не могли остановить кровотечение.
Пэт выбралась из постели, подняла с пола мою футболку и натянула се - она доставала ей до колен.
Ирония всей этой истории с матками и родственниками затопила мое сознание. В моей семье девушки беременели рано и часто. Ну почему мои дяди могут производить себе подобных в изобилии, а у родителей Пэт - только один ребенок и никакой надежды на внуков?
Может, Пэт чего-то недоговорила о своем рождении?
- Вызвали с вечеринки? Хочешь сказать, что врач, который принимал роды, был пьян?
Люди вроде родителей Пэт обычно не пользуются услугами пьяных докторов, которые неправильно разрезают матку.
Пэт кивнула в ответ на мой вопрос.
- А твой отец? - прошептал я. - У него тоже есть какое-то горе?
- Дистрофия желтого пятна. Через несколько лет он полностью ослепнет.
В этот момент я заметил слезы в ее глазах. Чтобы спрятать их, она вышла в ванную и закрыла за собой дверь.
Это была поворотная веха. После этого дня мое отношение к жизни изменилось. Я перестал быть самодовольным кретином. Я перестал думать, что только моя семья "знает, что такое настоящая жизнь". И я избавился от самого большого страха: что, если со мной случится что-то ужасное, мне придется уйти в себя и жизнь моя закончится. "Ты справишься, - говорил я себе. - Что бы ни случилось, ты справишься".
И я думаю, мне это удалось. После того как тот пацан на машине врезался в мать Пэт и убил ее, я попытался быть взрослым. Я подумал, что, возможно, если услышу подробности ее смерти, мне станет легче, и я подошел к молодому полицейскому, который стоял у места аварии, и спросил, что случилось. Может, он не знал, что я родственник погибшей, может, он просто зачерствел. Он повторил слова мальчишки, убившего ее:
- Да ничего особенного, просто какая-то старуха...
Как будто мать Пэт - это что-то несущественное.
Потом были похороны, милые пресвитерианские похороны, где люди вежливо плакали, Пэт висела на мне, а ее отец старел с каждой минутой.
Через три недели после похорон мы все вроде бы вернулись к нормальной жизни. Пэт снова преподавала в своей школе в бедном районе, я - в вечерней, где учил английскому языку людей, стремившихся получить зеленую карту. Я вернулся и к дневной работе: писал нечто, что, я надеялся, станет литературным шедевром, принесет мне бессмертие- и верхнюю строчку в списке бестселлеров "Нью-Йорк таймс". Отец Пэт нанял домработницу на полный рабочий день. Вечера он проводил на веранде, где ремонтировал вещи для соседей - этим он планировал заниматься, пока ему не откажет зрение. Спустя год после похорон все, казалось, приняли смерть матери Пэт как волю Божью. По правде говоря, от этой утраты оставалась пустота, о матери Пэт говорили часто, но смирились с тем, что ее нет.
Я думал, что смирились. Но еще я думал, что я единственный, кто от потери такого хорошего человека чувствует эту вышедшую из моды, жестокую ярость белого каления. Кажется, я один видел некоторые детали - например, дырку в подлокотнике дивана, там, где разошелся шов. Длиной она была не больше сантиметра, но я смотрел на нее и думал, как сильно ненавидела бы эту дырочку мать Пэт.
На Рождество все, кроме меня, веселились. Смеялись и восторженно восклицали по поводу подарков. Со дня бессмысленной смерти матери Пэт прошло больше года, а я до сих пор лелеял в себе гнев. Я не говорил Пэт, но за этот год я не написал ни строчки. Не то чтобы написанное мной за прошлые годы чего-то стоило, но я по крайней мере пытался. Ни один из трех моих агентов не мог пристроить мою писанину в какое-либо издательство.
- Красиво написано, - слышал я тут и там. - Но не для нас.
Красиво или нет, а мое творчество в глазах нью-йоркских издателей было недостаточно хорошо, чтобы его печатать, - как было оно недостаточно хорошо и в глазах моей жены.
- Неплохо, - говорила она. - Правда, совсем неплохо.
А потом спрашивала, что я хочу на ужин. Я никогда не слышал от нее ни слова критики, но я знал, что мои творения ее не трогают.
В то Рождество, второе после смерти матери Пэт, я сидел на диване перед камином и водил кончиками пальцев по дырке в обивке. Слева до меня доносились болтовня и негромкий смех женщин, возившихся на кухне, сзади в уютной комнате орал телевизор: мужчины смотрели какое-то спортивное состязание. В задней части дома на закрытой веранде дети подсчитывали трофеи и объедались сладостями.
Меня волновало то, что я становлюсь похож на родичей отца. Что со мной не так? Почему я не могу пережить смерть тещи? Не в силах вынести бессмысленность потери? Несправедливость? Убивший ее пацан оказался сынком богача, папаша нанял целый батальон адвокатов, и его освободили.
Я встал и подбросил в огонь полено, и пока я сидел у камина на корточках, в комнату вошел отец Пэт. Он не видел меня: его зрение ухудшилось до такой степени, что смотреть он мог лишь прямо перед собой.
В руках он нес небольшую розовую корзинку с откидной крышкой. Он сел на край дивана, как раз туда, где до этого сидел я, и открыл корзинку. Это оказалась корзинка для шитья, откидная крышка изнутри была обита мягкой тканью и служила подушечкой для нескольких заправленных нитками игл. Я смотрел, как он достал одну, провел пальцами вдоль нитки, проверяя узелок на конце. Руки его чуть дрожали.
Он поставил корзинку рядом с собой и, пользуясь оставшимся зрением и левой рукой, принялся обшаривать левый подлокотник дивана. Я знал, что он ищет - ту маленькую дырочку в чехле, сшитом матерью Пэт.
Но дыру он найти не мог. Слезы застили его и без того почти слепые глаза, а руки слишком сильно тряслись, чтобы почувствовать что-либо. Я подполз к нему на коленях и накрыл ладонями его руку. Он не выразил удивления по поводу моего прикосновения и не стал объяснять, что делает.
Очень медленно, потому что мои руки тоже дрожали, а глаза были затуманены слезами, мы вместе зашили дыру. Двухминутная работа заняла четверть часа. За все это время мы не проронили ни слова. Мы слышали голоса людей в соседних комнатах, но нам казалось, что они очень-очень далеко. Когда мы наконец справились с прорехой, я прижал нитку пальцем, а отец Пэт склонился и перекусил нитку зубами. На мгновение его губы коснулись кончика моего пальца. Может, все дело в этом прикосновении, может, в том, что мы только что вместе сделали, а может, в моей отчаянной потребности иметь рядом близкого человека, но я уронил голову на колени отцу Пэт и зарыдал. Он гладил меня по волосам, и я ощущал его горячие слезы, которые капали мне на щеку.
Не знаю, сколько мы так просидели. Если кто-то из Пендергастов и видел нас, мне никто ничего об этом не сказал, даже Пэт, - все-таки они крайне вежливое семейство.
Через какое-то время мои рыдания стали затихать, и я почувствовал, как узел в моей груди на конец-то ослаб. Я подумал, что теперь он, может быть, исчезнет совсем.
- Я бы убил этого мелкого ублюдка, - проговорил отец Пэт, и эти слова, сам не знаю почему, меня рассмешили.
Больше года меня окружало лишенное жестокости горе, но я чувствовал другое. Дважды я едва не позвонил одному своему дяде. Он знался с кем-то, кто мог бы за определенную сумму убрать пацана. Искушение было велико, но я прекрасно понимал, что, убив его из мести, я не верну маму Пэт.
- И я, - прошептал я, поднялся на ноги и вытер лицо рукавом новой рождественской рубашки.
Мы были в комнате одни. В камине прогорело и упало полено, я повернулся к огню, но тут же, повинуясь внезапному порыву, положил руку на плечо отцу Пэт, склонился и поцеловал его в лоб. Он взял меня за запястье обеими руками, я подумал, что он снова заплачет, но ошибся. Вместо этого он улыбнулся:
- Я рад, что моя дочь вышла за тебя.
Ни до, ни после я не слыхал похвалы, которая значила бы для меня больше. Эти слова разбили что-то во мне, что-то твердое, удушающее, что поселилось в моей груди.
Спустя час я уже стал душой компании, мистером Веселье. Я смеялся, шутил и рассказывал истории, которые заставляли людей взрываться хохотом. Никто и никогда не видел меня таким. Даже Пэт. Я сказал ей, что в детстве научился "петь за ужин", но в подробности не вдавался. На самом деле моя мать сказала, что, раз уж ее мужа упекли за решетку из-за одиннадцати его братьев, они по очереди будут заменять мне отца. Все детство каждые три месяца она перевозила меня от одного дяди к другому.
- А вот и Наказание! - вопили мои двоюродные братья и сестры, когда мать привозила меня из одного дома или трейлера в другой. Она подталкивала меня к двери с чемоданом, в котором умещались все мои пожитки, и легонько пожимала мне плечо - единственный знак любви, который я от нее получал. В следующий раз я видел ее ровно через три месяца, когда она отвозила меня к следующему дяде. Она всегда возила меня на машине, даже если ехать нужно было в соседний дом.
Годы шли, и я узнал, что не могу состязаться с двоюродными братьями в умении драться или в их врожденной способности управлять любыми большими машинами, выкрашенными в желтый или зеленый цвет, но у меня был талант, которого не было у них: дар рассказывать истории. Одному Богу известно, откуда он у меня. Впрочем, древняя двоюродная бабушка говорила, что никогда не видела лжеца большего, чем мой дед, так что, может, этот дар достался мне от него. По сути дела, я настолько отличался от всех них, что один мой дядя как-то сказал, что, если бы я не выглядел как Ньюкомб, он бы поклялся, что я им не родня. Необходимость научила меня развлекать. Когда сгущались тучи, кто-нибудь пихал меня в бок и говорил:
- Ну-ка, Форд, расскажи нам историю.
И так я научился рассказывать истории, которые людей смешили, пугали или просто увлекали. Тем вечером, когда я плакал на коленях у отца Пэт, я почувствовал вдохновение, какого не испытывал с тех самых пор, как уехал из дядиного дома в колледж со студенческим займом и частичной стипендией.
На следующий день в машине, когда мы пустились в долгий путь от дома отца Пэт к себе домой, она сказала:
- Что стряслось с тобой вчера?
Я не стал распространяться. По сути, я вообще почти ничего не говорил но дороге домой: обдумывал слова отца Пэт о том, что он хотел бы убить того пацана. Разве может человек, который почти ослеп, убить кого-то? Одно ясно наверняка: если ему удастся провернуть эту штуку, никто его не заподозрит.
А какое наказание заслуживает этот мальчишка? Просто подкрасться к нему сзади и застрелить явно недостаточно. Он должен страдать так же, как страдают люди, любившие мать Пэт. У него необходимо отнять то, что ему дороже всего на свете. Но что любит больше всего на свете этот пацан? Выпивку? Папашу, который отмазал его от тюрьмы?
А что с матерью Пэт? Я задумался. Как насчет ее души? Неужели ее душа, самое ее существо, покинула землю только потому, что тела больше нет? А вдруг ее мужу или дочери понадобится помощь? Поможет ли она? И как вообще выглядит мир душ? Там ли первый муж Пэт? Ее маленький сын? Души детей, которых она не выносила? Эй! А как насчет пьяного доктора, который "случайно" вырезал ей матку? Может ли ее бесплотный дух что-то с ним сделать?
Когда тем вечером мы вернулись домой, Пэт странно поглядывала на меня, но она тогда часто говорила, что чем глубже я задумываясь, тем молчаливее становлюсь. Съев сандвич и почистив зубы, я подумал, что неплохо будет дойти до пишущей машинки и набросать пару идей на бумаге.
Это, конечно, не значит, что я настоящий писатель - когда-то, пусть даже через миллион лет, действительно напишу роман про преступление-призраков-месть. Но возможно, в будущем мне пригодятся эти идеи для одной из моих хороших книг. Вы же понимаете, великий литературный шедевр принесет мне Национальную книжную премию, и Пулитцеровскую тоже.
Когда я подошел к пишущей машинке, которая стояла в нише в гостиной, я удивился, увидев, что оставил ее раскрытой. Обычноя не отличался забывчивостью. На клавишах лежала записка: "В холодильнике три сандвича. Пиво не пей, тебя от него клонит в сон. Если завтра в четыре часа ты все еще будешь здесь, я позвоню тебе на работу и скажу, что ты заболел".
В другой раз я бы заплакал от благодарности: как же мне повезло с женой, она так меня понимает! Но у меня уже не осталось слез. Она зарядила в машинку чистую бумагу, и мне только и оставалось, что застучать по клавишам.
"А чего тут такого? Это ж была просто старуха". Эти слова я напечатал первыми. А потом они хлынули из меня потоком. В первый раз, когда на страницах книги появился призрак убитой женщины, я подумал: я не могу этого сделать. Это не литература. Но потом я вспомнил речь одного известного писателя, автора бестселлеров. И говорил он так: "Ты не выбираешь, что писать. Никто не спускается к тебе на розовом облаке и не провозглашает: я, мол, собираюсь даровать тебе способность писать. Какой талант ты предпочитаешь? Как у Джейн Остен, талант, который будет жить в веках, или тот, что принесет тебе кучу денег, пока ты жив, но умрет вместе с тобой? Никто не дает тебе выбора. Ты просто принимаешь тот талант, который тебе дается, и по четыре раза вдень благодаришь Бога за то, что он у тебя вообще есть".
На протяжении последующих месяцев мне не раз приходилось вспоминать эти слова. Я даже напечатал их на листке бумаги и повесил на стену над пишущей машинкой. В какой-то момент Пэт подписала внизу: "Аминь!"
Я так и не вернулся в свой класс, полный студентов, не говорящих по-английски. Пэт сообщила на работу, что я болен, и неделю вела занятия сама, однако после того, как третий по счету студент предложил ей выйти за него замуж, чтобы он смог остаться в США, она уволилась. И сказала им, что я тоже уволился.
Мне потребовалось шесть месяцев, чтобы написать эту книгу. За все это время я ни разу не вышел подышать воздухом. Я смотрел на Пэт - и не видел се. Насколько я помню, мы даже не разговаривали. Я не задумывался о том, как ей удается платить по счетам без моего дохода, подозреваю, ей помогал отец. Я правда не знаю. Книга заполнила собой всю мою жизнь.
И когда я закончил ее, то повернулся к Пэт, которая читала, свернувшись калачиком в углу дивана, и сказал:
- Я закончил.
Пока я работал, она ни разу не попросила прочитать что-нибудь, а я ни разу не предложил. И теперь я смущенно проговорил:
- Хочешь почитать?
- Нет, - быстро ответила она, и я едва не рухнул на пол. Что я наделал? Неужели она меня ненавидит?
В те мгновения, что прошли, пока она снова не заговорила, я вообразил себе десяток причин, почему она не хочет читать мою книгу, - одна хуже другой.
- Завтра утром мы едем к папе. Ты прочитаешь книгу вслух нам обоим.