Калерия Кирилловна, признаться, ничего толком не поняла, ибо знать не знала о том, что ее двоюродный племянник самый настоящий гомосексуалист, или по-простому русскому - педик. Однако порадовалась, что они с Машей нашли общий язык. За последние годы Калерия Кирилловна очень привязалась к Москве, но комнату в Ленинграде, разумеется, терять не хотела. В ее душе созрел план - обменять Ленинград на Москву, во что бы то ни стало обменять. Славик была за этот план. А потому, рассчитывая его как можно скорее осуществить, Калерия Кирилловна вскоре отбыла в Северную Пальмиру, оставив Машу и Славика, которые, как-никак, были родственниками, хоть и довольно дальними, "получше узнать друг друга".
Поначалу Славик слегка испугался, что его "милая кузиночка", как он ее называл, с ходу просекла, то есть разгадала, его тщательно скрываемую от посторонних тайну. Однако, как очень скоро выяснилось, она была отнюдь не посторонней, а очень понятливой и чуткой, эта милая московская кузиночка. Ей нравилось, когда Славик целовал ее в губы, при этом прокрадываясь совершенно равнодушной рукой за пазуху и театрально страстным голосом шепча в ухо: "Отдавайся! Отдавайся немедленно!"
Маша вырывалась и со смехом убегала. Он вскоре настигал ее, хватал обеими руками за талию и говорил: "Милая кузиночка, как бы мне хотелось поиметь вас! Вы - первая женщина, пробудившая во мне любопытство и даже интерес. Ах, где мои семнадцать лет!"
Маша верила и не верила этим словам Славика, но они все равно очень льстили ее самолюбию. Зато она всерьез верила, что ей семнадцать, что она невинна душой и телом и что вся жизнь впереди. Она не говорила об этом Калерии Кирилловне по той простой причине, что общалась с ней на сугубо кухонно-ванные темы. Славику нравилось, что его милая кузиночка "немножко не в себе". Он с удовольствием и без малейшей натуги включился в игру, а потому обоим было хорошо и весело в большой пустой квартире в самом центре Москвы.
Славик устроился в миманс (какого театра - совсем не важно, ибо менял он их почти каждый день), Маша сунулась было в Дом моделей на Кузнецкий мост, но там сказали, что она слишком худа, высока и имеет не характерную для советской женщины внешность. К тому же у нее не было паспорта. Что касается последнего препятствия, то Славик нашел через свои каналы людей, которые подсказали, кому и сколько дать. Оказалось, совсем немного. В результате этих операций Маше выдали паспорт на имя Ковальской Марии Андреевны 1935 года (одному Богу известно, откуда взялась тройка!) рождения, проживающей по адресу… Ну и следовал точный адрес дома и номер квартиры, в которой на самом деле родилась и жила непродолжительное время Ковальская Мария Андреевна, то есть Маша-маленькая.
Славик потирал от восторга руки - их игра не просто продолжалась, она была признана и даже как бы санкционирована серьезными советскими властями, с которыми, как с детства внушали Славику, шутки плохи. А вот он взял и пошутил, и очень даже удачно. Причем под самым носом у кагэбэшников, отгрохавших в соседнем переулке шикарный дом для своей знати.
- Милая кузиночка, вы уж извините, что пришлось прибавить вам целых пять лет, - говорил Славик, когда они отмечали на кухне день Машиного рождения (по паспорту, разумеется). - Потом, когда вы будете менять этот презренный документ, мы все непременно переиграем назад. Клянусь вам своей девичьей честью.
Они хохотали и бесконечно целовались, чокаясь бокалами с густой темно-красной "хванчкарой". Маше эти поцелуи ничего не напоминали. Вкус и запах "хванчкары" тоже.
Дом, в котором они жили, давно предназначался на капремонт, и из него выехали почти все жильцы, а потому их больше не тревожили на предмет лишней жилплощади и так далее.
Со временем они пристрастились играть в одну милую сердцам обоих игру. Маша надевала короткий черный парик и костюм пажа, добытые Славиком в каком-то театре, он облачался в длинное (тоже из театра) ветхое платье эпохи Марии Стюарт. Маша садилась за рояль и играла Шопена - она делала это механически, не вникая в суть музыки, - музыка ей тоже ничего не говорила, - Славик читал по памяти Игоря Северянина:
Королева играла в башне замка Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж…
Потом Славик садился на колени к Маше, и она залезала рукой за пыльный замызганный корсаж его платья, где лежали два апельсина или яблока. Славик стонал, закатывал глаза, изображая наслаждение. Потом они ложились на диван, тесно прижимаясь друг к другу и целовались до полного изнеможения. Оба при этом веселились, как дети. Это было интеллектуальное извращение, как выражался Славик, считавший себя большим интеллектуалом.
Потом Маша захандрила, затворилась в своей комнате, куда Славик не имел права входить без стука. Она лежала ночами поперек кровати и смотрела на луну, пытаясь что-то вспомнить. Ей никак не удавалось это сделать, она злилась и резала перочинным ножиком деревянную спинку кровати. Славик однажды уговорил ее пойти в театр на спектакль с его участием. Маша надела короткий черный парик, свои старые брюки в обтяжку и ковбойку Славика. На нее "положил глаз" руководитель миманса. После спектакля он затащил ее в грязный туалет и попытался снять брюки. Вместо брюк Маша сняла ковбойку, под которой ничего не было. С руководителем миманса случился сердечный приступ. Славик остался без работы.
Они всю зиму просидели дома, постепенно проедая Машины серьги, цепочки, кольца. Зато за эту зиму они ближе узнали друг друга. Маша на самом деле казалась Славику не по годам мудрым подростком. И он делился с ней тем, чем никогда ни с кем - может, даже с самим собой - делиться бы не стал.
Летом он устроился петь в ресторан на ВДНХ. Он часто брал туда Машу, представив как жену. Это было средство самозащиты, правда, весьма примитивное, от некоторых крепко подгулявших личностей из мусульманских регионов, желавших "поиметь" вместе с ужином и музыкой еще и юношу с гитарой. Она сидела за отдельным столиком в углу, накрашенная и нарядная. Славик время от времени туда подходил и, встав на одно колено, галантно целовал ей руку. Скоро администрация ресторана распорядилась ставить на Машин столик цветы, мороженое, шампанское - как выяснилось, эта тоненькая девушка в вечернем платье (у Маши их было несколько) производила благоприятное впечатление на клиентуру. Ей посылали коробки конфет, бутылки шампанского, любовные записки. Подходить лично почему-то редко кто осмеливался, разве что крепко набравшийся джигит. Но его ставил на место кто-нибудь из посетителей - Маша всем своим кротким обликом взывала к рыцарскому благородству, дремлющему в каждом мужчине.
Но короткое московское лето закончилось очень быстро, ресторан закрылся, Славик, а вместе с ним и Маша, снова очутились на мели. Тем более, за лето оба пристрастились к шампанскому и шоколадным конфетам. Игра в королеву и пажа давно надоела - за нее никто не платил ни копейки. Славик устроился на вешалку в театр оперетты - он растолстел за лето и в миманс его не брали. Но работа гардеробщика оказалась тяжелой и неблагодарной, к тому же Славик не умел интриговать.
Однажды вечером он сказал Маше:
- Вам, кузиночка, следует завести богатого покровителя.
- А что это такое? - поинтересовалась Маша, стоявшая в данный момент абсолютно нагая перед зеркалом в своей комнате и втиравшая в тело питательный крем.
- Он будет водить вас по ресторанам, покупать красивые платья и шоколадные конфеты, ласкать и целовать вас…
- Мне противно, когда меня целуют и ласкают мужчины, - вдруг сказала Маша.
- Но вас ведь еще никогда не целовали и не ласкали мужчины.
Славик склонил голову и красиво поцеловал ее в душистое плечо.
- Я знаю, это будет противно.
Маша даже ногой по ковру топнула, выражая свое недовольство.
- А вдруг это окажется приятно? - вкрадчивым голосом предположил Славик. - Ведь вам, кузиночка, приятно, когда ласкаю вас я?
Маша вдруг скользнула под одеяло и спрятала под подушку голову.
Славик испугался - все-таки у его кузиночки, хоть она и была милейшим созданием, не все, как говорится, присутствовали дома. Надо бы с ней поосторожней - мало ли что отмочит…
- Я пошутил, - сказал Славик, присаживаясь на кровать и водя ладонью по одеялу там, где было Машино бедро. - Я сам умер бы от ревности, если бы мою милую кузиночку ласкал мужчина…
Проснувшись на следующий день, Маша накрасилась, надела свой беличий жакет и вышла на улицу Горького. Смеркалось. Зажглись фонари и рубиново-малиновые звезды над башнями Кремля. Маша спустилась к "Националю" и, сказав несколько фраз по-французски швейцару (Маша сказала ему: "Вы похожи на сверчка, - это было очень точно подмечено, - и вам надо жить за печкой в деревенском доме, а не стоять возле тяжелых стеклянных дверей"), прошла беспрепятственно в вестибюль, разделась, оставшись в коротком черном платье с большими белыми пуговицами и чудом уцелевшем рубиновом браслете еще из тех драгоценностей, которые когда-то подарил ей Николай Петрович.
Она сказала несколько слов по-французски поспешившему к ней мужчине в штатском, но с военной выправкой. (Ему она сказала: "Ну вот мы и снова встретились. Помнишь ночной Париж и запах фиалок, которые ты купил мне у уличной цветочницы?") Мужчина галантно, но властно взял ее за локоть, повторив при этом несколько раз "Силь ву пле, мадам" и повел куда-то вверх по лестнице.
Скоро Маша очутилась в уютном розовом зале, где за столом сидело человек двенадцать. Мужчины в основном.
- Я очень голодна, - сказала по-французски Маша поднявшемуся ей навстречу молодому мужчине. - Я заблудилась и с трудом нашла этот зал. Ах, мсье, знали бы вы, как я голодна.
Мужчина что-то шепнул на ухо другому, и тот быстро вышел. Машу усадили за стол, вокруг нее засуетился официант, подавая тарелки и приборы и наливая в длинный узкий бокал вино.
Маша ела все подряд, не поднимая головы от тарелки, и с наслаждением потягивала из бокала вино, опуская туда язык, как это делают дети. Потом она попросила сигарету у любезного молодого человека, сидевшего чуть сбоку за ее спиной, откинулась на спинку стула и уставилась в потолок, красиво пуская в воздух кольца дыма. Ей было тепло и хорошо. Она не слышала, о чем говорят за столом, не видела лиц - ее это не касалось.
Заиграла музыка, ее пригласил танцевать пожилой мужчина. Маша закрыла глаза и отдалась ритму. Потом пригласил кто-то с потными руками и обсыпанными густой жирной перхотью плечами. Ее затошнило и одновременно захотелось в туалет, о чем она сказала парню, который угостил ее сигаретой. По-французски, разумеется, ибо она уже напридумывала себе парижское прошлое, в котором ее звали грациозным хрупким именем Иветт. Он повел ее по коридору, тактично оставив возле двери с большой русской буквой Ж.
Маша долго возилась в кабине с левым чулком - ослабла резинка и перекрутилась пятка. Наконец она вышла и стала мыть руки, глядя на себя в зеркало. Сзади подошла красивая женщина с модными завитками хорошо ухоженных светло-русых волос и сказала:
- Я так рада видеть тебя. Прости меня за все…
Маша обернулась и внимательно посмотрела на женщину. В ее продолговатых зеленых глазах стояли слезы, и почему-то дрожали уголки рта.
- Не плачьте, - сказала по-французски Маша. - Иначе потечет косметика. Хотите, я дам вам салфетку?
- Но ведь ты… Маша, - растерянно сказала женщина. - Ты никакая не… Ах, господи, или я сошла с ума или… - Женщина громко всхлипнула и полезла в сумочку за носовым платком.
Маше стало ее жаль, но ведь она была в данный момент Иветт, а не Маша, и ничем не могла помочь этой красивой грустной женщине. Она похлопала ее по плечу, потрогала двумя осторожными пальцами душистый блестящий локон и снова сказала по-французски:
- Вы очень красивы, мадам. Московские женщины, мне кажется, еще красивей парижанок. Адью, мадам.
Она быстро вышла из туалета, не оглядываясь, сбежала вниз по ступенькам, надела свой беличий жакет и выскользнула на улицу.
Шел густой снег, сквозь который таинственно светились большие кремлевские звезды.
Устинья никому не сказала о том, что столкнулась в туалете ресторана "Националь" с Машей. Вернувшись домой с приема, она приняла душ и сразу легла, забыв даже намазать лицо питательным кремом. Николай Петрович, облачившись в пижаму, смотрел по телевизору футбол.
Между супругами Соломиными с первого дня их совместной жизни установились доброжелательные отношения. Николай Петрович очень уставал на службе, но примерно раз в неделю с удовольствием имел с Устиньей интимные отношения, а она еще ни разу не отвергла его близость, сославшись на ту либо иную причину. На стороне у Николая Петровича не было никого - он сдал физически за последние год-два, к тому же после работы тянуло домой, где было покойно, уютно, стабильно.
Отдаваясь Николаю Петровичу, Устинья никогда не испытывала оргазма. Но в этом виноват был не он, а она сама, ибо больше не хотела быть женщиной во всеобъемлющем смысле этого слова. Женой, матерью, хозяйкой дома, подругой, утешительницей - пожалуйста. Но только не возлюбленной.
Разумеется, Николай Петрович об этом не догадывался. Да он и не размышлял никогда на эту тему. Его вполне устраивало так, как было.
Сейчас Устинья никак не могла согреться, хоть и накрылась двумя ватными одеялами. Она видела перед глазами Машино такое юное и невинное личико, тонкую шею, выпирающие из декольте платья ключицы. Как, на что она живет? Неужели, неужели занялась этим позорнейшим из промыслов?…
Устинья не могла понять: то ли Маша не узнала ее умышленно, то ли с годами ее страшная болезнь прогрессирует, все больше и больше изолируя ее от окружающего мира. Да, у Маши была настоящая шизофрения - Устинья видела собственными глазами историю ее болезни. Шизофрению не лечат, думала она сейчас. Пускай, пускай себе живет на свободе, а не в темнице. Пускай как хочет живет. Но только как помочь ей материально? Как?..
И вдруг Устинья придумала. Она быстро встала, щелкнула выключателем настольной лампы и достала из платяного шкафа свою старую сумку, где хранила реликвии прошлого. В их числе и письмо Анджея к Маше. На конверте был ее московский адрес. Велико было искушение Устиньи прочитать это письмо (до сих пор она так и не позволила себе это), однако она его поборола. Запомнив адрес, положила письмо на прежнее место, сунула сумку за стопку с пододеяльниками. Как же она не догадалась сделать это раньше? Завтра же, завтра пойдет туда…
Устинья легла, погасила свет и сразу заснула. Она не слыхала, как в спальню вошел Николай Петрович, как долго мостил под головой подушки: последнее время его мучил остеохондроз; пил боржоми прямо из горлышка бутылки на тумбочке.
Утром, проглотив на ходу кофе, Устинья оделась попроще (это оказалось не таким уж и легким делом - в ее гардеробе было немного вещей, но все до одной дорогие и подобраны со вкусом) и, доехав на метро до "Охотного ряда", еще не переименованного, но уже чужого и неуютного своим броским официозом, перешла на другую сторону, к "Националю", и стала подниматься вверх по улице Горького.
Дом она нашла сразу. Все почтовые ящики внизу стояли нараспашку, и Устинья поняла, что дом уже нежилой. Но она была уверена, что Маша живет здесь. Поднялась пешком на третий этаж. Некогда обитая настоящей кожей дверь щетинилась теперь клочками желтой ваты.
Устинья заглянула в сквозное отверстие для почты. Увидела вешалку, край какой-то одежды, кусочек половика под дверью. Она достала из сумки конверт, осторожно опустила его в щель. И тут же бросилась вниз по лестнице. Когда она была на площадке между вторым и третьим этажами, дверь открылась. Маша, совершенно нагая и босиком, с распущенными по плечам длинными волосами, выглянула на секунду, крикнула "ау" и захлопнула дверь. Устинья поспешила вниз. Выйдя из подъезда, она свернула не направо, куда ей было нужно - направо, как она вычислила, выходили окна богдановской квартиры, - а налево, в сторону Пушкинской площади, в точности повторяя путь, которым когда-то шли в редакцию газеты влюбленные и погруженные без остатка друг в друга Анджей и Маша. Но Устинья, разумеется, не могла этого знать. Она стремительно шла кривым московским переулком, утирая платочком слезы и вспоминая дом у реки, от которого осталось черное пятно на свежевыпавшем снегу.
Маша застала Устинью в слезах. Она сидела возле туалетного столика в спальне и пыталась, разумеется, тщетно, запудрить красные пятна на носу и щеках.
- Что случилось? - с порога спросила Маша.
- Ничего, коречка. Все в порядке. Все живы и…
Она хотела сказать "здоровы", но невольно вспомнила Машу-большую и всхлипнула.
- Но почему тогда ты плачешь? - совершенно резонно поинтересовалась Маша и, подойдя, села прямо на ковер возле ног Устиньи.
- Это слезы о прошлом, - сказала Устинья. - Я их так и не выплакала.
- Прошлое не стоит того, чтобы о нем плакать, - задумчиво проговорила Маша, думая, разумеется, о своем. - Прошлое - это накипь на стенках души, которая делает ее бесчувственной к настоящему.
- Ой ли? - усомнилась Устинья, глядя в глаза Машиному отражению в зеркале.
- Да, - решительно кивнула Маша. - Я не позволю прошлому мешать мне жить так, как я хочу.
- А как ты хочешь жить, коречка?
- Свободной. Независимой ни от чьих… - Маша хотела сказать "капризов", но, вспомнив вдруг Толино бледное, измученное борьбой с самим собой лицо, заменила это никак не подходящее к нему слово на целую фразу. Она сказала: - Ни от кого не зависимой. Потому что любовь - это настоящие оковы.
- Ты права, коречка, но…
Устинья вздохнула и опустила глаза.
- И никаких "но". Я не хочу видеть жизнь из окон тесной темницы, куда меня засадит самый любимый на свете человек. Ради чего тогда жить? Лучше умереть, чем сойти с ума от любви.
- Да, коречка.
Устинья снова вздохнула. Маша, облокотившись теплым боком о ее голые ноги, вдруг спросила:
- А что с мамой? Вы оба про нее ни слова. Как странно: сперва у меня исчез отец, и его место занял другой, потом вдруг исчезла мать… - Она подняла голову и, наморщив свой чистый высокий лоб, попыталась заглянуть Устинье в глаза.
- Я видела ее сегодня, - сказала Устинья. - И вчера тоже.
- Почему ты мне ничего не сказала? Ведь мы договорились быть друг с другом…
- Сама не знаю. Прости… Я столкнулась с ней вчера в туалете ресторана "Националь". Это была для меня такая неожиданность. Она… меня не узнала. Она очень красивая и совсем больная. Но…
- Это неизлечимо, - сказала Маша и закрыла глаза. - Я много читала про… эту болезнь. Я бы очень хотела увидеть ее.
- Не надо, коречка, прошу тебя.
- Может, она узнает меня и вспомнит…
- Ей лучше ничего не вспоминать.
Маша вскочила и крикнула, обращаясь к Устиньиному отражению в зеркале:
- Но я все равно должна увидеть ее! И ты не посмеешь мне это запретить. Не посмеешь!
Маша позвонила в дверь квартиры и отошла на шаг назад. Дверь почти мгновенно открылась. За ней стоял высокий мужчина с длинными волосами, заплетенными в жиденькую косичку, и в замызганном шелковом халате, туго перетянутом в талии широким красным поясом из муара.
- Я думал, это кузиночка, а оказалось, прекрасная незнакомка, - сказал он высоким мелодичным тенором. - Заходите.
- А Марьи Сергеевны дома нет? - спросила Маша, с некоторой опаской глядя на странного мужчину.