Женщина в лиловом - Марк Криницкий 18 стр.


- Нет, Ненни, не надо вашего снисхождения. Умоляю вас. Но, впрочем, я спокойна на этот счет. Ведь на деле вы холодны, как лед. Вы, Ненни, живете головой. У вас слишком большой запас холодного безразличия. О, я с ужасом думаю о том, что было бы со мной, если бы вы действительно пожалели меня. Я гоню эту мысль. Ради Бога, Ненни (если вы только верите в Него!), никогда не жалейте меня. Забудьте мои неумные слова, что рок не имеет жалости. Соберите ее всю по капле в вашем сердце (хотя я искренно сомневаюсь в том, что ваше сердце способно вообще на жалость, искреннюю, честную: вы боитесь неудобств и осложнений - это гораздо правильнее). Вы больше всего в жизни желаете спокойствия. Все бури вашего сердца кончаются безразличной тишиной.

Колышко поразило ее замечание.

- Да, да, мой друг, вашу жалость, если она у вас действительно есть, бросьте у кровати вашей болящей. Если нужно, присоедините еще и мою. О, мою! Мою большую, безмерную, женскую жалость, потому что я знаю по себе, что значит иметь дело с вашим сердцем.

Ему показалось, что она плачет. И опять ее слова неприятно и вместе чувствительно задевали в нем что-то. Она разбиралась в его душе лучше, чем он сам. Правда, он казался себе сейчас мертвым или безнадежно усталым. Ее голос точно оплакивал его. Он звучал нежно, как свирель. Когда он слушал ее, ему всегда думалось, что она права. Она знала о нем ту последнюю и грустную правду, которую он сам скрывал от себя. Ему, например, даже еще сейчас казалось, что он любит и жалеет Сусанночку, но она смеялась и знала, что это не так. И ему уже самому начинало думаться, что это не так. И не потому, что она сумела ему это доказать, а просто потому, что он слышал ее голос.

Ему хотелось положить трубку и больше не слушать. Но он все же этого не мог. Может быть, потому что захотелось мучительной правды о себе.

Тогда пусть она скажет все. Он прислушался. Дверь в кабинет была плотно притворена.

Ее голос говорил:

- Сохраните вашу жалость для тех, Ненни, в чьих глазах она имеет цену. Для меня же, любимый (потому что я вас люблю, о!), сохраните только ваш бич…

Она произнесла это слово спокойно и твердо, как будто дело шло о вещи самой обыкновенной.

- О, если бы…

В наступившей паузе ему слышалось то невысказанное, что его отталкивало от нее и вместе с тем привлекало в ней. Он представил себе две белых полоски ее полузакрытых глаз.

- Вы, может быть, мой друг, думаете, что я ревную? К счастью, я знаю, что все ухищрения ревности бессильны. В любви, как, впрочем, и во всем, каждый из нас дает ровно столько, сколько может… О, если бы!.. Но мне страшно выговорить. Я не скажу вам, Ненни… Я бы хотела, чтобы вы угадали сердцем, как я вас люблю. Я бы хотела, чтобы вы поняли… Не правда ли, вы слушаете меня?

- Я вас слушаю, - сказал он, увлекаемый против воли бессвязностью ее признаний.

"Это в последний раз", - говорил он себе.

- О, я вам безмерно благодарно! Ведь я теперь покорна, Ненни. Вы видите? Я сделала столько безумств. Скажите, может быть, я действительно сошла с ума? Я не могу забыть тех сладостных мгновений, когда вы повергли меня в прах. Я ощутила вашу ненависть вместе с проникшей в мое тело несказанной яростью ударов. О, я не верю словам! Наши души соприкасаются только в любви и ненависти. Ведь и нашу ненависть мы дарим далеко не каждому. Может быть, это одно и то же. Мы ненавидим равных, тех, к кому нас приближает пламя нашей души. О, ненавидьте меня, Ненни! Я не хочу быть в вашей жизни "ничем". Вы были сдержаны. Взрыв вашей ненависти был, в конце концов, случаен. Да, я была дерзка. Но потом ваша ярость сменилась безразличием. Я должна была вам напоминать о себе. Ваша ярость была непродолжительна. Неужели, Ненни, вы так же бессильны в ненависти, как и в любви. Вы смешны, о! Я не могу без смеха вспомнить вашей злобы, этих неловких ударов вашей плети, которые мне напомнили хлопанье бумажной хлопушки. Вы причинили мне боль, как пошлый и неумный оскорбитель. О, может быть, я даже десять раз заслужила в ваших глазах нагайку, но это было грубо.

- Я раскаиваюсь в совершенном, - сказал он.

Волнуясь, он вспомнил дикую сцену этой расправы. И то, что она напомнила ему сейчас о ней, наполнило его ужасом.

- Я никогда не думал, что когда-нибудь буду способен на что-нибудь подобное. Оправданием мне служит только то, что… вы добивались этого сами. Да, я это утверждаю…

- Вы не так выражаетесь, Ненни. Вашей ненависти, Ненни. Только. Ненависти непрекращающейся, вечной. Ненависти, не погасающей от нескольких ударов кнута. Ненависти спокойной, и даже, если хотите, благоустроенной. Вас смешит это слово? Но зачем допускать, чтобы наши поступки были случайны и грубы? Ненависти, никогда не торопящей самое себя, спокойной и обожаемой. О, я понимаю средневековые пытки и томления жертв, замурованных в каменных стенах! Ненни, я слишком люблю вашу душу для того, чтобы не желать причинять вам медленную и безысходную боль, всегда, ежечасно. Для этого мне не нужно сделаться вашей женой и ежедневно устраивать вам домашний ад. Наши несогласия должны быть глубже для того, чтобы мы могли победить их при помощи крика. Я хочу… но мне страшно сказать. Я трепещу, потому что мне кажется, что мое сердце не выдержит… Я схожу с ума!

Он молчал, охваченный против воли, против доводов разума, этим бурным излиянием хаотических чувств.

- Слушайте, Ненни… Этого не следовало говорить… Я не уверена, что вы поймете меня так, как надо. Но мне теперь все равно. Пусть я погибну в ваших глазах. Ведь мы всегда говорили с вами на разных языках. Нет, это не сумасшествие, Ненни. Я вижу это так ясно. Я не могу победить преследующих меня образов. Моя голова горит, но руки мои холодны. Когда женщина любит, ее руки холоднее льда. Я отпустила прислугу, чтобы быть одной. Наедине с собой и вами. Я истерзана внутренним недостижимым желанием. Было бы смешно, если бы я скрыла его от вас. И поздно. Я знаю только одно, что все мое влечение к вам вылилось в эту безымянную боль, пришедшую я не знаю откуда. Я не знаю, Ненни, мне странно раскрыть губы и пошевелить языком. Я чувствую себя прикованной к этому телефонному аппарату. Я брежу. Я не могу больше молчать, но и не могу сказать. Мне грезится, что я стою перед вами без одежд, и вы поднимаете над моей головой, над моими плечами ваше острое жало… О! Я содрогаюсь, протягиваю к вам руки… Ненни, никто вас в жизни не любил так, как я… Ненни, поймите же!

Он молчал. Ползучая медленная дрожь, мутя сознание, овладевая чувствами, как припадок знакомого и неудержимого, вдруг возвратившегося недуга, поднималась к мозгу. Извращенный, ни с чем несравнимый в обольстительности образ овладел мыслью и не покидал.

XXXVI

Он сказал, понимая, что уже говорит не сам или, вернее, говорит не тот он сам, настоящий, который говорил, мыслил, действовал и чувствовал минуту перед тем, а некто другой, формальный, который должен что-то говорить и защищаться. Только защищаться.

- Вам надо успокоиться. Я вас прошу.

- Успокоиться? Когда во мне натянут каждый нерв, каждый мускул. Поверхность моей кожи переполняет боль. Еще минута, - и я буду не в силах удерживать свой крик. Я вас хочу до кровавых ран, до уничтожения в вашей любви или вашей ненависти. А вы советуете мне успокоиться. Если вы отвергнете меня и сейчас, я должна буду совершить безумство. Нет, не думайте, я буду жить. Я никогда не испытывала такого напряжения жизни, такого тяготения к тому, кто - другой, кто - не я, кто, Ненни, - вы. О да, вы! Слушайте, если вы не придете, я сама приду к вам под окно. Как прошлый раз. Ведь я и тогда боялась, что вы примете меня за сумасшедшую. Я долго стояла, прежде чем войти. Но вы были добры, как Бог. Еще и сейчас я целую этот рубец, который остался на моей руке. Вы слышите меня, Ненни?

Он сжимал горячей, влажной рукой трубку. Ему рисовались ее детские плечи и с мольбою вытянутые руки.

- Ненни, вы не отвечаете, но ведь вы слышите меня?

"Все равно, я не могу уйти из дома", - подумал он и сейчас же ощутил тоску вместе с сознанием слабости довода. Тоску потому, что мысль о Сусанночке вдруг так определенно перелилась в ощущение скуки.

Его взгляд остановился на зеленой лампадке: она горела тупым и ровным пламенем. Ему сделалось понятно, что любовь Сусанночки, даже самая глубокая и безграничная, не внесет в его жизнь ровно ничего. Она просто и определенно безразлична для него. И у него даже не жалость к ней (да, да, конечно! Это ужас!), а только страх. Страх за нее. Страх застарелый и привычный, который, если прекращается, неизменно переходит в отвращение.

И страшно было подумать, что, в сущности, и сейчас он испытывает к ней, беспомощно лежащей в спальне, которая пропитана лекарствами, только отвращение. Может быть, даже если бы она умерла, то это было бы самое лучшее.

Он молчал.

- Ненни, вы пугаете меня. Отчего вы не говорите?

- Я чувствую, что я болен. Да, я сознаюсь вам, хотя, быть может, я делаю это опрометчиво.

Она неожиданно засмеялась.

- Вы ребенок. О, я бы хотела, чтобы вы были больны, Ненни. Но вы здоровы. Ваше неподвижное здоровье становится похожим на болезнь.

- Нет, я решительно болен. Болен уже по одному тому, что говорю с вами.

Голова его была горяча, и сердце, явственно стуча, прижатое к краю стола, отдавалось в висках. Ее лукавый голос засмеялся опять, напомнив ему утро после проведенной у нее ночи. Она сказала голосом неожиданно серьезным:

- Но поговорим о деле, Ненни. Итак, вы придете ко мне, не правда ли?

- Я этого не сказал.

- Нет, вы придете, Ненни. Зачем вы торгуетесь, как дитя? Вы придете через день или через два, через неделю или через год. Вы уже вступили на этот путь, а нет ничего хуже, как возвращаться с полдороги. О, я уверяю вас, что это гибельно для души. Надо быть цельным, мой друг, и испытывать все пути до конца. Я так поступала и не раскаиваюсь. Так вы придете, Ненни? Или я сама опять приду к вам.

Удивляясь сам себе, он сказал:

- Да, я приду.

На мгновенье им опять овладел страх, особенный, короткий, но он оттолкнул его. И тотчас стало по-прежнему безответственно и легко, как тогда, когда он в первый раз поднял ее на дороге, под березками.

- Я приду, - повторил он, - потому что вы правы, и надо быть сумасшедшим до конца.

- Ненни, вы меня трогаете. Неужели? Я боюсь поверить, что это так. Я вас люблю. О! Вы слышите, Ненни? Я вас люблю. Разве же вы не видите, Ненни, как моя душа распростерта перед вам?

- Хорошо, я приду.

- Когда? Сейчас?

- Не знаю.

- Я должна ждать?

- Да, я вас прошу.

Он положил трубку и поднялся, дрожащий чуть приметной, внутренней дрожью. Было чувство легкости и простоты. Надо было только измыслить удобный предлог, чтобы уйти.

Он вошел в чертежную и, глядя на неподвижную, черную спину Василия Сергеевича, сказал:

- Я хочу выйти на воздух. Вы… подежурьте здесь.

Василий Сергеевич быстро обернулся и внимательно посмотрел.

- Вам нехорошо?

Он поднялся и подошел к Колышко. В лице его была неприятная двойственность, как будто он чувствовал к Колышко участие и вместе злобу.

- Что с вами?

- Со мною ничего.

Василий Сергеевич качал головой.

- Н-да, дела.

Он хотел себе уяснить как можно лучше настроение патрона. Глаза его сторожили каждое движение Колышко. На столе, под свешивающейся с потолка лампочкой в зеленом абажуре, лежала доска с наклеенным проектом.

"Я не умел с этим покончить разом, - вдруг подумал Колышко. - Во всем виновата моя нерешительность. Я иду медленно по дороге безумия".

Он почувствовал точно просвет и потер ладонью лоб. Василий Сергеевич обнял его за талию.

- Ну Бог даст, - сказал он.

Колышко усмехнулся.

- Вы что?

- Я думаю тоже, что вам лучше выйти на воздух. Хорошо, я буду дежурить.

Он готов был на все жертвы. Колышко был ему благодарен. Он чувствовал, что не может пойти к Сусанночке, даже если бы она позвала. Он готов был сделать для нее все, но сейчас ему хотелось просто уйти.

- Да, да, вы пройдите к ней, - вопросил он. - Вы ей скажите…

- Разве вы надолго?

Колышко подумал, что уйти он все равно не смеет. Сусанночка может потребовать его каждую минуту. Она убеждена, что он сейчас принадлежит ей. Уйти от нее - это значит ее добить. Им овладел страх.

- Мне бы нужно, - сказал он. - Я бы хотел проехать часа на два…

Василий Сергеевич сделал свирепое лицо.

- Хоть на три. Я останусь здесь.

- Вы думаете?

- Ну, конечно же. Идите, идите.

Он стал подталкивать Колышко к передней. Нет, он не может этого сделать. Страх переходил в жалость. Он ясно представил себе лицо Сусанночки, глубоко ушедшее в подушки, и ее неподвижный, ожидающий смерти и не желающий возвращаться к жизни взгляд. Он чувствовал себя перед нею преступником, хотя он не совершил ровно ничего. Привязанность к ней пришла к нему как тяжелое обязательство. Напротив, Симсон не требовала от него ничего. Даже сейчас он мог к ней не пойти. Если угодно, он мог ее обмануть. Она будет его ждать день, два, неделю, год. Она - для него. Пусть она вошла в его жизнь как болезнь, как зло, но она освобождала его душу от страха и жалости. Да, вот именно: от страха и жалости.

Он сделал брезгливую мину и оглянулся в передней, где они стояли.

- Ну, больше решительности! - сказал Василий Сергеевич и подал ему фуражку.

Колышко неожиданно присел на стул. Пальцы его рук дрожали.

- Что с вами, дорогой? - спросил удивленно Василий Сергеевич.

- Так.

Колышко казалось тут все тесным, скучным и ненужным. Его жизнь обратилась для него в насмешку над жизнью. Может быть, если бы он встретился с Симсон, когда был свободен, все пошло бы по-другому.

- Ну так что же? - сказал Василий Сергеевич. - Так и будете здесь сидеть?

"Строго говоря, я должен сейчас решиться повернуть мою жизнь в ту или другую сторону, - думал Колышко. - Дело не в том, пойду я сейчас к Симсон или не пойду. Я могу даже сейчас не пойти, но я все равно должен решиться. Я пойду когда-нибудь потом. Я могу пойти даже сейчас к Сусанночке, но я должен решиться".

Отворилась дверь - и вошла сестра милосердия.

- Вас зовут, - обратилась она к Колышко.

Василий Сергеевич загородил его собою, точно желая защитить.

- Хорошо, я сейчас приду, - сказал он.

Девушка, не понимая, смотрела на них. Василий Сергеевич взял ее за локоть.

- Пойдемте.

Колышко наблюдал молча. Он видел, как за ними затворилась дверь. Потом все смолкло. Он мысленно считал шаги. Вот сейчас они уже дошли до спальни. Зачем он это сделал? Он думал таким образом освободить свое сердце от Сусанночки. Как это вышло смешно и глупо.

Он прислушался. Все было тихо. Потом шаги послышались опять. Вошел Василий Сергеевич.

- Все обстоит благополучно. Можете.

Он кивнул головой, разрешая Колышко уйти. Колышко встал. Сердце с силою толкнулось и залилось жаром. Трудный, болезненный пот выступил на лбу. Дверь показалась провалом в бездну. Он ясно видел лицо Симсон. Большие, синие, лукавые глаза. Только один шаг - и его жизнь снова превратится в золотистый, безответственный хаос.

Он взялся за ручку двери, отворил ее и вышел на площадку. Внизу, в швейцарской, погас электрический свет. Значит, уже поздно. Колышко отчетливо следил за своими действиями.

"Я забыл спички, - подумал он, - и теперь должен вернуться, потому что на лестнице темно".

Он снова приоткрыл дверь в переднюю и вошел.

"Я обманываю себя, - думал он. - У меня просто не хватает решительности. Если люди сходят с ума, то именно так".

Он прошел на цыпочках в чертежную. Василий Сергеевич уходя потушил лампочку и теперь здесь было темно. Наверное, он ушел к Сусанночке. Сердце сжалось холодно и коротко. Он спрашивал себя, жалость это или страх. Но сердце стучало скорей и скорей. Он нашарил впотьмах доску с наклеенным проектом. Упал циркуль и вонзился ножкой в пол. Он нагнулся и вытащил его из пола. Потом пустил электричество. Четко вырисовались неприязненные линии конкурсного проекта. Василий Сергеевич тщательно стер сделанные им в пылу раздражения надписи зеленым карандашом.

Колышко стоял и, жмурясь, вглядывался в общее и в детали. Он знал, что только за этим и вернулся. Иногда он оглядывался назад и, стараясь скрывать проект спиной и широко расставленными руками, жадно перебегал взглядом по бумаге, вникал и взвешивал.

Да, проект был хорош. Он почувствовал, как рука его, держащая циркуль, совершенно самостоятельно дрожит. Он воткнул его острым концом в доску, но рука продолжала дрожать. И по-прежнему ясно работала голова. В последний раз внимательным взглядом оглядел чертеж, точно стараясь запомнить его навсегда, во всех подробностях, потом вытащил острие циркуля из доски и, торопясь, вонзил его в бумагу, поддел и потащил вперед. Чертеж с треском лопнул. Шипящая линия разрезала его пополам. Он провел циркулем туда и сюда, образуя длинные, бесформенные языки бумаги. Оставив циркуль, остальное докончил руками. Потом прошел в кабинет, разыскал остальные части проекта и рвал их старательно и торопливо.

"Я сделал то, что, в сущности, должен был сделать давно, - сказал он себе, продолжая испытывать дрожь. - Все это было нездорово от начала до конца. Я должен вернуться к моей обычной жизни и решительно порвать с Симсон. Вот так".

Отшвырнув ногой бумажный мусор, он вышел из кабинета в переднюю. Дверь на лестницу была не притворена.

"Теперь я должен пойти к Сусанночке", - подумал он.

Но сердце залилось мучительно, горячо и тяжко кровью. Он стоял, пошатываясь, точно пьяный. Руки и ноги ослабли. Он живо представил душную спальню и то, как он войдет, не зная что сказать. Сделалось страшно. И тогда, следя лишь за своими действиями, но внутренне обезволенный, он спокойно повернул к двери, подумал и, сообразив, возвратился, чтобы пошарить за шкапом. Там он нащупал завалившийся и уже пыльный стек. Вынул его и тщательно вытер платком. Прислушался, не идет ли Василий Сергеевич. Но никого не было. Даже Гавриил спал в своей каморке, умаявшись за день.

Нагнув голову, он вышел в дверь и, шагая сразу через несколько ступенек, побежал вниз по лестнице. И сразу руки и ноги налились упругим и страстным напряжением. На улице в лицо ударила бодрая свежесть.

"Да, но ведь я же уничтожил конкурсный проект", - подумал он весело.

И все потонуло для него в звонких и таинственных очертаниях этой необычайной голубой ночи.

Назад Дальше