– Загнать этих собак туда, откуда они пришли! – вскрикнул наместник визгливым голосом. – За каждого ларисийца схватить по семь русов. Одних распять, с других содрать кожу, третьих посадить на кол, четвертых сварить в кипятке! Их семьи продать в рабство. У кого найдете нож или другое какое оружие, сделать то же самое. Я все сказал. Выполняйте!
– Слушаюсь и повинуюсь, мой господин, – произнес ибн Иегуда и попятился к двери, продолжая кланяться.
Прошло несколько минут – из ворот детинца потекла непрерывной пестрой змеей конная стража хорезмийцев, растекаясь по узким улицам, ведущим в сторону рынка, охватывая его с трех сторон. Будто цветы, пламенели тюрбаны на головах всадников, вспыхивали на солнце их полосатые халаты, наконечники копий.
Толпа, завидев свирепых бородачей, кинулась врассыпную. Всадники настигали, кололи копьями, рубили саблями. Через несколько минут улицы опустели. Лишь там и сям остались лежать неподвижные тела, привлекая запахом крови ворон, которые то с возбужденными криками взлетали над крышами, то усаживались длинными рядами вдоль улиц на заборы, клоня головы с толстыми клювами, опасаясь спуститься вниз, потому что кое-кто из лежащих шевелился, слышались стоны и проклятья.
Никто из киевлян не решался выйти на улицу, чтобы убрать убитых и раненых. Дома и улицы затаились в предчувствии еще более страшных событий.
На рыночной площади плотники поспешно укрепляли помосты, вкапывали дополнительные заостренные колья, несли хворост и дрова к большим медным котлам. Начальник киевской стражи ибн Иегуда лично следил за их работой, подгонял.
А на вечевой площади в самом детинце перед палатами наместника уже теснилось с обнаженными головами несколько десятков киевлян, схваченных на улице. Являлись они зачинщиками или случайно оказались на улице, когда стражники хватали всех подряд, никого не интересовало.
Из палат вынесли большой стул с мягкими подушками. Затем двое евнухов под руки вывели и посадили на него Самуила бен Хазар, одетого в белый халат, на голове что-то похожее на чалму, в руках янтарные четки, седая борода тщательно расчесана на две стороны, толстые губы, толстый нос и щелки глаз, заплывших жиром, существовали как бы отдельно друг от друга, и казалось, что наступит миг, когда они покинут голову и разлетятся, оставив голый череп, обросший седым волосом.
Бен Хазар ткнул пальцем, унизанным перстнями, в благообразного старца, стоящего впереди всех. На старце суконный дорогой кафтан, плисовые штаны, высокие сапоги с загнутыми носами, седые волосы охватывает узкий ремень с магическими знаками, – все говорит, что это не простой человек, а один из первых людей города.
– Ты кто? – спросил бен Хазар.
– Человек, мой господин, – ответил с достоинством старец.
– Ты знаешь, чем грозит любому из вас нарушение правил, которые я установил в вашем городе по повелению моего царя-каганбека, повелителя многих племен и народов, – да прославится имя его от одного моря до другого!?
– Как не знать, мой господин, – ответил киевлянин. – А только, да будет известно моему господину, я никаких правил не нарушал. Народ зашумел, я вышел посмотреть, тут ваши налетели, схватили меня и поволокли. Пусть мой господин скажет, что я нарушил, и я готов понести за это наказание.
– Ты нарушил правило, которое гласит, что жители города не имеют права собираться в одном месте более трех человек. Тем более в субботу. Нарушил ты это правило или нет?
– Нарушил, мой господин. Но когда Перун-громовержец насылает грозу, люди кидаются под первую попавшуюся крышу, им недосуг считать, сколько народу собралось там для своего спасения.
– Это все слова, отговорки. Мне нет дела, по какой причине ты оказался под крышей. Важно, что ты там оказался. Никто тебя туда не гнал. И никакой грозы не было. Скажи, презренный старик, какую казнь ты себе выбираешь?
– Какая будет угодна тебе, мой господин, – ответил старик.
– Сварить его в котле, – воскликнул бен Хазар, стукнув посохом в пол. – И медленно, медленно опускать, чтобы хорошенько пропарился! Хах-ха-ха! – поперхнулся он смехом, и тучное тело его всколыхнулось, как бычий пузырь, наполненный водой.
Старика тут же схватили и отвели в сторону.
А палец наместника уткнулся в парня лет двадцати, в кожаном фартуке, с ремешком вкруг головы, подстриженной "под горшок".
– Ты кто? – задал бен Хазар свой обычный вопрос.
– Аль не видишь? – дерзко ответил парень, сделав шаг вперед и наткнувшись на острие копья. Затем пояснил: – Гончары мы. Девку нашу ваши косоглазые схватили себе на забаву. По какому такому праву? Аль мы не люди?
– Ты называешь себя людьми? Ты, мерзкая тварь, смеешь называть себя человеком? Нет, ты не люди! Не человек! Ты червяк! Ты слизень, ползущий на брюхе по собственной блевотине! Ты жидкое дерьмо грязной свиньи! Ты мерзость, смердящая на солнце! Ты… Содрать с него кожу! – вскрикнул бен Хазар, будто ему наступили на ногу.
И снова:
– Ты кто? – и палец указал еще на одного старика, лохматого, как леший, нос крючком, светлые глазищи пылают огнем безумной ненависти. На нем длинная хламида из крапивного волокна, на голове колпак, ноги босы, корявые жилистые руки связаны за спиной, лицо рассечено от брови до подбородка ударом сабли, из раны сочится кровь, капает на ожерелье из клыков медведя, волка и рыси.
– Волхвы мы, презренный жидовин! – хриплым, но вместе с тем могучим голосом ответил старик – Люди мы! Человеки! Это ты есть падаль смердящая! Клоп вонючий, приползающий в ночи! Клещ, раздувшийся от чужой крови! Да разорвут тебя собаки на куски! Да исклюют тебя вороны! Да сдохнешь ты под забором! Прииде князь Святослав, свершится воля богов, рухнет твое царство и рассыплется…
Удар по голове, и старика за ноги отволокли в сторону.
– На кол смердящую скотину! И всех остальных – на площадь! Смерть им! – вскричал Самуил бен Хазар, потрясая пухлыми кулаками.
– Господин мой! – прорезался отчаянный крик, и из толпы киевлян вывалился человек, судя по одежде, тоже не из последних, и на коленях пополз к крыльцу. И снова, рыдающим голосом: – Господин мой, выслушай! Заступись! Не виновен я! Купцы мы. Кобятами прозываемся. Меня знают многие иудеи из Итиля! В любви живем и согласии! Воском, медом и пушниной торгуем. Смилуйся! Все имение тебе отдам – не погуби! Всех зачинщиков укажу – только вели милостью твоей. Не смерти боюсь, славы худой…
– Отведите его в сторону, потом разберусь, – велел бен Хазар, встал с кресла, подхваченный под руки евнухами, и скрылся за резными дверями.
Купец лежал в пыли и рыдал, сотрясаясь всем телом. Осужденные на смерть, проходя мимо, плевались.
Глава 12
На рыночной площади росла толпа киевлян, сгоняемых на казнь, окруженная хорезмийцами, уставившими в нее наконечники своих копий. Толпа тихо ворчала, шевелилась, гудела. По улицам сюда же продолжали гнать женщин, стариков, старух, детей. Взлетали и со свистом опускались плети, вскрикивали от боли женщины, укрывая своими телами детей, храпели кони, яростью горели глаза киевских мужей.
По улице, ведущей от детинца к рынку, уже вели, избивая плетьми, приговоренных к казни.
Под котлами пылал огонь, но вода еще не была готова для того, чтобы сварить живого человека. И кольев оказалось мало, и крестов, чтобы всех рассадить и распять. Посовещавшись с тысяцким хорезмийцев, комендант киевской крепости Давид ибн Иегуда решил начать со сдирания кожи. И как только приведенных ввели в круг, сразу же от них оторвали семерых и потащили на помост, сорвали с них одежду, связали руки и на веревках оторвали от помоста. Шкуродеры стояли рядом со своими обнаженными жертвами, держа в руках кривые ножи, оттягивали кожу под мышками, надрезали ее, пробуя остроту своих ножей, ждали команду приступить к работе. Привязанных била дрожь, глаза безумно блуждали по толпе. У двоих беспрерывно текла моча. Женщины отворачивались, прижимая к себе детей. Заходились в крике матери и жены.
А команду на свершение казни нельзя отдавать без Самуила бен Хазара. Тот почему-то задерживался.
Ибн Иегуда, облаченный в пластинчатую золоченую броню и золоченый шишак, в стальные поножи и поручи, нервно ходил вдоль помоста, положив руку в боевой рукавице на рукоять длинной кривой сабли, вглядываясь в конец улицы, ведущей от детинца к рынку. При этом он всем телом своим чувствовал возбужденность толпы, которая все уплотнялась и уплотнялась за счет пригоняемых людей. Хотя базарная площадь вмещает много народа, но столько на ней еще не было. Люди вынуждены были лезть на прилавки, иные забирались на крыши лавок. Но главное – народ теснил хорезмийскую стражу, прижимая ее к запертым лавкам, к тыну, окружающему рынок. Еще немного – и воины не смогут ни размахнуться саблей, ни опустить копье, если понадобится нападать или защищаться.
Но вот, – хвала Всеблагому! – в конце улицы показался белый паланкин, который несли черные рабы. Хорезмийцы, выстроившиеся вдоль домов двумя плотными рядами, салютовали своими кривыми саблями, вскидывая их вверх с криком "Акбар!" И крик этот подвигался к рынку все ближе, точно катился по булыжной мостовой железный шар, гремя и сверкая в лучах полуденного солнца.
И тут что-то случилось. Что именно, ибн Иегуда понял далеко не сразу. Сперва в стороне главных городских ворот возник непонятный гул. Постепенно он вычленился из гула толпы, стеснившейся на рынке, стал подавлять его и вбирать в себя, как вбирает рев могучего горного потока в себя шум небольшого ручья. Ему вторил мощный гул со стороны других ворот, с противоположной стороны города. И почти сразу же со всех сторон послышались удары в било, имевшиеся в каждом квартале, которые призваны были оповещать горожан о пожаре или нашествии неприятеля. А еще через минуту в нарастающий гул врезался густой звук большого церковного колокола, молчавшего с тех самых пор, как в городе обосновался наместник каганбека Хазарского со своим войском. У колокола било тогда же заковали в цепи, и лишь малые колокола имели право трезвонить по большим христианским праздникам.
И толпа на рынке, замерев на мгновение, вдруг пришла в движение, и произошло то, что и должно было произойти: она с диким воплем нахлынула на пеших и конных хорезмийцев, подмяла их под себя, закручиваясь в бешеный водоворот.
Что-то орал, вися над помостом, голый лохматый старик с длинной бородой и ожерельем из клыков разных хищных зверей. Он дергался, вращался на веревке, дрыгал волосатыми ногами, из черного провала его рта неслись звуки, мало похожие на человеческие. Затем, когда обрезали веревку, вскочил, размахивая руками, воя и приплясывая. Там же, на помосте, рубили топорами палачей, сталкивали их в парящие котлы. Кого-то тащили, чтобы посадить на кол, кого-то распять на кресте. Ненависть толпы выла и орала тысячами глоток, трещали ломаемые прилавки, из тына вырывались колья, кое-кто успел вооружиться копьем или саблей поверженных хорезмийцев.
Ибн Иегуда отступал вместе с небольшим отрядом хорезмийцев к помосту, отмахиваясь от кольев и копий сверкающей саблей, видя, как редеют ряды окружавших его наемников. Толпа все плотнее сжимала со всех сторон оставшихся в живых воинов, так что стало трудно как следует размахнуться саблей, чтобы нанести разящий удар, приходилось колоть и тем удерживать на некотором расстоянии от себя нападавших. Однако ибн Иегуда не успел ни поднять свою саблю, чтобы опустить на волосатую рожу, несущуюся на него с обломком доски, ни увернуться, как получил удар по ногам, упал, затем последовал удар по голове, затем его подхватили, поволокли. Он видел раззявленные рты, слышал рев разъяренной многотысячной толпы и никак не мог взять в толк, что это происходит с ним, Давидом ибн Иегудой, так любящим жизнь и всяческие изощренные удовольствия, которые она предоставляет избранным, недоступные пониманию черни.
Его втащили на помост. Одни кричали, что надо его раздеть до гола, другие – оставить на нем все, как есть, чтобы люди видели, кто он такой. Вторых оказалось большинство.
Двое волосатых смердов, от которых воняло сыромятными кожами, бесцеремонно срезали ремни, поддерживающие порты, и так, в броне и шеломе, подняли над головами, развели ноги, без всякой боли отделились самые важные принадлежности мужчины и шлепнулись на помост – его, Давида ибн Иегуды, принадлежности, дававшие ему ощутить самые высшие удовольствия, которые Всеблагой может предоставить человеку. После этого ему раздвинули ягодицы, и его оскверненного тела коснулось острие кола, затем он ощутил рывок и как нечто чужеродное, скользкое, медленно стало проникать в него все дальше и дальше, вызывая в нем не столько боль, сколько мучительное желание исторгнуть из себя это чужеродное тело. Он ничего не чувствовал, кроме движения кола внутри себя, не чувствовал ни рук своих, ни ног, которые уже никто не держал, но даже пошевелить ими он не мог, опасаясь вызвать боль, от которой, как он наблюдал не единожды, люди начинали орать все сильнее и сильнее, выпучив налитые кровью глаза. Только теперь ему стало ясно, что жизнь его вот-вот оборвется, и с этой ясностью в него ворвалась адская боль, ибн Иегуда заорал, не слыша ни своего крика, ни крика других, сажаемых на кол, окунаемых в кипящую воду, распинаемых на крестах.
Оказывается, сидение на колу не только мучительно, но может тянуться бесконечно долго. Ибн Иегуде не доводилось наблюдать казнимых таким способом от начала до конца: некогда было да и не очень-то интересно наблюдать за тем, как мучается на колу человек и как уходит из него жизнь по мере того, как кол рвет изнутри его тело. Вот и к нему, Давиду ибн Иегуде, уже почти никто не проявляет никакого интереса, хотя он был одним из потомков тех, кто захватил когда-то этот чужой для него город, ввел в нем свои порядки, заставляя киевлян и податные народы, живущие окрест, платить завоевателям дань и исполнять всякие повинности. Теперь он ничем от других не отличается. А еще час назад эти презренные гои боялись даже смотреть в его сторону, когда он, восседая на арабском скакуне, сиял золоченой броней, и великолепный плюмаж венчал его золоченый шишак. Впрочем, и броня сверкала золотом, и плюмаж колыхался на ветру, но не арабский скакун нетерпеливо рыл копытом землю под ним, а острый осиновый кол стал его неподвижным седлом.
Кто-то кинул в бен Иегуду камень – и судорога прошла по всему его телу, утихшая вроде бы боль вспыхнула с новой силой. Однако уже не было сил кричать и даже взывать к своему богу. И все меньше оставалось надежды на то, что гарнизон сумеет разогнать мятежников и вызволить его из плена деревяшки, с которой он не в состоянии слезть самостоятельно.
Ибн Иегуда желал скорейшей смерти, как избавления от мук, и в то же время не делал ничего, чтобы ее приблизить. А ведь ему достаточно было бы привести в движение свое тело, ослабить мышцы, сжимающие кол и мешающие ему свободно двигаться вверх… нет, телу свободно опускаться вниз – и тогда за самое малое время кол пронзит его до самой головы, и все кончится. Но ибн Иегуда сидел, закоченев в каком-то положении, которое ему казалось более-менее устойчивым, обхватив кол подошвами своих сапог и чувствуя, как слабеют мышцы ног и всего тела. Он хрипел, поводил налитыми кровью глазами, видя торжество своих врагов, и жалел лишь о том, что был слишком… терпеливым, слишком… послушным воле наместника, который считал, что чем больше живет в Киеве и окрест него народу, тем больше серебра получает казна, тем легче этим народом управлять. Вот и доуправлялись.
Новый удар камня в спину, тяжелый и неожиданный, точно сорвал задвижку внутри ибн Иегуды, острая боль ворвалась в тело, носом и горлом хлынула кровь, он захрипел и, уже не соображая, что делает, стал искать утерянное удобное положение, дергаясь то в одну сторону, то в другую; еще рывок – дышать стало нечем, мозг окончательно заволокло туманом непонимания, и комендант киевской крепости и начальник хорезмийской гвардии, захлебнувшись собственной кровью, обвис на своем остроконечном "стуле".
А на рыночной площади, заваленной трупами и ранеными, едва толпы сражающихся растеклись по узким улицам, начали действовать те, кто прятался по подворотням в ожидании, чем все закончится. Они раздевали мертвых и раненых, добивая тех, кто пробовал сопротивляться, тащили одежду, брони, оружие. Когда же раздевать стало некого, начали грабить лавки. Грабителей становилось все больше и больше. Со всех сторон слышался крик и визг женщин, дерущихся за куски дорогих тканей, злобная ругань молодых и не очень мужей, веселые крики отроков, тянущих к своим домам все, что удалось схватить. Грабили дома иудеев, убивая всех, кого в них заставали, подожгли синагогу, где укрылось много народу. Вакханалия мести и грабежа охватила почти весь город. И некому было ее остановить.
Глава 13
Хорезмийцев, окружавших рынок, перебили сразу же, но те, что запирали толпу со стороны улиц, успели сплотиться и, выставив копья, прикрывшись щитами, медленно отступали к детинцу. В них летели камни, палки, стрелы, на них напирали люди с копьями, вилами, плотницкими топорами, кольями, ножами, обломками досок, напирали с яростными криками, не останавливаясь ни перед чем. В несколько минут стройные ряды воинов, привыкших драться в конном строю и там, где можно развернуться и показать свое воинское мастерство, были смяты, лишь часть из них сумела вырваться и теперь отступала к детинцу, прикрывая щитами паланкин с наместником.
Черные рабы, несущие паланкин, бежали со всем проворством, какое только было доступно их молодым ногам. Посох наместника больно толкал их в спины и бока. Сзади нарастал рев толпы, слышался звон железа. Уже неподалеку от подъемного моста на паланкин обрушились камни и стрелы, бросаемые с крыш. Два раба упали, паланкин накренился – и бен Хазар вывалился из него подобно мешку, набитому рыбой. Его подняли и, подхватив под руки, поволокли в детинец. И доволокли вполне благополучно, если не считать нескольких попаданий камнями, болезненных, но не смертельных. Только в своих покоях бен Хазар пришел в себя и отдышался. Надо было что-то делать, но в голове ничего путного не возникало. И не было рядом никого из советников, кто предложил бы что-то спасительное. На все вопросы верные евнухи отвечали, что все, кто способен держать оружие, дерутся на стенах детинца и перед воротами.
– Это бунт! – просипел бен Хазар, затравленно озираясь.
– Да, мой господин, – с готовностью подтвердил старший евнух.
– Да, мой господин! Да, мой господин! – взорвался бен Хазар. – Мне надо знать, сколько людей мы имеем в наличии, есть ли поблизости наши войска, далеко ли от Киева Святослав? И где сейчас раб-Эфра? Где мой верный ибн Иегуда? Мне не нужны ваши "Да, господин! Да, господин!" У меня голова раскалывается от боли! Мне нужны советы, а не ваши поклоны. Что ты, старый безъяичник, думаешь?