Московские слова, словечки и крылатые выражения - Владимир Муравьев 7 стр.


Дмитрий царствовал менее года. Облегчения жизни народу "законный" государь не принес, стало даже тяжелее, так как ему требовались дополнительные деньги для уплаты полякам за помощь. Кроме того, у народа вызывало раздражение, что царь душой больше привержен к иностранцам и к католической вере, чем к своим людям и православию. Поляки вели себя в Москве вызывающе, будто здесь хозяева не москвичи, а они. За спиной у Дмитрия вел свою интригу боярин Василий Шуйский. Вслух он чествовал его как государя, а шепотком говорил, что он - самозванец. В конце концов, уже вся Москва разглядела: странно, не похоже на русского государя ведет себя этот царевич и в больших делах и в малых, обиходных: не так молится, не чтит святых икон, не отдыхает после обеда, как заведено от века. Особо сильное недовольство вызвала женитьба Дмитрия на католичке Марине Мнишек и свадебные торжества, когда ради иноземных гостей выгнали москвичей из их домов в Китае и Белом городе.

Между тем заговорщики во главе с Шуйским, который намеревался сам занять царский трон, уже были готовы к выступлению и вместе с народом "положили избыть расстригу и ляхов".

Волнения начались 12 мая. В этот день, как повествует Карамзин, "говорили торжественно, на площадях, что мнимый Дмитрий есть царь поганый: не чтит святых икон, не любит набожности, питается гнусными яствами, ходит в церковь нечистый, прямо с ложа скверного, и еще ни однажды не мылся в бане с своею поганою царицею; что он, без сомнения, еретик и не крови царской".

Пять дней спустя волнения превратились в общий бунт, заговорщики ворвались в Кремль и убили царя-самозванца. Его труп вытащили на площадь и бросили возле Лобного места… Затем его сожгли, смешали с порохом и выстрелили из пушки в ту сторону, откуда пришел самозванец.

Царем, как и ожидалось, "выкрикнули" Шуйского, и он занял престол.

Но мало было физически уничтожить самозванца, его нужно было развенчать морально. Шуйский со священством предпринимают самый убедительный в тех условиях шаг: извлекаются останки царевича Дмитрия, Шуйский вопреки своему прежнему заявлению, говорит, что царевич был убит по приказу Годунова, мать - инокиня Марфа - принародно, обливаясь слезами, молит царя (Василия Шуйского), духовенство, народ "простить ей грех согласия с ложным Дмитрием" и ее обман. Грех ей был прощен. Царевич Дмитрий был причислен к лику святых как невинно убиенный. Таким образом, самозванство правившего почти год Россией царя было как будто полностью удостоверено, и в истории за ним закрепилось имя Лжедмитрия.

Но гибелью Лжедмитрия Смута в России не закончилась. Царствование Шуйского, "лукавого царедворца", как назвал его А. С. Пушкин, кончилось его низложением в 1610 году и смертью два года спустя в польском плену. После него во главе России находились семь бояр (о них есть своя пословица, и рассказ об этом будет впереди); польский король стремился сам занять русский престол или посадить на него своего сына Владислава; объявились еще несколько Лжедмитриев, один из них, прозванный Тушинским вором, так как он стоял лагерем в Тушине под Москвой, больше года держал в осаде столицу. Появление новых самозванцев стало возможно из-за того, что, несмотря на все разоблачения, многие люди в России были склонны более верить пришлому человеку, чем собственному правительству.

Конец Смуте положило народное ополчение под командованием Козьмы Минина и князя Дмитрия Пожарского, освободившее Москву от польско-литовских интервентов, и восшествие на русский престол Михаила Федоровича Романова.

Но в череде ярких исторических персонажей русской Смуты XVII века одна фигура вызывает особый интерес и особое любопытство - это фигура Лжедмитрия I.

До сих пор, несмотря на окончательно принятый и многократно подтвержденный научными авторитетами официальный вывод, что Лжедмитрий I был самозванцем, то один, то другой историк возвращается к старым документам, и его начинают обуревать сомнения.

Даже такой строгий фактограф, как С. М. Соловьев, вовсе не склонный ни к романтике, ни к фантазиям, подойдя к итоговой оценке Лжедмитрия I, никак не может сделать однозначный вывод и начинает сомневаться не в царском его происхождении, а в самозванстве. "Сознательно ли он принял на себя роль самозванца, - пишет Соловьев, - или был убежден, что он истинный царевич?.. В нем нельзя не видеть человека с блестящими способностями, пылкого, впечатлительного, легко увлекающегося… В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих: ибо чем объяснить ту уверенность, доходящую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении? Чем объяснить мысль отдать свое дело на суд всей земли, когда он созвал собор для исследования обличений Шуйского? Чем объяснить в последние минуты жизни это обращение к матери? На вопрос разъяренной толпы, - точно ли он самозванец? Дмитрий отвечал: "Спросите у матери!""

Таков герой фразеологизма "Митькой звали". Сколько народу ни твердили, что Лжедмитрий - это Гришка Отрепьев, а он в раздумье повторяет: "Митькой звали…"

В Москве вплоть до начала XX века ходили рассказы о том, что время от времени люди видели на Кремлевской стене бродящую между зубцами тень царевича Дмитрия, и находились этому очевидцы.

У семи нянек дитя без глазу

"Никогда Россия не была в столь бедственном положении, как в начале семнадцатого столетия: внешние враги, внутренние раздоры, смуты бояр, а более всего совершенное безначалие - все угрожало неизбежной погибелью земле русской". Так начинается самый известный и, надобно сказать, лучший русский роман XIX века о Смутном времени - "Юрий Милославский, или Русские в 1612 году" Михаила Николаевича Загоскина.

Действие этого романа происходит в последний период Смуты - после свержения царя Василия Шуйского и до освобождения Москвы народным ополчением Минина и Пожарского.

Когда был отрешен от царства Василий Шуйский, силою пострижен в монахи и заключен в Чудовский монастырь, бояре - организаторы заговора против него, начали обсуждать нового кандидата на престол.

В то время в Москве оказались семь членов Боярской думы - князья Мстиславский, Воротынский, Трубецкой, Лыков, два Голицына (но в правительство был введен один из рода), боярин Иван Никитич Романов и родственник Романовых боярин Шереметев, которому, по преданию, принадлежит фраза, решившая избрание на царство Михаила Федоровича: "Выберем-де Мишу Романова, он молод и еще глуп"; они образовали правительство России, которое в официальных грамотах называлось "седьмочисленные бояре".

Начались заседания нового правительства со споров, из какого боярского рода должен быть новый царь, но, не найдя согласия, "седьмочисленные бояре" приняли решение не избирать царя из русских родов. Полякам это было на руку, так как польский король уже решил, что русский трон должен занять или он сам, или его сын. В эти же дни к Москве подошли польские войска под командованием известного полководца канцлера Станислава Жолкевского и остановились в пригородах.

Народ в Москве волновался. Бояре понимали, что достаточно малейшего повода, и поднимется бунт. В страхе они послали к Жолкевскому посла, объявив, что готовы признать русским царем сына Сигизмунда III Владислава.

Польский канцлер вступил с ними в переговоры. Составили договор. Бояре выдвинули ряд условий, которые гарантировали бы им, что они останутся у власти и сохранят свои имения. Договорились, что Владислав примет православную веру, женится на русской, что в своем ближайшем окружении он будет иметь лишь небольшое число поляков и так далее. Жолкевский принял все условия, понимая, что это соглашение немногого стоит и всегда может быть изменено. Бояре не без оснований полагали, что москвичи, узнав о решении возвести на русский престол королевича державы, находящейся с Россией в состоянии войны, перебьют их, и поэтому ночью отворили городские ворота, через которые под покровом темноты в Москву вошло польское войско. Проснувшиеся утром москвичи с удивлением увидели польских солдат в Кремле, на всех московских улицах и площадях и поняли, что бояре их предали.

Между тем к "седьмочисленным" присоединились и те бояре, которые в свое время переметнулись к Лжедмитрию II, а потом - к Сигизмунду: Салтыковы, Вельяминов, Хворостинин и другие.

Очень скоро оказалось, что "седьмочисленные бояре", называясь правительством, фактически им не являются и вынуждены своим именем подписывать указы и распоряжения оккупационных властей. Впоследствии бояре говорили, что находились они "все равно что в плену", им "приказывали руки прикладывать - и они прикладывали". Отстаивая каждый свою собственную личную выгоду, бояре попали в общую беду.

В это время Россия испытывала на себе в полной мере все те беды, которые несет с собою Смута и государственное неустройство: польские и шведские отряды захватывали и грабили русские города, повсюду объявлялись разбойничьи шайки, по России ездили эмиссары правительства, склоняя жителей к избранию Владислава царем, вновь пошли слухи о том, что царевич Дмитрий спасся, и вооруженные отряды молодцов, отставших от крестьянской работы и привыкших добывать средства к существованию силой, шатались по стране с намерением пристать к войску "законного" государя. Деревни стояли разоренные, поля пустые, города наполнились нищими. Особенно тяжело приходилось москвичам: знатные и богатые подвергались насилию со стороны поляков, а уж простому человеку и вовсе негде было искать правды и защиты… Припоминали старину, сравнивали прошлое горе с нынешним, и казалось, что теперешнее - горше. "Лучше грозный царь, чем семибоярщина", - говорили тогда в Москве, и эта пословица жива до сих пор.

"Седьмочисленные бояре" отсиживались в Кремле: их не выпускали поляки, да и сами они боялись показаться народу. Досиделись они взаперти до того самого часа, когда ополчение под руководством Минина и Пожарского, разгромив польское войско, осадило Кремль, и поляки готовы были сдаться, прося лишь одного: чтобы им сохранили жизнь. Пожарский обещал, что ни один пленный не будет убит.

Тогда открылись Троицкие ворота, сначала - перед собой - поляки выпустили бояр. Князь Мстиславский как старший среди них шел первым, за ним остальные - бледные, испуганные, с опущенными головами. "Изменники! Предатели! - кричали казаки. - Их надо всех перебить, а имущество поделить среди войска!" К боярам тянулись руки, еще миг - и их разорвут в клочья. Но князь Пожарский со своим отрядом оттеснил людей и вывел бояр из толпы.

Так закончилось правление "седьмочисленных бояр". Хотя Пожарский и спас их жизни, они не решились остаться в Москве и, забрав семьи, разъехались по дальним своим деревням.

Правление семи бояр оставило по себе долгую и недобрую память. Это время народ назвал "семибоярщиной". С тех пор какую-либо порожденную властью неурядицу на Руси стали именовать "московской разнобоярщиной". Были и другие пословицы, в которых упоминались "седьмочисленные бояре". Интересна, например, такая: "Эк, куда хватил: семибоярщину припомнил!" Б. Шейдлин в брошюре "Москва в пословицах и поговорках" (М., 1929) комментирует ее так: "Затем уже семибоярщину стали вспоминать как нечто очень давнее, позабытое и невозвратное". А может быть, у нее и другой смысл: ответ на беззаконные требования какого-нибудь зарвавшегося начальника, не желающего признавать законы и обычаи.

Но одна пословица, родившаяся во времена семибоярщины, а потом оторвавшаяся от конкретного факта и обратившаяся в универсальную сентенцию, и в настоящее время является одной из самых распространенных, это пословица "У семи нянек дитя без глазу". Она имеет варианты: "У семи нянек дитя без рук", "У семи нянек дитя - урод". Также имеются варианты, в которых говорится не о няньках, а о пастухах, вот, пожалуй, лучший из них (и как он характерен для любой семибоярщины): "У семи пастухов стадо - волку корысть".

Борода-то Минина, а совесть-то глиняна

Александр Николаевич Островский в 1854-м завел тетрадь для записей. О том, что именно он собирался записывать, дает представление ее пространное название: "Замечательные русские простонародные рассказы, притчи, сказки, присказки, побасенки, песни, пословицы, поговорки, обычаи, поверья, областные слова и проч. Происшествия, биографии, прозвища, клички, брань, письма. Начал собирать в апреле 1854 г.". К сожалению, Островский вскоре оставил свой замысел, но даже и то, что было записано, представляет собой любопытные штрихи московской, преимущественно купеческой, простонародной речи. Среди пословиц и поговорок им была записана и пословица, о которой идет речь.

Позже, вплоть до 1920-х годов, эта пословица не раз встречалась фольклористам, и не только в Москве, но и в центральных, и в северных районах России.

Пословица возникла, скорее всего, в 1830–1840-е годы, спустя некоторое время после установки на Красной площади в 1818 году памятника Минину и Пожарскому - первого в Москве скульптурного памятника. Памятник был воздвигнут в ознаменование победы в Отечественной войне 1812 года. В ту войну имена героев XVII века были символом освободительной борьбы и ее знаменем: царский манифест о народном ополчении, приказы главнокомандующего призывали народ к тому, чтобы враг и ныне встретил в каждом дворянине Пожарского, в каждом гражданине - Минина. Таким образом, этот памятник, соединив в себе две эпохи единой идеей патриотизма, стал и московской достопримечательностью, и национальным символом.

Шестнадцатилетний студент Н. В. Станкевич в 1829 году пишет четверостишие "Надпись к памятнику Пожарского и Минина":

Сыны отечества, кем хищный враг попран,
Вы русский трон спасли - вам слава достоянье!
Вам лучший памятник - признательность граждан,
Вам монумент - Руси святой существованье!

А юный Виссарион Белинский, в 1829 году приехавший в Москву, чтобы поступить в университет, рассказывая в письме к друзьям в Чембар о своих впечатлениях от столицы, пишет о памятнике, на котором начертана "краткая, но выразительная надпись: "Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия"": "Когда я прохожу мимо этого монумента, когда я рассматриваю его, друзья мои, что со мной тогда делается! Какие священные минуты доставляет мне это изваяние! Волосы дыбом подымаются на голове моей, кровь быстро стремится по жилам, священным трепетом исполняется все существо мое, и холод пробегает по телу. Вот, - думаю я, - вот два вечно сонных исполина веков, обессмертившие имена свои пламенною любовью к милой родине. Они всем жертвовали ей: имением, жизнью, кровью. Когда Отечество их находилось на краю пропасти, когда поляки овладели матушкой-Москвой, когда вероломный король их брал города русские, - они одни решились спасти ее, одни вспомнили, что в их жилах текла кровь русская. В сии священные минуты забыли все выгоды честолюбия, все расчеты подлой корысти - и спасли погибающую отчизну. Может быть, время сокрушит эту бронзу, но священные имена их не исчезнут в океане вечности. Поэт сохранит оные в вдохновенных песнях своих, скульптор в произведениях волшебного резца своего. Имена их бессмертны, как дела их. Они всегда будут воспламенять любовь к родине в сердцах своих потомков. Завидный удел! Счастливая участь!"

О большом и широком народном интересе к памятнику Минину и Пожарскому, а также к другим московским историческим и архитектурным достопримечательностям свидетельствует многократно переиздававшаяся в течение XIX века серия лубочных листов "Пантюшка и Сидорка осматривают Москву".

Сюжет серии незамысловат: в Москву приезжает из деревни парень Сидорка, и его земляк Пантелей, живущий в Москве и к тому же немного грамотный, водит друга по столице, рассказывая о наиболее любопытных местах.

Перед памятником Минину и Пожарскому между земляками происходит такой разговор, служащий подписью к лубочной картинке:

"Сидорка. Глянь-ка, Пантюха! Вон это, на большом камне-то стоит не Росланей ли богатырь? Не царь ли Огненный щит и пламенное копье?

Пантюшка. Э, брат Сидорка, уж ты к Еруслану заехал, Лазаревича запел! Это, вишь ты, памятник богатырям русским, которые спасли Русь от поляков. Это стоит Кузьма Минин, а это сидит князь Пожарский.

Сидорка. Уж впрямь, что богатыри, есть в чем силе быть! Рука-та ли, нога-та ли, али плечи-та - того гляди, один десятка два уберет!

Пантюшка. Дурашка, да ты мекаешь - они такие и были? Это нарочно так их представили, чтоб показать их великое мужество и великую любовь к родимому Отечеству.

Сидорка. Ну, Пантелей Естифеич! Недаром говорят, что за одного ученого двух неученых дают. Вот то ли дело, как ты маракуешь грамоте-то и понаторел у дьячка-то Агафона Патрикеича!"

Ксенофонт Полевой - известный московский журналист и издатель 1830–1840-х годов, по происхождению купеческий сын, не так восторжен и романтичен, как юный Белинский, но и он в очерке "Москва в середине 1840-х годов" отмечает нравственное влияние памятника Минину и Пожарскому на москвичей. "Можно ли, - пишет он, - чтобы такое прошедшее не имело влияния на значение Москвы и на нравственный характер ее жителей? Конечно, современное вытесняет все впечатления, и человек, бегущий по своим делам мимо памятника Минину и Пожарскому, мимо Лобного места к Москворецкому мосту, не вспоминает о величайшем подвиге в нашей истории, подвиге освобождения Москвы и России… Но не всегда же самый занятый человек бывает погружен в свои дневные заботы; иногда, хоть изредка, посреди тревог и тягостей жизни, грудь его подымается от облегчительного вздоха, ум светлеет и глаза падают внимательнее на окружающие его предметы".

На картинах и литографиях середины XIX века, изображающих Красную площадь, почти всегда возле памятника Минину и Пожарскому мы видим колоритную фигуру купца - с семейством, с приятелем или в одиночку. Как, например, на литографии Ф. Бенуа (1840-е годы) представлены и прогуливающаяся группа - купец с супругой и двумя дочерями, и тут же другой купец, рассматривающий памятник в зрительную трубу.

Козьма Минин - герой, почитавшийся всей Россией, кроме того был особо, так сказать, корпоративно, почитаем купечеством. Свой герой, из купцов, в те времена был просто необходим поднимающемуся классу купечества, начинавшему играть в государстве все более и более значительную роль. Поэтому-то, стоя перед памятником, установленным на главной площади Москвы, глядя на величественное бронзовое изображение и поглаживая собственную бороду, такую же, как у знаменитого российского гражданина, купец с гордостью думал: "Вот ведь на что мы, купцы, способны! Коли доведется, и мы спасем Отечество".

Но часто бывало и так: перед памятником душа возносится ввысь, а в лабазе и в лавке забота о выгоде, о прибыли вытеснит все остальные чувства и помышления, и самой большой радостью станет удавшийся обман покупателя. (У Островского записана купеческая шутка: "Что весел, аль украл что?") Вот по такому поводу и сложена укоризненная пословица: "Бородато Минина, а совесть-то глиняна".

В мае 1924 года памятник Минину и Пожарскому стал поводом для острой политической эпиграммы. Ситуация в стране невольно вызывала историческую параллель между современностью и Смутой XVII века.

Назад Дальше