11
Кроме поцелуев, в то утро между нами ничего не было. Но отношения наши существенно изменились. Теперь мы целовались при каждой встрече, как только имели возможность. Постепенно он начал ласкать и целовать мою грудь, бедра, но дальше дело не шло.
В таком бешеном возбуждении я пребывала месяца полтора. Мы с Танькой, которой я, естественно, через полчаса после любого события все рассказывала, головы себе сломали, пытаясь понять, в чем тут дело.
Самая большая загадка заключалась в том, что он тоже от наших поцелуев возбуждался не на шутку, я это постоянно чувствовала, порой его колотило не хуже, чем меня в ту памятную ночь, его руки алчно ласкали мое тело, но дальше трусиков, вернее, их нижних границ они не заходили. Словно эта, обычно самая желанная для мужчин, часть моего тела была для него табу.
Я попробовала подойти к этой проблеме с другой стороны и решила согласиться позировать ему в обнаженном виде. Но согласиться, разумеется, не сразу, а постепенно… Издалека стала расспрашивать его о той военной картине, о которой он мне говорил в день знакомства в Донском монастыре. Он долго отнекивался, говорил, что забросил пока эту работу, что его не устраивает композиция, что пока картина получается слишком литературной, что лучше он просто напишет мой портрет. И действительно начал. Но я оказалась настойчива и требовала показать мне наброски к той картине, надеясь, что женщина там изображена обнаженной. Он отказывался, а я не отставала, не замечая того, что он злится на мои приставания.
Наконец терпение его лопнуло, и он с досады признался мне, что всю эту историю он придумал на ходу, прямо там в монастыре, чтобы был повод подойти ко мне. Он думал, что я обижусь на такое беспардонное вранье, но меня эта история очень позабавила и развеселила.
Пока я хохотала, он сидел нахмурившись и о чем-то напряженно думал. Потом подскочил с дивана, пробежался по мастерской, расшвыривая заляпанные краской табуретки и хлопая себя по лбу. При этом он приговаривал:
- Идиот! Кретин! Дубина стоеросовая!
Потом подбежал ко мне, присел передо мной на корточки и, глядя сквозь меня, заговорил сбивчиво и торопливо:
- Представляешь, война… по всей русской земле… Жаркие бои… Тягостные дни обороны… окопы, слякоть… Атака! Отчаянная! Дерзкая! А где-то партизаны… Лес, маленький костерок… Доят корову. Да, да, у них были коровы, а раз так, значит, их нужно доить! Потом госпиталь… Страшные муки раненых. Молоденькая медсестра. И все их муки на ее лице…
Она страдает не меньше их. Потом школа… Дети прислушиваются к воздушной тревоге…
- Я помню воздушную тревогу, - вставила я, но он меня не услышал. Он даже глаза закрыл и продолжал:
- А где-то далеко в тылу засыпают у станка двенадцатилетние пацаны… Где-то пашут на себе бабы… А ночью в Кремле не спит тот, на котором лежит невыносимо тяжелая ответственность за всю необъятную страну… За всех нас… Забытая трубка в пепельнице, глаза с усталым прищуром вглядываются в карту. Рядом склонились соратники… Маршал Жуков что-то объясняет главнокомандующему, обводя красным карандашом какой-то населенный пункт… А художник идет через всю страну этой страшной дорогой войны, и как фотовспышкой выхватывает своим вниманием то трагический ее фрагмент, то трогательный, то лирический. Ведь и в войну любили! И еще как! Еще сильнее и безогляднее! Это же целый цикл! И название должно быть такое объединяющее… Скажем, "Дорогами войны…". Нет! - Он открыл глаза и резко помотал головой. - Это будет слишком в лоб. Лучше взять первую строчку из песни: "Эх, дороги!.." Ее все знают и любят. Она задумчивая, философская. За нею вся война! И не в лоб! Огромный цикл! И безграничное поле для фантазии. Подойдет любой сюжет! Тут будет и портрет, и батальная сцена, и групповой портрет, и пейзаж, и жанровая зарисовка, и все, что можно придумать! Малыш, ты гений!
Он наконец вспомнил обо мне, так как до сих пор разговаривал исключительно сам с собой. Он подбежал ко мне и стал в восторге целовать меня. Я тоже была рада невероятно, потому что сразу поняла и оценила всю грандиозность этого замысла и гордилась, что это я своими дурацкими домогательствами натолкнула его на такую мысль.
С того момента мы еще больше сблизились. Но, к сожалению, не в известном смысле слова. До этого еще было далеко.
И все-таки в один прекрасный день я буквально принудила его писать с меня обнаженную натуру. Это решение мне нелегко далось, хотя теперь я понимаю, что тогда мне раздеться перед ним хотелось больше, чем ему меня увидеть… Ведь на меня, обнаженную полностью, не смотрел еще ни один мужчина. И я ожидала от этого момента неизведанных, волнующих ощущений. Потом я все-таки рассчитывала, что это толкнет-таки его на последний шаг.
Я оказалась права. Так все и случилось.
12
Была уже осень, самое противное время, когда тепло уже ушло, а топить еще не начали. Он для того чтобы писать меня, собрал электрические плитки и рефлекторы со всей Москвы.
Дубич и Резвицкий, прослышав об этих приготовлениях, пытались напроситься хоть на один сеанс, но Илья решительно и грубо им отказал. А я была не против… Правда, не в первый раз…
Он пропустил меня в натопленную, переполненную светом большую комнату.
- Когда будешь готова, позови, - сказал он, стараясь на меня не смотреть.
В мастерской стояло большое зеркало в старинной черной раме - "для отхода", как мне в свое время пояснил Илья. Я раздевалась перед этим зеркалом. Было безумно приятно чувствовать, как тепло от рефлекторов и горячий свет от мощных ламп ласкают кожу. Только раздражал противный красный рубец от резинки трусиков. Я принялась растирать его ладонями.
- Готова? - спросил через дверь Илья, и я увидела, как от звука его голоса стали собираться и твердеть соски.
- Нет еще, - испуганно ответила я и еще энергичнее стала тереть этот проклятый рубец, - я скажу, когда буду готова.
Наконец я встала посреди мастерской рядом с мольбертом, на котором был укреплен девственно чистый, идеально загрунтованный холст, и позвала его, чувствуя, как вся кровь прихлынула к лицу Непередаваемое ощущение - смесь острого стыда с не менее острым желанием…
Он несмело вошел, остановился на пороге и сощурил глаза, как будто в него направили прожектор.
- Господи… - прошептал он, раскрывая глаза широко, - я даже не предполагал… Ты настоящая рубенсовская вакханка, только моложе и лучше, без этих ямочек, бугров и складок… Ты неправдоподобно красива…
Он обошел вокруг меня. Я стояла ни жива ни мертва.
- Нет, тебя даже устанавливать не надо. Ты так и должна стоять. Только встань поудобнее, надолго… - Илья отошел за мольберт и, сделав трубочку из ладони, посмотрел на меня. - Именно так, - бормотал он себе под нос, - именно так… - Он посмотрел на меня в зеркало и воскликнул: - Потрясающе! Ты даже не представляешь, насколько ты грандиозна!
"Представляю, подумала я про себя с иронией, грандиозна, огромна, массивна и колоссальна настолько, что никому не нужна, будь хоть трижды вакханкой".
Перед этим я, улучив момент, мельком взглянула на его брюки. Они висели на нем, как на вешалке. Обычно я всегда замечала даже самое легкое его возбуждение, хоть он это не любил демонстрировать, как некоторые мужчины, и постоянно убегал в кухню поправляться. Вы же знаете, что от нас это скрыть нельзя.
- Ты сама по себе тема, сюжет! Мне ничего не надо придумывать! В тебе все есть! - восклицал он, не догадываясь о моих безрадостных мыслях. - Только ты можешь немножко поднять голову?
Я подняла. Он, придирчиво глядя, снова обошел меня вокруг.
- Нет! Не так. Ты подняла голову так, словно подставила лицо весеннему солнышку… Нет! Ты подними голову и посмотри на меня со спокойным презрением…
- Это еще зачем? - не удержалась я от вопроса, подумав про себя: "Неужели он догадался, о чем я сейчас мечтала?"
- Вот послушай… - Он выставил вперед ладони и закрыл глаза. - Представляешь группу фашистов разного возраста? Тут и пожилой отец семейства, наверное, бюргер, и молодой парень, который никогда еще не видел обнаженную женщину, и прожженный тип, возможно, таксист или официант в забубённом кабаке, и офицер, человек с университетским образованием, гуманитарий, презирающий в глубине души Гитлера и нацизм, но не осмеливающийся заявить об этом вслух. Перед ними стоишь ты! Обнаженная! Со следами побоев на лице. Стоишь на своей поруганной земле, чувствуя босыми ступнями каждый ее камешек, каждую песчинку. Они собираются тебя казнить. Но им мало этого. Мало просто смерти. Они должны еще надругаться над тобой. Унизить и запугать тебя. Растоптать твое человеческое достоинство. Но получилось все наоборот. Они не ожидали увидеть то, что увидели. Ты оказалась божественно прекрасна. Воплощение женственности, жизни, красоты. Почему-то каждый из них вспомнил о родине, о матери, о сестре, о возлюбленной, но внешне они боятся проявить свои чувства, и потому эти чувства проглядывают из-за мерзких масок, которыми они укрывают все человеческое, что в них осталось. Как бы мало его ни было…
Как он говорил! Я увидела живьем всю картину. Больше того - я испытала те сильные чувства, которые испытала бы, стоя перед картиной и перед озверевшими фашистами одновременно. Наверное, я его любила больше всего за его речи…
Весь сеанс он был в невероятном возбуждении, но в штанах его так ничего и не шевельнулось. Это обстоятельство постепенно охладило и меня.
Потом мы пили чай на кухне, я сидела, завернувшись в Наташин байковый халат, который она оставляла в мастерской, чтобы не таскать его с собой всякий раз.
Халат был мне безбожно мал, и я еле успевала его натягивать на бедра, потому что он распахивался до самого лобка, а я была под халатом голая, так как мы собирались провести еще один сеанс.
Илья все время украдкой косился на мои ляжки, словно я не простояла только что перед ним голая больше часа. Брюки его при этом предательски вздулись. Я это увидела точно, хоть он и поворачивался ко мне другим боком и два раза выходил в комнату поправляться. Тогда я решила действовать и сделала вид, что в глаз мне что-то попало. Я так ожесточенно стала тереть его пальцем, что он покраснел самым натуральным образом и из него даже полились слезы.
Илья долго смотрел на это безобразие и потом решил мне помочь.
- Дай я посмотрю, - сказал он, направляя мне настольную лампу в лицо, - а то ты еще вотрешь соринку в глазное яблоко и инфекцию внесешь.
Что и требовалось! Я откинулась на спинку дивана и раздвинула колени, чтобы он мог приблизиться ко мне поближе…
13
Потом, когда Илья уже не стеснялся об этом говорить, когда он уже ничего не стеснялся, он рассказал мне, что жутко меня боялся. Вернее, не меня, а своей неудачи в моих глазах. У него, как правило, в первый раз с новой женщиной практически ничего не получается, как бы он ее ни хотел. Пока они целовались и ласкались - все было прекрасно, но, когда дело доходило до главного, все опускалось и, как всегда кажется в таких случаях, становилось еще меньше, чем было до этого, даже в спокойном состоянии. Все налаживалось только на третий или четвертый раз.
Одно дело, когда в такой ситуации рядом с тобой опытная женщина, которая все правильно поймет и поможет, думал он, но как к этому отнесется неопытная девчонка, которой едва стукнуло шестнадцать лет… Такие сомнения охватывали его всякий раз, когда наши ласки заходили слишком далеко.
Но в случае со мной произошло чудо…
Разумеется, соринку, которой не было, он вынимал долго, а я, нервничая и моргая, как бы непроизвольно сжимала его ногами и постепенно съезжала на край дивана до тех пор, пока не почувствовала лобком то, что вздувало его брюки…
Потом он благополучно извлек соринку кончиком белоснежного носового платка, пахнущего "Шипром". Уж и не знаю, чего он там извлек, но я, что есть сил сжав его бедрами, завопила на всю мастерскую, что все прошло, и стала покрывать его благодарными поцелуями, которые постепенно перешли совершенно в другие…
Потом мы бесконечно долго возились на диване, но он не спешил снять брюки. Я сама, расстегнув пуговички, залезла к нему в ширинку и принялась истово ласкать его, совершенно искренне восхищаясь вслух тем, какой он нежный и трогательный, потому что стоило мне только прикоснуться к нему, как он тут же уменьшился в размерах.
Илья при этом недоверчиво на меня поглядывал. Ему было невдомек, что лежачего я его никогда не видела и не ощущала, так как у Макарова он еще долго был в возбужденном состоянии и после того как все кончалось… И потом, мы все время спешили и мне никогда не удавалось дождаться, чтобы он успокоился.
Когда мне наконец удалось его раздеть и он лег на меня, не решаясь предпринять дальнейших решительных действий, так как был совершенно к этому не готов, я сама как могла впустила его в себя…
Я так сильно и так долго его хотела, ощущение было такое восхитительно необычное и тонкое, что мне хватило слабого, едва уловимого движения во мне, чтобы неудержимо, бесконечно и бурно, содрогаясь всем телом, сжимая его своими бедрами, улететь вместе с ним за пределы блаженства.
Конечно, можно сказать, что эта победа далась ему незаслуженно. Но можно так и не говорить. Разве не он своими собственными руками и губами, не жалея сил и времени, приблизил ее?
Как бы там ни было, но именно эта победа вдохновила его. Я почувствовала, как он поднял голову и распрямился во мне во весь рост, как движения его стали ощутимы, уверенны и настойчивы, как все мое существо привычно отозвалось на них и стало ритмично двигаться им навстречу, с каждым движением набирая новую силу и неутоленность…
Краем глаза я заметила, как просветлело его лицо, как губы тронула победная, ликующая улыбка. Я еще не знала, что он был счастлив от того, что у него получилось с первого раза, но его счастье заразило и меня, и, когда его исказила болезненная гримаса неотвратимого блаженства, я взорвалась и улетела вместе с ним…
Как потом выяснилось, я в этот момент больно укусила его в плечо.
Он потом долго гордился этим укусом. Через Таньку я узнала, что он хвалился синяком перед ребятами. Меня его несдержанность не обидела. Я и сама гордилась этим укусом. Правда, потом уже ничего подобного я старалась себе не позволять.
В тот день мы были близки еще раза четыре. Он никак не мог успокоиться после такой удачи. А мне только того и надо было.
14
Больше такого любвеобилия он не проявил ни разу. Чаще всего дело ограничивалось одним-единственным, чуть ли не семейным, коротким соединением. Но я все равно была счастлива безмерно. Во-первых, он всегда долго настраивался, рассматривал меня, ласкал руками, изощренно и изобретательно, целовал, пусть без бешеной страсти, но нежно, тонко, чувственно, а во-вторых, он все время говорил…
Боже, как он говорил, с чем он сравнивал различные части моего тела - царь Соломон позавидовал бы, как он мне самой рассказывал обо мне! Как рисовал меня словами. Это было настолько образно, что я просто видела себя в его речах как в зеркале.
А потом, когда все заканчивалось, он рассказывал об этом. О том, какова была я и что чувствовал он.
Однажды я ему в порыве простодушного восторга сказала, что ему бы не живописцем быть, а писателем, так зримо он все рисует словами. Он жутко обиделся.
Много лет я не могла понять почему, пока не прочла в какой-то очень серьезной критической статье о нем, что вся его живопись грешит чрезмерной литературщиной…
А тогда мне всего хватало. Больше того - я совершенно приспособилась и за его короткий домашний разочек успевала не менее трех раз подняться на вершину блаженства.
Мне казалось, что его благодарности за то, что со мной он чувствовал себя настоящим мужчиной, не будет конца. Он и сам не раз говорил о необыкновенной гармонии наших отношений.
В таком счастье я пребывала еще несколько месяцев, до весны 1952 года.
А за три дня до годовщины нашего знакомства, к которой я с таким волнением готовилась, он позвонил мне и отрешенным голосом сказал:
- Я прошу спокойно выслушать меня и не перебивать…
- Что случилось, родной? - забеспокоилась я, почувствовав опасность в его голосе.
- Я же просил не перебивать, - резко одернул он меня.
- Хорошо, я тебя слушаю, - все-таки успела вставить я.
- Нам было хорошо, во всяком случае, мне… Я не думаю, что стоит это портить. Я оставляю на твоей совести все, что ты от меня скрывала, и я не вправе тебя осуждать. Я благодарен тебе за все, что ты мне дала. Я думаю, и тебе будет что вспомнить…
Он замолчал. Молчала и я, напуганная его строгим окриком.
- С завтрашнего дня, - сказал он изменившимся голосом, - мы с тобой прекращаем все наши отношения. Мы не будем встречаться, я не буду тебе звонить и отвечать на твои звонки. Если ты не хочешь перечеркнуть все хорошее, что у нас было, то не советую преследовать меня. В любом случае, подчеркиваю: в любом, ты получишь жесткий и бескомпромиссный отпор. Я больше ничем не обеспокою тебя и буду вспоминать о тебе с нежностью. Надеюсь, что в твоей памяти я останусь светлым пятном. Объяснять причины такого моего решения я не намерен ни под каким видом. Передай своей подруге Тане, что она тоже не должна приходить в мою мастерскую. С Дубичем она может встречаться где угодно.
Он замолчал, а я просто оцепенела от неожиданности и не могла даже рта открыть.
Потом он вроде как откашлялся и сказал тоном, которым говорят с приговоренными к казни или со смертельно больными:
- Я тебе от всей души желаю счастья, малыш.
И повесил трубку.