– Не собираешься переодеться? – поинтересовалась я.
– Зачем, черт побери? Для кучки старушек?
– Кто сказал, что там будут одни старушки?
– А разве нет?
Я знала, что он не станет переодеваться, да мне и не хотелось этого; я обожала, когда он выглядел растрепой. Мне нравился тот эффект, который мы производили в паре: он – такой агрессивный, я – совершенно официозная. Довольно странно, что сейчас на нем был галстук, он его надевает изредка. По дороге я зашла пожелать Флоре спокойной ночи, она как раз купалась.
– Пока, мамочка, – Она выговорила эти два словечка с некоторым трудом. Когда я думаю, где мое сердце, мне стоит только взглянуть на Флору, чтобы обнаружить его. Хотя временами кажется, что оно где-то еще. Перед уходом Паскаль пожелала нам "бон суар".
Ее, кажется, поразила шляпка. Все остальное осталось без внимания, но она не могла оторвать глаз от моей шляпки. По стандартам абсолютной красоты те клетчатые кепи, которые она носила, подчиняясь диктату моды, не шли со шляпкой ни в какое сравнение. Мой головной убор был неотразим лет шестьдесят назад и все еще представлял собой шедевр. Смогу ли я протянуть столько же, сохранив в целости свои розы и кружева?
Вечеринка была такой, как я себе представляла. По прибытии нас проводили в приемную, где мы топтались с другими актерами; очевидно, нам не позволялось смешиваться с остальными гостями. Было совершенно непонятно, чего мы ждали. Мы бессмысленно созерцали друг друга; Дэйв начал злиться, как всегда, когда напитки оказывались вне пределов досягаемости, и не собирался меня ни с кем знакомить. Сам он тоже ни с кем не разговаривал, поэтому мы стояли рядом, злые, в ожидании неизвестно чего. Не было смысла обсуждать разговорные потуги Флоры или испорченный газовый водонагреватель, поэтому мы молчали. Я пристально рассматривала присутствующих, чтобы они не решались лишний раз взглянуть на меня: это одно из моих развлечений. Вскоре нас неожиданно согнали в главный зал, где местная аристократия уже потягивала свой шерри. Я поняла, что Виндхэм Фаррар и мэр собираются сказать несколько слов, поэтому поспешно оставила Дэвида и попыталась найти себе что-нибудь выпить. Мне не везло, но тут я обнаружила дверь в кухню и встала там, пока мимо не пронесли очередной поднос с напитками, и тут уж я не оплошала. Теперь я была готова осмотреться. Как я и ожидала, все актеры держались по-прежнему общей кучкой и никто не пытался их представить собравшимся. Мне это напомнило школьные танцы, на которые я пошла однажды: мальчики – по одну стену, девочки – по другую.
Но здесь деление было социальным, а не по половому признаку.
Несколько хорошо известных фигур, вроде Натали Винтер, уже пытались привлечь к себе внимание. На ней было изумрудно-зеленое коктейльное платье, в руках черная атласная вечерняя сумочка, и белые атласные же туфельки. Она почти не отличалась от городских дамочек, некоторые из которых были одеты очень похоже; с некоторым смущением она разговаривала с парой среднего возраста. Как я заметила, Дэвид тоже привлек внимание группы женщин, окруживших его; он явно чувствовал себя как дома. Конечно, его лицо было более известным, чем лица других актеров труппы: много людей слышали о Натали Винтер, но никогда не видели ее, зато множество видело Дэвида Эванса, почти ничего не зная о нем. Весть о том, что он присоединился к труппе, достигла их ушей. Дэвиду очень хотелось стать классическим актером.
Я бродила повсюду, обмениваясь словом-двумя со знакомыми актерами. По пути я встретила женщину шести футов ростом, одетую в ярко-оранжевое платье, крошечную даму, в твидовом костюме и широкополой соломенной шляпе с цветами, и мужчину, залившего шерри манишку своей рубашки. Неизвестные актеры все еще держались вместе, смущенные и настороженные, возбужденно переговариваясь. Мысль о двух разных мирах, оказавшихся в одной комнате и не находящих точек соприкосновения, позабавила меня. Я мало что знала о каждом из этих миров, об этом городке, с его докторами, фермерами, земле– и домовладельцами; о театре, с красивыми юношами и невротическими девушками, с его изгоями и звездами, и у меня не было ничего общего с ними. И все-таки я была здесь, с ними. Что может быть интереснее?
Перед тем, как мэр разразился речью, я заметила Софи Брент. Она была в черном, как и я, и вся светилась весельем. Она разговаривала с представителями прессы, фотографировавшими ее время от времени. Она была в своем репертуаре и казалась созданной для фотокамеры.
Мэр говорил в основном то, что от него ожидали: какая известная труппа, какая радость для города иметь маленький театр и так далее. Из его речи я узнала кое-что доселе неизвестное, о чем Дэвид позабыл рассказать мне: несмотря на усилия Художественного совета, большая часть денег для осуществления проекта была выделена богатой американкой, имевшей какие-то родственные связи с Гарриком. Очевидно, до замужества, принесшего ей изрядную сумму, она сама была актрисой. Подобная история восхитила меня, она казалась такой невероятной. Я решила, что театру особенно свойственны такие романтические заблуждения, потому что актеры обычно уклоняются от проявлений здравого смысла. Им свойственны более нелепые черты человеческой натуры: суета, ревность, иногда даже щедрость. Мне понравилась эта мисс Фон Блерк, которая здесь не присутствовала, хотя собиралась прибыть на премьеру. Ее дар разъяснил мне кажущееся бессмысленным строительство нового дорогостоящего театра здесь: он бы не мог собирать аншлаги круглый год. Пустой театр, посвященный широте человеческой натуры. Но в этом году, как заверил меня Дэвид, театр будет полон: он считал, что люди соберутся со всех концов Англии, чтобы посмотреть на его игру.
После Мэра выступил Виндхэм Фаррар. Мне показалось, что он хитрит, пряча истинный смысл сказанного. В общих чертах высказавшись о театре в провинции и о Национальном театре, он заговорил о миссис фон Блерк и местных меценатах. Не сказал ничего конкретного, но его выступление продолжалось десять минут. Я была разочарована. Не знаю, чего именно я ожидала от него. Энтузиазм не произвел бы на меня впечатления, я сама далека об бурных чувств; возможно, я ждала какого-нибудь скептического замечания, соответствующего моим собственным мыслям. Но даже несмотря на то, что он не сказал ничего ободряющего для меня, у меня появилось ощущение, что его личные интересы никак нельзя было считать филантропическими или наивными. Сама его манера говорить подразумевала некую двусмысленность. Или на меня так подействовал миф о его благородстве: я невольно ожидала, что он будет непохож на других. Хотя в театре идеям благородства никогда не придавали большого значения, он вполне мог оказаться человеком, которому просто немного повезло, поэтому я относилась к его имени с тем уважением, которое обычно берегу для более достойных людей: Энгуса Уилсона, д-ра Левиса и тех, кто действительно что-то совершил.
Когда он закончил выступать, все захлопали и снова разбрелись по залу; я вернулась на свое место возле кухонной двери в ожидании очередного подноса с напитками и там встретила пожилую даму, много лет игравшую на сцене, которая "вычислила" по опыту то, что я увидела с помощью логики, и поэтому была, кажется, единственным веселым человеком здесь. Она подмигнула мне, когда официант вынес очередной поднос, и мы разобрали напитки. Потом она отошла за тортинками с грибами, а я стала высматривать, как всегда это делаю, интересных молодых людей. К сожалению, таковых не нашлось: все молодые люди, присутствовавшие на вечеринке, были актерами, и половина из них – "голубыми". Самым красивым мужчиной здесь был мой муж. Это открытие наполнило меня не гордостью, а лишь беспокойством. Мне не хотелось плохо думать о человеческой натуре и признать тот факт, что Дэвид был самым лучшим. Я наблюдала за ним со стороны: он разговаривал с двумя молодыми и, по-моему, незамужними женщинами. Я слышала то, что они говорили: они надеялись, что с открытием театра жизнь в городке немного оживет. Потом одна из них сказала, что ей нравится галстук Дэвида, и стала водить по нему пальцем: он посмотрел на нее, и я почувствовала, что сейчас что-то произойдет.
– Если он вам нравится, – сказал Дэвид громко, – возьмите его. Я к нему равнодушен.
Он тут же развязал галстук и вручил его девушке. Та была в ужасе.
– Нет, нет, – повторяла она, – Я не это имела в виду, совсем не это, пожалуйста, возьмите его, – она протянула галстук, но Дэвид не взял его обратно:
– Уверяю вас, он мне не нравится, я не буду его носить. Моя дорогая, я очень обижусь, если вы не примите его.
Он настаивал, его акцент становился заметнее, а поведение более вызывающим. Я видела по лицу девушки, как она жалеет, что оказалась невольной участницей этой торговли. Она позволила себе быть несколько более раскованной, чем это позволялось в рамках ее социального слоя, и оказалась проученной с той грубой прямотой, которой Дэвид особенно славился. Она посчитала его приятным молодым человеком, готовым поддержать словесную дуэль, но вместо этого осталась с никчемной вещью в руке и не знала, что с ней делать. Дэвид разозлил меня. Я видела, что он специально поставил ее в неловкое положение: это был не его тип девушки, и он не собирался заглаживать свое поведение. Я догадалась, что первопричиной этого поступка явилось раздражение: ему не нравилось, когда к нему относились снисходительно. Насколько я понимаю, у него не было особых оснований для недовольства. Его карьера зависела от подобного снисходительного отношения, но ему всегда нравилось думать, что можно убить двух зайцев, и поэтому он позволял себе кусать руку, ласкающую его. Все актеры такие: жить не могут без аплодисментов, но ненавидят лицо, ухмыляющееся над хлопающими ладонями.
В конце концов девушка скатала галстук и спрятала в сумочку. Я была рада, что она получила хотя бы это: возможно, со временем ее воспоминания станут более приятными. Я не оправдывала ни ее поведение, ни манеры Дэвида, но взаимоотношения между публикой и актером всегда заставляли меня испытывать неловкость.
Я быстро ретировалась, оставив своего мужа один на один с его социальным конфузом. Отошла в сторонку, едва перемолвившись словом хоть с кем-нибудь, ощущая всю бессмысленность своего участия в таком разобщенном сборище: я не принадлежала ни к одному слою, не говоря уже о том, чтобы занимать чью-нибудь сторону. И вообще, не пора ли вернуться домой и покормить Джозефа? В этот момент двое местных жителей подошли и заговорили со мной, и я их узнала.
– Ну конечно, – воскликнула женщина, – вы, должно быть, Эмма Лоуренс! Вы, кажется, не помните нас, но когда-то вы гостили у нас в Четленхэме.
– Конечно, я помню вас, – быстро сказала я, – Мистер и миссис Скотт, если не ошибаюсь? А как поживает Мери? Я давно не видела ее.
На меня нахлынули воспоминания. Я училась в школе с их дочерью, которая была тогда моей близкой подругой. Мы гостили друг у друга во время каникул, писали друг другу длинные письма и делились секретами. А потом, после окончания школы, не встречались и не переписывались. Только один раз в Лондоне мы пообедали вместе и, как я думаю, осознали обоюдное отсутствие симпатии. Мистер Скотт был преуспевающим адвокатом и очень язвительным человеком. Я никогда не осмеливалась разговаривать с ним, потому что он не упускал случая подтрунить над недостаточно образованной пятнадцатилетней девчонкой, и, хотя я не понимала, почему ему так нравилось насмехаться, я отлично ощущала злобу, исходившую от него. С другой стороны, миссис Скотт была образованной, мягкой женщиной, чья внешность свидетельствовала о благополучной спокойной жизни: помню, что, несмотря на солидный достаток, ей удавалось избегать даже намека на экстравагантность. Напротив, их огромные владения и дом управлялись посредством жесткой экономии.
Она совершенно не изменилась, а ведь прошло не менее семи лет с тех пор, как я в последний раз видела ее. Ее волосы были такими же светло-русыми и собраны в такой же низкий пучок на затылке; и платье ее из светло-голубого шерстяного джерси с матерчатым поясом казалось тем же самым, в котором я ее так часто видела прежде. А оно действительно могло быть тем самым, платьем вне времени и моды. Она хорошо выглядела, и я с некоторым уколом боли, словно вспомнив о собственном возрасте, поняла, что меня не волнует ее мнение о моей шляпке.
– Мери сейчас замужем, – сообщила миссис Скотт, – разве вы не знаете? Об этом была заметка в "Таймс". Она живет рядом с нами, ее муж – барристер. Они поженились в прошлом году. А вы здесь с театром? Я не знала, что вы пошли в актрисы.
– Я не пошла, – ответила я. – Я вышла замуж за актера, вот почему я здесь. Мы пробудем в городе только один сезон.
– О, тогда вы должны увидеться с Мери. Она живет неподалеку отсюда, мы часто встречаемся. Я обязательно скажу ей, что видела вас, и, возможно, она заедет к вам, когда будет в Хирфорде.
– Это будет чудесно.
– А как ваш отец? Вы часто видитесь с ним сейчас? Иногда мне удается прочесть о нем в газетах. Он ведь по-прежнему в Кэмбриджс?
– Да, время от времени я навещаю его.
Интересно, подумала я, хватит ли у нее духа спросить в таком же легкомысленном тоне о моей матери, и если да, то отвечу ли я, как обычно: "Она умерла". Я видела, как ей хочется задать вопрос, и чувствовала, как мне самой хочется ответить, но в это время вмешался мистер Скотт.
– А давно вы замужем, Эмма? – спросил он.
Я посмотрела на него: в его взгляде сквозил расчет, и я заметила любопытство, о котором не догадывалась прежде.
– Около четырех лет.
– Значит, вы вышли замуж совсем юной.
– Не особенно. Мне было двадцать два.
Я почувствовала, на такое критическое замечание мне следовало бы ответить, что это Мери поздно вышла замуж; но он продолжал:
– А у вас есть дети? – я поняла, куда он клонит. Правильно ответить на этот вопрос было невозможно: если я скажу – нет, он сочтет меня одной из тех эгоистичных молоденьких штучек, которые пренебрегают своим общественным долгом и выходят замуж ради развлечений; если я отвечу, что дети есть, но не сообщу точные даты их рождения, он решит, что я вышла замуж по необходимости.
– У меня двое детей, – сказала я, – девочка и мальчик.
– Да, – заметил мистер Скотт, – как вы повзрослели!
– Как чудесно, – подхватила миссис Скотт своим обычным ровным тоном. – Как, должно быть, прекрасно рано заводить детей, теперь так многие делают. А как вы управляетесь? Вам ведь даже удалось выбраться на эту вечеринку?
– О, у меня няня-француженка, – ответила я, пытаясь казаться этакой богачкой: я знала, что это шокирует их, потому что, по их мнению, возможным считалось тратить огромные суммы на садовников и домашнюю прислугу, а также на украшение интерьера, но иметь няньку было таким же безнравственным, как иметь личного шофера.
– Она мне необходима, – добавила я в подкрепление своих слов. – Чтобы дать возможность выходить. Особенно в таком тихом местечке, как это.
– Думаю, вам очень понравится здесь летом. Так красиво, и весь Уэльс словно стоит у вас на пороге. Мы и сами живем здесь неподалеку, переехали из Челтенхэма, когда наша семья увеличилась. Дети живут отдельно, и большой дом стал слишком велик для нас…
И в течение последующих пяти минут она рассказывала о том, насколько дом стал велик для нее. В отличие от своего мужа она мной нисколько не интересовалась. Едва прислушиваясь к ее словам, я думала, не ее ли рафинированная безликость так привлекала меня в детстве: ее лицо могло принадлежать только женщине, рожденной для должности руководителя. Я видела такие лица у школьных директрис, у членов различных комитетов, у докторов и университетских преподавателей, но не у простых людей. А вот черты моей подвижной, худенькой матери, я часто замечала у буфетчиц и жительниц окраин. Я задумалась о своей матери, а голос миссис Скотт все звучал у меня в ушах, донося до меня истории судеб ее остальных детей и описание свадебного платья Мери. Моя мама была инвалидом и всю свою жизнь страдала от туберкулеза, который и убил ее за год до нашей свадьбы, когда ей было всего сорок три. Я никогда не знала ее особенно хорошо: я была нянькиным ребенком, для меня мать была экзотической несчастной женщиной, несколько месяцев проводившей в санатории, а остальное время – в своей кровати. С самого раннего возраста запомнилось мне постоянное сочувствие окружающих: мы с отцом казались единственными людьми, способными спокойно воспринимать ситуацию. А такие ситуации всегда притягивают людей, подобных Мери Скотт. Теперь мне кажется, что они постоянно ожидали моей собственной трагической смерти, как в романе Шарлотты Бронте, в школьной маленькой кроватке. Но вот я жива и здорова и теперь понимаю, что за это должна благодарить поведению моего замечательного отца, развившего во мне то, что сейчас оказалось мне полезным: прощение некоторого снисходительного отношения к себе. Я научилась держать определенную дистанцию с людьми вроде миссис Скотт, которая отождествлялась мною с неким образом заменителя матери. Мне не хотелось иметь такую мать, даже в детстве, но она олицетворяла так необходимую мне стабильность. Она была доброй женщиной, я уважала то, как она управляла семьей и мужем. Но она слишком многого была лишена.
Моя мать, помимо того, что была инвалидом, еще и пила. Не очень сильно, просто несколько больше своей нормы или больше нормы женщины, способной вести нормальную жизнь. Думаю, мой отец не пытался помешать ей. Интересно, впервые подумала я, знали ли об этом Скотты; возможно, знали, потому что однажды Мери приехала к нам в Кэмбридж и увидела бутылки из-под джина. Мои размышления были прерваны появлением Дэвида, подхватившего меня под локоть и помешавшего миссис Скотт закончить свой монолог.
– Думаю, нам пора идти, Эмма, – сказал он, когда она замолчала. – Я пригласил несколько друзей выпить, здесь много не отыщешь.
– Это мой муж, Дэвид Эванс, – быстро представила я его. Я не знаю, кого мне хотелось разозлить, но, кажется, мне по вообще не удалось, потому что Дэвид тут же включил свое обаяние.
– Старые друзья Эммы? – переспросил он и тут же добавил: – Вы обязательно должны поехать к нам и выпить.
Они не собирались принимать приглашение, но были довольны: они заговорили о театре, обо мне, и я едва могла поверить своим ушам, потому что через мгновенье он уже благодарил их за то, что они приглядывали за мной в моем несчастном детстве. Настала пора идти.
– Думаю, у многих людей было несчастливое детство, – сказала я сердито, – а теперь мне пора идти покормить Джозефа, пока он не посинел от крика.
– Разве няня не может сделать этого? – спросил м-р Скотт, и я посмотрела ему прямо в его противные голубые глазки и сказала:
– Предпочитаю грудное вскармливание.
– А как же алкоголь? – удивился мистер Скотт, бросив взгляд на мой опустевший стакан. Я наслаждалась своей словесной дуэлью с мистером Скоттом.
– Эмма очень послушная, – заметил Дэвид, – ей можно только портер.
– О, заткнись, ради Бога, – бросила я и пошла прочь. Дэвид остался успокаивать их, что мне показалось забавным. Я не постеснялась бы сказать им, что меня тошнит.
Он перехватил меня, когда я спускалась по лестнице; с ним было еще шесть или семь актеров, включая, как я заметила, Софи Брент.
– Ты ведь не возражаешь, чтобы они зашли к нам на рюмочку? – спросил он, беря меня под руку.
– Конечно, возражаю. Я никого из них не знаю, да там и дома выпить нечего.