Визит нестарой дамы - Мария Арбатова 6 стр.


Димка был другой, он охранял частное пространство побегами, он утекал, как вода через ткань, и строил параллельный мир. Отвлекаясь на уроках, я открыто занималась хулиганством, а он переселялся на ветку за окном. Учителя на меня орали, а его тихо ненавидели, он был мягче, гибче меня по внутренней фактуре. В иерархии властных функций я всегда стояла над ним, но в последний момент вместо честной разборки он предлагал эмоциональную манипуляцию, показывая, что власть моя фиктивна. Нас дразнили, говорили, что у нас перепутан пол, что я – мальчик, а он – девочка. Нам навязывали совковое распределение ролей, а мы в гробу его видали.

С детства мне никак не удавалось маскироваться под швабру, "говорить тихо, смотреть в пол, улыбаться половиной рта, не защищаться, соглашаться и делать по-своему". Я давно была бы в психушке, если бы пошла по этому пути, изнасиловав свой темперамент. Димка же пренебрегал имиджем супермена, не умел и не хотел учиться драться, не возбуждался от чужой крови и чужого унижения. Некоторые приятельницы, эдакие сиротки в оборках, утверждали, что мой экстремизм – результат того, что я не добрала как женщина. Приходилось объяснять, что моей женской биографии хватит на весь Центральный округ Москвы, и доказывать это с цифрами. Также, когда накачанные жлобы предлагали Димке самоутвердиться на кулаках, он пожимал плечами и уходил, а бабы все равно хотели только его. И в наших цитатниках был перл: "самый практичный сексуальный бодибилдинг – укрупнять и наращивать личность".

Это было тогда… А теперь я держу в руках старое провокационное письмо человека, эмигрировавшего сначала в Америку, потом в кришнаиты, и силюсь компьютерным способом построить его образ. Я беру карандаш, обозначаю на конверте череп самостоятельно побрившегося Самсона, прямой нос, такие чувственные губы, впрочем, губы, должно быть, стали резче и суше, их стоит спрямить. Глаза. Невозможно рисовать глаза, не понимая, о чем думает человек. Глаза? Не знаю. Конверт падает на пол и укрывает шлепанец с помпоном безглазым лицом. Я понимаю, что если срочно не смотаться из дома, то можно опрокинуться в глухую тоску. А это накладно. Как утверждал классик, с депрессией можно обращаться к врачу, а с тоской – только к господу богу.

Зазвонил телефон, снова мать.

– Я собираюсь приехать. – Полаялась с братцем или унюхала, что у меня дома развлекуха.

– Понятно, – ответила я в ее манере.

– Что значит "понятно"? – возмутилась она.

– Мысль понятна. – Я ходила по краешку, ей ужас как хотелось повода для обиды.

– Так ты не хочешь, чтоб я приехала?

– Я этого не сказала.

– Значит, ты хочешь, чтоб я приехала?

– Я хочу, чтоб ты приняла решение сама.

– Я приеду тебе помочь.

– В чем?

– Буду готовить и убирать. Когда ты одна, ты безобразно питаешься. – Самыми понятными отношениями для матери были те, в которых от нее кто-то зависел.

– Меня устраивает, как я питаюсь. Я не прошу о помощи, если ты приедешь, то только потому, что тебе у братца скучно или он тебя обхамил чуть больше, чем ты его. – У них были совершенно амикошонские отношения. Они каждые полчаса говорили друг другу такое, от чего уважающие себя люди сразу расстаются навсегда. Это заменяло им эмоциональную жизнь. Брат осознавал себя не осуществившимся гением и всю жизнь подбивал под это идеологическую базу.

В свое время мать закопала карьеру ради семьи, бросила аспирантуру, нарожала детей и, хоть детьми и домом занималась кое-как, все же считала это несправедливой жертвой. Поэтому не могла простить мне моей успешности. И, высовывая голову из поэтики распада в мою сторону, они с братом замечали только мои проколы и неудачи.

– Мне здесь прекрасно, мне вообще никто, кроме тебя, не хамит!

– Значит, ты хочешь приехать только затем, чтоб я тебя обхамила?

– Ты достаточно хамишь по телефону, я приеду, чтобы тебе помочь.

– Против моего желания? Насильно? – Проблемой отношений было то, что за каждый сваренный суп она требовала эмоциональной близости.

– Значит, ты закрываешь передо мной дверь?

– Ту дверь, которая тебе удобна. Ты можешь приехать потому, что тебе хочется пожить здесь, но не потому, что это твоя благотворительная деятельность.

– Я подумаю, стоит ли мне приезжать. – И мать швырнула трубку. Отношения состояли из обмена обидами, ей никогда не хватало сил симулировать любовь ко мне, как это делала мамаша Пупсика. Моя мать была тусовщицей и не сложившиеся отношения с дочерью компенсировала подружками, с легкостью находимыми даже в пожилом возрасте. Находила она их по той же схеме, что пыталась обустроить со мной: она, тиранка-благотворительница – сверху, подружка, малахольная жертва – снизу. Это имело некоторые преимущества для меня. Матери Ёки и Пупсика вчистую повисали на дочерях, требуя полного эмоционального обслуживания, моя искала добычу сама.

Все они не чувствовали момента, с которого ребенок перестает быть ребенком и становится партнером, потому что относились к поколению, не имевшему практики партнерских отношений в принципе. В игре "дочки-матери" конкуренция и иерархия глушили в них голос крови.

Как жаль, что еще ни одна мать не научилась обманывать дитя, которое никогда не перепутает, смотрят на него как на сокровище или как на домашнюю вещь, положенную в хозяйстве.

Когда я в отличие от брата поступила в престижный вуз, мать поздравила фразой "выскочки всегда побеждают". Когда вышел первый буклет с моими работами, она взяла его в руки, возясь по кухне, подержала секунду и, даже не раскрыв, положила на грязную столовую клеенку. Когда я шла на первую персональную выставку, она обволокла меня взглядом и сказала: "Безобразное платье, и накрашена ты как проститутка".

Бумеранг вернулся, и, став старой, она стала такой же эмоционально зависимой от меня, как я от нее в детстве, и я при своей нелюбви к фальши могла возвратить ей только тот взгляд, которым была окутана с ее стороны всю жизнь. Мои подростковые копилки вскрывались только на ее день рождения, но купленная на гривенники, сэкономленные от школьных завтраков, галантерейная хреновина после дежурного "спасибо" засовывалась в стопку вчерашних газет. Мать снилась мне идеальной, тактичной и ласковой, но поутру я налетала лицом на реальность. Про брата она говорила:

– У тебя дети, и у меня ребенок. Как мать ты должна меня понять.

– А я? – однажды сообразила выяснить я. – Я у кого ребенок? Может быть, меня взяли из детского дома?

– Ты тоже мой ребенок, но… у тебя все в порядке. – И закрыла тему. Это "но" было моим основным диагнозом. Оно было, конечно, честнее позиции матерей Пупсика и Ёки, употреблявших дочек на первое, второе и третье и плюс к этому еще и изнурявших их чувством вины. Я в принципе знала, что по этому ведомству меня заложат и опустят, а мои подруги каждый день наступали на грабли и выли от боли.

Умом я понимала, что люди, изуродованные сталинским детством, не могут быть нормальными родителями, что насилие и безответственность впечатаны в них как нормы. Откуда они могли знать, что материнская любовь безусловна и ее отсутствие вызывает у человека чувство отчаяния и потерянности, если сами с младых ногтей были потеряны в этом лагерном доме-обществе. Откуда им было ведать, что мать любит своих детей не потому, что они хорошие, а потому, что они ее дети.

Я понимала, что если матери были недокормлены в детстве, то мы были поколением детей, кормимых насильно. Синяя сталинская книга "О вкусной и здоровой пище" – библия нашего воспитания. У меня есть работа, на которой дитя, привязанное к стульчику, пытается закрыться руками от матери, у которой в одной руке ложка с кашей, а в другой – ремень.

Всем гиперопекающим детей подругам я советовала попросить, чтобы их самих хотя бы в течение недели кормили насильно, и проследить, как психика будет реагировать на измывательство над физиологией. Как надо не слышать своего ребенка, чтобы каждое кормление доставлять ему, неспособному защититься, муки на основании "я лучше знаю, сколько он должен есть!". А уж после того, как присвоено право командовать его физиологией, как не начать душу кормить насильно?

Я представила себе, как неуместна сейчас будет мать в "долларовом шоу" Дин, которым она, со своей активностью, полезет руководить, ведь она "все знает лучше". Я набрала телефонный номер, она сняла трубку.

– Послушай, если в твоем визите нет ничего срочного, перенеси его, пожалуйста, на неделю.

– Я сразу поняла, что у тебя мужик. Девочек сбагрила, Валера в одну сторону, сама – в другую, – обрадовалась она ясности.

– Можешь считать что хочешь.

– В наши годы это называлось "бешенство матки".

– Что делать, у меня плохая наследственность. – Я положила трубку. Теперь ей будет что обсуждать с подружками целую неделю.

Мать никогда не понимала, что такое частное пространство, и изо всех сил не хотела иметь собственное. Мы переселились в хрущевку из арбатской коммуналки, в которой ее молодость прошла как под рентгеновским лучом. Это был группешник жизни, в котором человек был защищен коллективом от невзгод, одиночества и собственных решений. Все были безупречны, но всехние любовники бегали через черный ход, когда приходили всехние мужья. Все были бедны, но у всех были загашнички. Все были идеологически выдержаны, но все ненавидели режим.

Мать не понимала, как быстро изменился гуманитарный стандарт и как то, что было для нее государственной нормой жизни, переименовалось в насилие над личностью. Она была талантливым обучаемым человеком, но этому обучаться не желала, потому что оно ставило под сомнение всю прожитую жизнь.

Я подумала, что если бы я решила эмигрировать, то мать устроила бы мне точно такое же ледовое побоище, как Димкина – Димке. Обе они даже не предполагали, что не они лучше всех знали, где и как комфортней жить их детям.

Я никогда не думала об эмиграции, но если бы мне, а особенно моим детям, в спину стреляли и пришлось сматываться, я, наверное, выбрала бы Швецию. Я много моталась по материку, но из всего виденного Швеция показалась мне самым гармоничным местом. Дело было даже не в том, что там половину парламента занимали бабы, а в мужском туалете можно было наткнуться на столик для пеленания младенца; дело было в том, что модель шведской жизни почти не отклонялась от золотого сечения, что на меня как на изобразителя действовало как музыка крысолова на крысу. Геометрия шведского бытия была логична. Логичное место в ней занимали ребенок, старик, экология, насилие, честность и прочие вещи, плавающие в других странах, как фрукты в компоте. По Швеции ходили породистые, заторможенные, с русской точки зрения, люди. Через неделю ты становился таким же, звуковой порог снижался, на крик ты тоже начинал реагировать как на крик, а не как на обыденную тональность. Тебе тоже хотелось что-нибудь строить и кого-нибудь спасать двадцать четыре часа в сутки, потому что остальные проблемы были решены автоматически. Казалось нормальным, что после развода дети отдавались не матери, а тому, с кем им было лучше, что мужчины жили на шесть лет меньше, чем женщины, когда в России – на двенадцать. В парламенте висела картина с голой девицей, утопающей в зелени, и находился детский сад для детей депутатов. По улице не бегало ни одного бездомного зверя, и почти все женщины рожали в присутствии мужей. В женском журнале пестрели советы, как лучше клеить мужиков по Интернету, а воздух в центре города достигал лесной чистоты. На нобелевском обеде все сидели чопорно, пока не уходили король и королева, а потом начинали отрываться. Существовал министр равноправия, а пустые банки и бутылки из экологических соображений в магазине сдавались в специальный автомат, выдающий льготный чек на покупку новых. Жизнь была устроена так, что ни король, ни уборщик мусора никогда не нарушали пределов своей компетенции. Лидерша правящей партии не стала премьер-министром за то, что, очень торопясь, использовала кредитную партийную карточку в личных целях – купила куртку и шоколадку по кредитке партии – и хотя вернула деньги на счет вечером, считалась дискредитированной. В Швеции было неприлично показывать собственное богатство, и, единожды украв, ты не мог думать о продолжении карьеры на территории этой страны. Такая странная, мудрая, уважающая себя и других держава с доверчивыми, как дети, гражданами, состоящая из моря и сдержанного камня. А главное – без этих идиотских американских улыбаний всех подряд всем подряд.

Напротив моего окна в гостинице был пансионат для пожилых, и каждое утро я наблюдала, как за столиками в кафе рассаживаются расслабленные старики и старухи, как они обвязывают себя салфетками, намазывают джемы на бутерброды, грызут фрукты пластмассовыми зубами, кокетничают друг с другом, уходят или уезжают на инвалидных колясках. Я подумала, что если бы моя мать поселилась в такой гостинице, ровно через неделю она начала бы материть все вокруг, потому что ее поколение выживало на энергии отрицания, на энергии ненависти и мгновенного нахождения объекта для нее. Одна часть человечества осваивала мир по принципу "мне это нравится", другая – по противоположному. Видимо, вместе они достигали равновесия, но я не выдерживала испытания диалогами: "Мама, ты будешь чай? – Нет, я буду чай! – Почему "нет", если ты "будешь" чай? – Нет, скажи, почему ты цепляешься к моей речи?"

Я поплелась в кухню. В кухне сидела Дин и натирала на терке обнаруженные фрукты.

– Что ты делаешь?

– У меня по режиму фруктовый салат. Я имею работу фотомодели. У меня сложная диета. Может, он тебе тоже понравится. Я им две недели питалась во Флориде.

– Ну и как? – Мой вопрос относился сразу и к салату, и к Флориде, и к работе фотомоделью.

– Во Флориде дико жарко и влажно. Багамы – жуть. Насекомые немыслимых видов и размеров, нищие аборигены, ненавидящие туристов, за счет которых живут. Грязно, и, если не играть в казино, можно свихнуться со скуки. Собственно, платишь бешеные деньги за эстетику: чистый океан, белый песок, сочетание высоких сосен и низких пальм. "Скитаюсь и иллюзии теряю, и вот еще потеряна одна", – как писал поэт Винокуров. Надо позвонить Пупсику и Тихоне. А что мы делаем вечером?

– Можем смотаться на вернисаж и выпить, – предложила я. Интересно, откуда она знала Винокурова, неужели это поколение еще читало стихи?

– Набери их телефончик, – попросила Дин. Я набрала номер, она засунула трубку между плечом и ухом, длинные пальцы продолжали терзать фруктовую мякоть. – Алло. Могу я поговорить с Лидией? – со своим гнусавым американизированным мяуканьем спросила Дин. – Здравствуйте, Лидия. Я приехала из Америки по распоряжению вашего одноклассника Дмитрия… Да. Спасибо. У него все о’кей. Да. Спасибо. Конечно… Да… Спасибо. Да, это очень любезно.

Я представила, как приторно Пупсик суетится на том конце трубки. Представила не с отвращением, а с материнской жалостью. Все недостатки Пупсика еще со школьной скамьи я почему-то инкриминировала самой себе: это я не научила ее, это я не объяснила ей, как вести себя стыдно. Может быть, потому что моя мать была далека от идеала, я разыгрывала из себя со всеми друзьями честную и не предающую мамашку.

– Мне необходимо встретиться с вами для официального разговора. Хорошо бы завтра, – продолжала Дин. – Отлично, завтра в девять. Мы, американцы, рано начинаем свой день. Да. Спасибо, это будет приятно. Я проживаю у Ирины Ермаковой. Да? Очень жаль, но у меня назначены на эту квартиру деловые звонки.

– Скажи, что меня не будет, – зачем-то, видимо, снова из опекающих соображений, сказала я, не подумав, куда же попрусь в такую рань.

– Если вас устроит, то в квартире я буду одна. Вот и хорошо, значит, договорились. Да, я надеюсь, вы будете с мужем. Да, да, я в курсе того, кто теперь ваш муж. Благодарю вас. До завтра.

– Слушай, я погорячилась. В девять утра я могу встать только в двух случаях – если очередной путч или очередной развод, – замялась я.

– И не вставай. Спи себе, визит вряд ли будет долгим. Этот салат посыпается сахарной пудрой. Меня учила его делать одна голландская флейтистка.

Я представила себе худую, немного сумасшедшую флейтистку в шортах и грубых ботинках, представила, как они сидят на постели и кормят друг друга фруктовым салатом. Я даже подумала, что это можно хорошо сделать грифелем на мятой бумаге.

– У тебя с ней был роман? – игриво спросила я.

– С кем? – удивилась Дин.

– С голландской флейтисткой.

– Немножко, – ответила Дин, захохотав как сумасшедшая. – Достань тарелки и попробуй, это божественно.

– Извини, ненавижу разрушенные фрукты. У меня болезненное чувство целого.

– Зануда!

– А почему ты ржешь как лошадь?

– Это трудно объяснить. Это не переводится.

– Все переводится.

– Мне тоже раньше так казалось.

– Знаешь, Гачев писал, что культура есть разработанная за жизнь человека и за историю народа техника и инструментарий любви своей природины, в смысле своей страны, и что нельзя ее сменить без потери субстанциональной сути, – злобно процитировала я.

– Смотря что считать субстанциональной сутью, есть масса вещей, которые мне очень хотелось потерять, например, перманентный страх и желание защищаться, и вообще много чего… Чтобы это потерять, можно и на луну слетать… – сказала она уж очень мрачно.

У Дин была веселая родинка над левой губой.

– Твоя родинка говорит о женственности и кокетстве, – сказала я, чтобы снять с беседы мрачность.

– Откуда ты знаешь? – нахохлилась, будто обиделась, она.

– Я изучала язык родинок.

– Зачем? – подозрительно спросила Дин.

– Цвет и контур – моя профессия.

– Эта родинка появилась недавно.

– Специалисты рассказывают биографию по родинкам подробней, чем хироманты, – начала я пудрить мозги, пытаясь вычислить, на что и почему она неадекватно реагирует. – Представляешь, карта родинок – как карта звездного неба. Стеклянная модель человека, а на ней родинки с датами и в приложении каждая расшифровывается: родовая травма, первая пятерка, прием в пионеры, потеря целомудрия, первая получка, свадьба. – Я обожала придумывать работы, которые потом было лень написать.

– Эмиграция, богатство, суицид, потеря смысла жизни… – иронически дополнила список Дин, жующая салат.

Презентация, на которую мы пошли, была в просторной мастерской самого Егорки Пирогова. Такой здоровенный вокзал. Меня всегда поражала ушлость концептуалистов в области выбивания мастерских, выставок, зарубежных халяв и прочих денежно-вещевых радостей. У меня мастерская была крохотная, задрипанная и в таком "спальном районе", что через год вместо того, чтобы работать, я заселила туда бездомную подружку с дитем.

Назад Дальше