Империя Ч - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 14 стр.


Я различала даже на палом листе, на перегное, следы пятнистых оленей. Я, как собака, чуяла: невдалеке пахнет изюбрем. Я видела, как посреди тайги растет Да-цзошу - Большой Дуб, и на него, на дуб тот, наверчено множество всяких тряпочек, и красных, и белых, и черных, и желтых, и повешены украшенья и цепи, и подвески из красной монгольской яшмы, и лазуритовые серьги, и жемчужные бусины. И корейцы, и китайцы, и гольды, и айны, живущие в округе, приносили к Да-цзошу свои самые дорогие драгоценности, свои милые любимые вещицы, и вешали на него, на священный, чтобы он, как Бурхан, охранил их и их семьи от злого глаза, от смертельной болезни, чтобы спас их и послал им любовь. Люди просили Да-цзошу о любви! О чем же еще Божество просить?!

Я никого ни о чем не просила. Я ночью длинно, призывно свистнула, позвала, и из тьмы, из тайги ко мне, к тлеющему костру вышел зверь. Это был мой зверь. Я его выкормила. Я его воспитала. Я пела, как над ребенком, над ним песни. У меня не было детей, я была лесная женщина, и это был мой рыжий полосатый огромный ребенок. Он мог загрызть меня, умертвить меня, но он этого не делал. Он любил меня. И я любила зверя. Я встала перед ним на колени и попросила: зверь, давай поиграем. Поиграем в страшную таежную игру с человеком, который смертельно понравился мне. Я не хочу, чтобы рядом с ним моталась эта женщина. Она мне лишняя. Она мне не нужна. Я напугаю ее. Я прогоню ее. Зверь, помоги мне. Зверь, ты Господин Тайги. Побудь нынче Господином Любви. Превратись. Преврати. Сан-лин-чжи-чжу. Сан-лин-чжи-чжу.

Раздался рык, и зверь вышел из тьмы внезапно.

И женщина, мгновенно вскочив с лесного колючего ложа, прыгнула чуть ли не в пасть ему.

- Лесико!.. Отойди!.. В тень, уйди в тень быстро!..

Ты заслонил меня извечным порывом мужчины. А женщина танцевала перед зверем. Изгибалась, вставала на цыпочки, пошевеливала пальцами высоко воздетых над головою рук. Зверь глядел на нее оранжевыми звездами глаз. Его глаза сводили с ума. Женщина приближалась к зверю, танцуя, касалась руками рисунка у него на лбу. "Господин, - шептала она сладострастно, - на лбу твоем, повелитель, начертано: господин. Ты владыка мой и господин мой. И я твоя госпожа. Я буду делать с тобою, что захочу. Да ты и сам этого хочешь". Танец становился диче, жесточе. Танец вырывался наружу огнем. Ало-оранжевая шкура зверя, испещренная черными полосами, переливалась под крупными лесными звездами и зимней Луной. Яоцинь встала перед зверем на колени, закинулась, выгнулась назад, так, что голова ее с тяжелыми черными косами, освобожденная от медвежьей зимней шапки, коснулась затылком ее пяток. "Бери меня! - пропела она на незнакомом, но внятном мне языке древний дикий гимн. - Я твоя! И если я твоя, то сделай меня собою!"

Зверь зарычал. Перед моими глазами блеснул слепящий сгусток света. Градины пота усеяли лицо. Я закрыла лицо свое руками и шагнула назад, в тень, в пустоту. Оттуда, из чернохвойной пустоты, я увидела, как огромная рыжая кошка прыгнула ближе к тебе, а женщины рядом не было.

"Яоцинь! Где ты! Куда ты!"

Хрустнула ветка, переломленная лапой тигрицы. Зверюга терлась о твой бок головою, своим полосатым бархатным боком. Внезапно вскинула башку, обнажила зубы в угрожающем рыке.

Ты принял боевую позу медведя - присел на обеих ногах, развел руки в стороны, скрючил в виде когтей пальцы. Ты шутил, я знала. Ты не хотел с ней сражаться, с колдуньей.

Кошка прижалась к земле, вытянула передние лапы. Усы вкруг ее морды топорщились, и казалось, с зубов капает жир и желтая слюна. Вертикальные зрачки ее медовых глаз вонзались в тебя жутью. Как чередовала она, в игре с тобой, ласку и страх! Что ж, так, верно, и должно быть в любви. Я-то играть не умела, хоть и ремеслом гейши всю жизнь занималась. Сейчас, через миг она прыгнет и вопьет когти тебе в грудь. И зубы в горло твое запустит. А я буду стоять и на все это молча смотреть. Ведь меня не видно в тени. Меня больше нет.

Зверь прыгнул. Ты обхватил тигрицу обеими руками. Ты рухнул с нею на еловые лапы, расстеленные для ночлега по земле. Вы стали кататься, стонать, рычать; ты запустил руки в ее мягкую шерсть, пытался найти глотку, придушить. Ее серповидные когти мотались напротив твоих глаз. Один мах лапой - и твоего, такого любимого, лица больше нет. Есть безглазое кровавое месиво.

Красные, багряные круги и кольца перед глазами моими. Как они ворочаются, катаются по холодной земле, усыпанной иглами, резными сухими листьями дуба и папоротника. Там, в земле, растет лечебный корень; жень-шень китайцы называют его. В бордель такой корень однажды повар Вэй Чжи привозил. Пытался, его искрошив, целебное блюдо для старой ведьмы Кудами приготовить, чтоб она помолодела враз на двадцать лет. Ну и что, Кудами сожрала кушанье, а толку никакого.

Морда зверя налезла на твое, распяленное в безмолвном крике битвы, лицо. Все. Я зажмурилась.

Какая тишина над нами. Зеленый полог свисает вниз, щекочет щеку. Пахнет мандарином, хвощом. Женщина раздевается. Женщина стаскивает красивые шелковые тряпки. Женщина разделась догола, она прекрасна, и вот она в твоих объятьях. Ты обнимаешь ее смущенно и зарываешься лицом в ее могучие черные косы, мгновенно развившиеся, упавшие до полу. Рядом с ее щиколотками лежит огромная кедровая шишка. Орехи поспели давно. Шишку хотели похитить дятлы, да не смогли поднять в клювах. Как изящны фигуры - женская и мужская. Восставший уд мужчины нежно касается выгиба женского смуглого живота. Женщина садится перед тобой на корточки, целует восставшую плоть раскрытыми, как цветок, губами, разевает рот еще шире, вбирает тебя в себя, и ты вцепляешься в ее плечи и стонешь. Она обнимает твои напрягшиеся ноги, просовывает загорелую руку между твоих ног. Царапает ногтями твои ягодицы, крестец. Ты не чувствуешь боли. Ты плачешь от наслажденья. Меня нет. Я стою в пустоте. Я тише воды, ниже травы. Я созерцаю все, и глаза мои зрячи. Я сама сто лет занималась любовью, до тошноты, до отвращенья; надоело. Ты разорвал плохую, грязную ткань. Ты показал мне правду любви. И я родилась заново. Что же сейчас делает с тобою она?!

В полной тишине, не нарушаемой ни хрустом ветки, ни вскриком, в прозрачных палатах теперь поднялась во весь рост женщина, а мужчина опустился на колени перед нею. Как передо мной когда-то! Время, всепожирающее время. Оно заглатывает событья, делает их своими. Хочет - повторит; но уже не с тобой. Женщина - щеки ее уже вспыхнули потным возбужденным румянцем - подняла ногу, согнув ее в колене, и поставила ступню тебе на плечо. Ее раковина, выловленная сетью из речки Уланхэ, раскрылась перед твоим лицом. Ты приблизил умалишенное лицо. Обонял запахи женщины, как зверь. Высунул язык и нащупал им соленые, исходящие соком раковинные створы. Ощутил круглый, живой катыш розового жемчуга. Я-то навидалась этаких жемчужин в доме Кудами. И фальшивых; и неподдельных; и напуганно-девственных, прикрытых от греха ладошкой; и непотребно, бесстыдно вывернутых наружу, на погляд.

Ты напряг дрожащий язык, трогал живой жемчуг. Пришел черед женщины закинуть в черноту лицо, застонать. А может, она тихо смеялась. Ты прижал лицо к разверстому розовому нутру. Твой язык входил в дрожь алого чрева, втыкался глубже, требовательно лизал, лаская, тайные створы, и они раскрывались. Женщина подавалась вся навстречу тебе, подставляя твоим губам и языку открытое скользкое лоно. Как было прекрасно на это глядеть. Как мучительно.

Я почуяла жар и влагу меж моих стиснутых ног. Я зажала кулаками груди. Так, как со мной?! Женщина отняла от уст мужчины распаленную воронку чрева. Мягко и властно толкнула его в грудь, и он упал на спину. Тонкая музыка играла в темноте, в тишине, опять исчезала. Женщина, змеевидно улыбаясь, легла на тебя, лежащего - так, что ее лицо оказалось напротив твоего торчащего мокрого копья, а ее сочащееся горько-сладкое лоно - против твоих ищущих, умирающих губ. Вы целовали друг друга в средоточья любви. Ваши стоны сплелись, как косички. Вы толкали тела навстречу друг другу, чтобы поцелуй другого влился и обнял, истомил и дотек до сердца. Ты утонул лицом в черных кудрях, закрывающих потайную раковину. Она широко разбросала ноги; они белели во мраке хвои. Рывком ты сел, и она засмеялась торжествующе и, схватив рукою твою железную, в каплях желанья, плоть, направила ее во тьму плоти своей, и воткнула в себя, и простонала длинно, дивно, будто выл зверь, будто играла древняя охотничья дудка. Она села на тебя, сидящего на ветвях и иглах, и стала раскачиваться, и петь, и выстанывать странную, дикую песню, песню без слов. Вы раскачивались, как сосна под сильным ветром, вы пели гордую песню вместе. Женщина поднималась над твоими чреслами, опускалась, все быстрей и быстрей; я видела твое лицо - оно было румяным, отчаянным и прекрасным. Вы были оба отчаянно красивы. Красивы и прекрасны - до моего последнего отчаянья, взлетающего ввысь с тока подраненным глухарем.

Я была лишняя и третья. Меня не видел никто. Я сама себя не видела. Я стояла в такой тьме, что ни рук, ни ног моих мне было не различить. Я видела, как двое, сплетясь, танцевали, сидя на устланной хвоей земле, победный танец. Вжимались друг в друга все сильнее. Налегали горячими лицами друг на друга. Женщина укрыла тебя всего, твою худую спину, плечи, торс своими черными волосами, плащом волос. Она обнимала тебя и вбирала тебя. Она сидела на тебе, как на троне. Содрогалась. Плясала. Выкрикивала охотничьи кличи.

Время, отчего ты идешь так медленно, злое время.

Отчего ты так быстро идешь.

И когда я поняла, что пляска останется вечной под зеленым колючим пологом, что никуда не уйти мне от вечной муки моей, и я застонала, сцепив зубы, и выцедила сквозь зубы проклятье, и закрыла лицо руками, чтобы не видеть больше чужой бесстыдной красоты, - женщина радостно и ослепительно закричала, и ты поднял ее, дернув вверх, над собой, как победный живой флаг, и я, отняв руки от лица, опять видела, как билась и содрогалась она в твоих руках, кричала, уже отнятая от тебя, уже выдернувшая тебя из себя, - таежная рысь, оранжевая тигрица, пахнущая мандарином и хвощом, красавица, розовая пантера, рыком своим приказавшая тебе узнать то, чего ты не узнал еще со мной, и изменить мне - на сухих, без единой слезинки, восхищенных глазах моих.

И вместе с ее криком закричала и я, молния сотрясла и меня, ударила внутрь меня. Я схватилась за живот и повалилась на еловый лапчатник. Тьма милостиво накрыла меня - так Кудами накрывала толстоклювого ара, бестолковый подарок богатого испанского офицера, бормочущего в клетке непотребства, черным платком.

ЦЕСАРЕВИЧ

Попасть на Острова - это надо суметь.

Как она попала на Острова? Убежать из Вавилона - не штука; убежать из Града-Пряника - нет охоты. Что, кто толкнул ее в спину? Царь занемог; поговаривали о скорейшем воцаренье Наследника, газеты пестрели заголовками и сообщеньями: как Наследник намерен жениться и на ком, что он ест, что он пьет - а любил Наследник более всего сладкое испанское вино, херес и мадеру, и хороший портвейн тоже любил, и ему важные господа, его родня, бутылочки портвейна все время дарили. Вон из Вавилона, вон! Поезда громыхали мимо града, гудели паровозы, шли на Восток, только лишь на Восток. Она прибрела на вокзал, долго торчала около билетных касс, глядела широко распахнутыми черными глазами. Ее принимали за цыганку, за побирушку. Совали ей в руку монетку. Она почтительно брала сперва, кланялась шутейно, - потом, озорно блестя глазами, подбегала к уходящему благородцу и засовывала ему холодную монету за шиворот.

Бородатый дядька, верно, из служащих, в скромном пальтенке с заплатами на локтях, сработанных заботницей-женой, ухватил ее глазами; крикнул весело: "Эй, девчоночка, что так жадно глядишь… хочешь вдаль, в неизвестность?!.. А деньжонок нет счастливый билет купить?!.." - "Мне делать тут нечего, в Вавилоне, - отвечала она доверчиво, - я все перепробовала. Худо тут мне, дяденька. Может, в других землях люди и получше живут. Хочу туда!" Бородач засмеялся, хлопнул себя по карману, вскричал: "Поедешь со мною по Новой Восточной Дороге?!.. я еду до станции Бира, это далеко, девочка, страшно далеко - надо ехать неделю, другую, месяц… на краю света!.. будем обедать в ресторации, я тебя буду водить туда, сажать за столик, как даму… одному путешествовать скушно - решайся!.. я честный мужик, я тебя не трону и пальцем… в одном купе поедем, а не трону, вот святой истинный Крест…" А глаза прищуренные, добрые, хохочущие беззлобно, хорошие. Она кивнула. Они вместе подбежали к окошечку, откуда раздавали бумажки на проезд, и дядька сунул туда деньгу, в то время как его багаж сзади волок на решетчатой тележке пузатый и одышливый, с серебряной бляхой, носильщик.

Они впрыгнули в поезд за три мгновенья до того, как он тронулся и пошел, и пошел, набирая ход, торопливо и резко стуча на стыках страшными колесами. "Располагайся, это наше купе, можешь раздеться, я не смотрю". Она оглядывалась восторженно. У нее не было с собою никакого багажа, даже халатика. Все свои вещи она оставила там, в доме последнего хозяина, да и какие у нее были вещи? Три тряпки? Два бедняцких украшенья в шкатулочке? Самая большая драгоценность - ботинки на шнуровке - были при ней: на ней.

Дядьку она не помнит как звали. Он деликатничал с нею, миндальничал. Он представлял ее в вагоне-ресторане своей дочерью. Он заказывал ей лучшие блюда, весело, довольно глядел, как она ест: а бланманже ты пробовала когда-нибудь?.. а креветок?.. а жареное мясо в винном соусе?.. а лионские кнели?.. Официанты радостно несли на их качающийся, ходящий ходуном столик графин с темно-красным лафитом, с абрикосовым ликером, торжественно ставили. Она чувствовала себя царевной. Мужское вниманье льстило ей. Он, когда они поздно вечером оставались одни в двухместном купе, вежливо откланявшись, выходил в коридор, чтобы она могла раздеться на просторе, не стесняясь никого, и юркнуть под одеяло. Она скидывала платье, выключала газовую лампу. Благодетель входил, предварительно постучав. Она молчала - делала вид, что уже спит. Он понимал ее обман. Усмехался в бороду. Гладил ее лицо шершавой огрубелой ладонью, и это называлось на их языке - спокойной ночи.

Через несколько минут он уже мирно храпел. Она поднималась на локте, откидывала вагонную штору, глядела вдаль, на бегущие мимо поля и луга, нищие деревни и сизые от росы лощины и перелески, на черных иссиня ворон, мертво сидящих на придорожных столбах. Взглядывала на брегет, отцепленный дядькой от атласного жилета: три ночи… четыре утра. Звезды бежали высоко в небе над поездом, вместе с поездом. Под утро она засыпала, и счастливая улыбка чудесного путешествия плыла на ее губах, как маленькая уклейка.

Она не боялась летних гроз. Чем дальше они продвигались на Восток, тем страшее были налетающие внезапно грозы - с синими и зелеными молниями, с ураганным ветром, приминающим все живое к земле, с изломанными, поверженными наземь деревьями, расщепленными повдоль могучих стволов.

В одну из грозовых сибирских ночей, на безымянном разъезде, на сиром полустанке, дядька вышел покурить на платформу, зачем-то напялив, хоть и тьма ночная спустилась уже, и все восхищенные зрители спали, - шикарный атласный белый жилет, богатый позолоченный, в алмазных искорках, брегет, и модную велюровую шляпу, - стоял и курил, а паровоз гудел призывно, и молнии уже хлестали наотмашь из загустелых, как черная сметана, туч, и разбойные люди-шатуны приняли его за роскошного столичного богача, - ух, должно быть, карманишки денежкой под завязки набиты!.. прикончим-ка его, ребята, пожива ждет нас хороша… - и убили, ткнули в него длинным острым таежным ножом, как в медведя. А карманы-то и пусты оказались - крошки табаку, крохи печенья, которым он попутчицу прикармливал, как птичку.

Она не видела убийства. Она сидела в купе, в подушках, прижавшись лицом к окну, и наблюдала великолепье черной, сине-ослепительной, жуткой грозы, слушала завыванье ветра, гнущего верхушки пихт и елей до земли.

Она не понимала, что произошло, и не узнала никогда.

Она поняла только то, что осталась одна, уже к вечеру следующего дня, когда поезд подошел к Иркутску и желтофлажницы стали возглашать протяжно: "Вокзал Иркутск!.. Стоянка двадцать минут!.. Не опаздывать, господа пассажиры!.." - напугалась, согнулась пополам, уткнула лицо в сгиб руки. Дрожала: как же теперь я?.. он бросил меня, такой славный… вот остались вещи…

За вещами потом пришли из вокзальной конторы. Здесь, в Иркутске, где на вокзале пахло дешевым табаком и дешевым мылом, где по углам зала ожиданья сидели торговцы кедровыми орешками, а бабы с лотками, заваленными горами облепихи, беззастенчиво шныряли туда и сюда, зазывая, пересыпая в заскорузлых пальцах нежную топазовую ягоду, ее и высадили с поезда, ибо обнаружилось, что из смущенной, шитой белыми нитками обманной экономии убитый дядька приобрел ей билет вовсе не до Биры, что находилась еще за тысячу верст отсюда, на Китайской Восточной Железной Дороге, а всего лишь до Слюдянки, что рядом с Иркутском; возмущенные инспекторы и Слюдянки ждать не стали - сразу попросили вон. А проводница нашептывала главному инспектору на ушко, что, мол, легкая девочка, что вез с собою понятно для чего…

На вокзале она сначала плакала. Плакала долго и горько. Потом утерла слезы. Огляделась. Прицепилась к торговке облепихой: дай поторговать, я тебе помогу!.. Дала. Так ходила она с лотком, полном красно-золотых, вроде щучьей икры, ягод, среди многих людей, и люди давали ей медные и железные кругляши на мгновенную сладкую радость, и к вечеру лоток опустел. Торговка отсыпала ей в кулак ее дневной заработок. И она купила себе хлеба.

И съела его на ночном вокзале, забившись в закуток, снова давясь слезами, размазывая их по грязным, в железнодорожной саже, щекам.

Она подряжалась на разные работы. Она научилась делать то, чего не могла раньше. Обходчики давали ей в руки алый, похожий на мандарин или свеклу, фонарь и тяжелый молоток, и она ходила меж вагонов, когда поезда вставали на стоянку, и стучала молотком по колесам - проверяла на прочность. Путейщики обясняли ей, что почем. Какой звук плохой, какой - верный. Она слушала музыку железа. Нюхала сласть мазута. Она спала в каморках и каптерках, и стрелочницы, помолясь и всплакнув, накрывали ее жесткими, вытертыми дорожными одеялами. Она нанялась однажды даже разгружать уголь для паровозной топки, и ее, девушку, взяли - так уже мускулиста и обветренна стала она, как заправская работница; да и кем, кроме работницы, пребывала она на земле? Она высоко вздевала лопату с горками угля, бойко бросала в железный ящик. Вся перемазалась. Рядом с вокзалом находились знаменитые на весь Иркутск Иннокентьевы бани. Она пошла туда на ночь глядя, с тремя напарницами-обходчицами - отмываться от угольной пыли. И они терли друг дружку жесткими сибирскими вехотками и хохотали. А потом у одной бабы с намыленного скользкого пальца упало на мраморные банные плиты колечко - и вдребезги. "Чо это, Кланя!.. Примета злая…" - "Да, бабы, оно ж из нефрита было… хрупкое… не удержала я свое счастье… сронила, разбила…"

Чтобы утешить горе подруги, бабы после бани в дорожной сторожке пили водку. Она пила вместе с ними. На ее юные щеки всходил пьяный румянец. Глаза бешено косили. Она хотела сорваться в пляс, да бабы схватили ее за подол, не пустили: еще упадешь, лоб разобьешь. Сиди уж, наклюкалась!

Назад Дальше