Империя Ч - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 18 стр.


Девочки, золотые, постойте!.. Не остановятся. Идут и идут. Чуть ускорили шаг. Вот бегут уже. И он за ними. Ах, какое несчастье, так быстро бегут уже. Да ведь я длинноногий, я бегаю не хуже вас. Стойте! Он схватил их за плечи. Они ойкнули и присели. А мордочки озорные. И на пучках черных жестких волос - шляпки с вуальками. Узкие глазки под сеткой вуальки не видны. Смеются над ним?!.. Он не выпускал тощие плечики из могучих рук. Что вы бормочете, пташки?.. Ах, приглашаете к себе?.. На чашку чаю?.. Чай, да. Это я по-вашему понимаю. А ты кто, русский?.. Да вот… Русских нынче в Шан-Хае много. Кишмя кишат. Как мальки горбуши в Амуре. Нет, конечно, они сказали не "Амур", они назвали реку как-то по-своему, лопоча и приседая, он не понял; он понял все. И то, зачем он с ними пошел. И выраженье их маленьких, сладострастно накрашенных сердечками ротиков.

Вы сестрички?.. Да, близнятки. Значит, у вас будет как две капли воды похожая судьба. Вы и замуж выйдете одновременно, и детишек родите в один день и час, и умрете - в один миг. Даже если будете жить в разных уголках земли.

Его прошиб холодный пот, в то время как одна из сестричек, заведя его в темный и сырой подвал, где в каменной нише ютилось нечто вроде комнатенки-пещерки, оборудованной под поганенький будуар, стаскивала с него поношенную обувь и пропыленные штаны, а другая, сдернув с головки вуаль, обнаружив смелые и яркие, большие для чистокровной китаянки, блестящие глаза, снимала с него рубаху, обнажая его грудь и тут же расстегивая на себе кофточку, показывая ему соблазн двух маленьких, как абрикоски, желтеньких грудок с треугольно воздетыми сосками: ты любишь маленьких девочек?.. мы с сестричкой еще маленькие девочки, нам нет еще шестнадцати лет, тебе понравится, ты будешь сильно доволен, русский ши-цзюй!.. - а он, закусив губу, представил себе себя и Лесико - вот они живут в разных уголках большой земли, вот они расстались, вот оторвались друг от друга, - и не смог этого представить, и знал, что так оно и будет, и передернулся весь - от муки и отвращенья к самому себе, и выгнулся весь, коромыслом, в порыве еле сдерживаемого наслажденья и неутоленного желанья - после того, как Лесико изменила ему на улице с чужим человеком, он не спал с ней, он боялся к ней прикоснуться, он только целовал ее ладонь, валясь в бочонок пустого сна без сновидений, а она лишь сидела над ним полночи, над его распростертым на затхлом матраце ночным телом, и молилась Христу и Богородице об их совместном спасеньи, - и мужская сила накопилась в нем, выпирала наружу, рвала постромки, разрывала удила. И заведшие его в притончик девочки это чувствовали, и веселились, и подпрыгивали, и обнажались перед ним так, как иные одеваются в цветные махаоньи тряпки на карнавале - радостно и безудержно. И зажгли красные китайские фонарики. И подвал весь залился красным, кровавым светом. И раскосые личики их сделались красными. И все его тело сделалось красным. И они уложили его на пол. И одна близняшка села на него, на его вставшую деревянным колом жадную плоть, а другая, расставив ноги, поднесла к его лицу, к его губам свои срамные красные губы, гладко выбритые, чтоб гладко и сладко было целовать.

И они метались над ним, как грозовые сполохи. И он втыкал бешено пляшущий язык в раскрытые девичьи лепестки. Девочка пахла лимоном. Он куснул дольку. Она вскрикнула. И они поменялись местами. И вторая нагнула над ним красный цветок, источавший аромат молока. И он слизывал с красных лепестков белый кислый сок. Боже, неужели она когда-то станет матерью. Что, если он сейчас заронит в них семя, в обеих.

И та, что теперь сидела на нем, сжала мышцами маленького нутра его железный жезл, и он закричал от ужаса и наслажденья - ему помстилось, она зажала его копье в кулаке, и что вот-вот брызнет кровь, и она стала быстро-быстро, нежно-нежно подскакивать на воздетом копье, ритмично и гортанно вскрикивая, понукая лошадку, погоняя время, и чрево ее сжимало его выступ все сильнее и нестерпимей, и брызнула не кровь, а соль небесного моря. И сестричка отпустила его, разорвала мучительную сцепь, упала назад, на спину, и вторая девочка, радостно смеясь, склонилась над ней и выпила морскую горькую соль из ее маленькой чаши; и поцеловала его еще дрожащее, вскинутое в последнем порыве боя темное копье, слизав с навершия последние горькие капли.

И это была его месть ей?! И так, вот так он изменил ей с двумя уличными китайскими воробышками?! И он закрыл глаза; и девочки поднесли к его губам кружку с неведомым горьким питьем, и он послушно выпил все, и почувствовал, что у него в голове гудит возбужденная, сладкая кровь, и что силы в нем опять прибывают и члены наливаются бешенством и безумьем, и он понял, куда он попал, и что это за девочки были; и поздно было уже бороться, отталкивать их, подниматься, идти, одеться, убежать, - и он весь превратился лишь в желанье, огромное и острое, как звезда, пронзающая в полночи тоску смертных глаз, - без мысли, без вздоха, без надежды.

И ярость жизни обняла его.

* * *

…Я сплю и сплю. Во сне не так голодно. Мне снятся красивые сны от голода - про то, что я Дидона на костре, а ты Эней. Костер на площади; и снег валит; и поодаль еще много костров, и близ них над огнем греют руки солдаты. Зимняя Война все идет. Ей нет конца. Я сама попросила натаскать вязанок дров и хвороста, и щепок, и веток, и старых досок от разрушенных Войною домов. Это сон о России, Василий, ведь это мы вернулись уже. Это я вернулась допрежь тебя, а ты потерялся, как колобок, у меня по дороге; и вот я не смогла без тебя жить, и велела сложить мне костер, чтобы сгореть в ночи, чтобы языки огня обняли меня. Солдаты послушались меня. Они добрые, солдаты. Они сложили костер на славу. Только все спрашивали меня: а не страшно тебе будет гореть, Дидона? Не больно?.. О нет, вовсе не больно, - отвечала я, улыбаясь, - мне больно ждать моего любимого, я исплакала все глаза в ожиданьи его. Я ослепла. Я ничего не вижу вокруг, в воюющем зимнем мире, кроме его единственного, любимого лица. Дайте, дайте мне одно это лицо. Дайте мне огонь, чтобы глаза мои вышли из орбит от сильного жара и лопнули, и выгорели до черноты и пустоты, и тогда я больше никогда его не увижу.

Ах, а если он вернется к тебе, о Дидона?!

А я кричу: поджигайте! Зажигайте факелами вязанки! Хочу сгореть! Мой любимый был - сплошной огонь, хочу вспомнить его в последнем, выходящем к звездам крике!

И они, солдаты, поднесли факелы к дровам и веткам, обложившим столб, а я была накрепко привязана веревками и цепями к столбу, - и бежали детки со спичками и совали спички между щепок, и подходили изможденные, изголодавшиеся длиннолицые, как иконы, девушки с лучинами и тыкали их в наслоенья поленцев, и старухи шли прямо из церкви, со службы, где молились за всех воюющих и убивающих, и несли перед собой в коричневых кулаках, перед высохшими грудями, зажженные свечки - и тоже, сцепив восковые стебельки в дрожащих сухих пальцах, приближали свечные язычки, красные огоньки к черной дровяной горе, - а в средоточье наваленных дров и палок стояла я, и руки мои затекли, обвернутые железными цепями, и огонь уже подбирался к ногам, лизал их, лизал подол белой заячьей шубки, в кою меня одели перед смертью, уж так я хотела красиво выглядеть в свой последний час, будто Царская невеста, будто Царская дочь, и попросила солдат мне где-нибудь шубку белую, как снег, раздобыть; и они сделали это! И я стояла в белой нежной шубке, и лицо мое было белым-бело, как снежная заря, и только вспыхивало по подбородку, по скулам - снизу - красным страшным подсветом, - а ты все не шел, жизнь моя и любовь моя, а ты все пропадал там, в ином уголке великой земли, за краем жизни! И все кричали: Дидона, Дидона, пока огонь не съел тебя - крикни!.. и мы потушим его, мы спасем тебя! Ведь ты же жить хочешь! Ты хочешь жить! Еще у тебя все впереди, Дидона! Еще ты молодая! Еще ты будешь любить не раз, не два! Человек любит на земле много раз! И те, кто возлюбил на земле много, знаешь, дурочка Дидона, - становятся на небе Ангелами!..

Костер горел, трещал. Пламя подбиралось ближе к моим ногам, хватало меня за руки. Пламя вздевало красные руки до моего лица. Еще немного потерпи. Сейчас наступит великая боль. Такая, рядом с которой вся боль твоей великой любви покажется малой и ничтожной.

И вдруг крики солдат: он! Вот он! Он идет! Это тот человек; ну же, живее, несчастный! Она, твоя-то, горит, сгорает уже!..

И я увидала твое лицо. Огонь осветил мне его. Я увидала, как в первый раз, как там, в вертепе у Кудами, все небо твоего лица. Твой бычий огромный лоб. Твои глубоко сидящие, темные и острые, пронзительные глаза, насквозь прожигающие землю и воздух. Твои широкие обветренные скулы. Лопату стриженных по-солдатски волос. Складку плотно сжатого властного рта. Запавшие щеки, прочерченные резцом резких морщин. Весь неистовый мужской свет твоего лица, подчиняющего себе слабый женский мир, увидала я опять - перед смертью.

- Она же сгорит, дурень!.. Что стоишь!.. Рви путы!.. Освобождай!.. Не видишь - шубка уже занялась!.. Огонь ей ноги обнял!..

Пламя обхватило мне ноги, вцепилось в них когтями. Я заорала - так сильна была боль в ступнях и щиколотках. Ты рванулся к костру. Отшвырнул ногою вязанку, полыхавшую красно-синим бешеным полымем.

- Дидона!.. Дидона!.. Лесико моя!..

Я мотала головой, плакала. Шубка распахнулась на груди. Так вот что такое огонь! Господи, помоги! Как они сгорали на кострах - все жены, коих клали в могилы вместе с мужьями, перед тем бросив на погребальные высокие пламена, - все возлюбленные своих любимых, не желавшие более разлучаться с ними и избиравшие огонь как возмездье и искупленье, - все осужденные на смерть колдуньи и святые, с расширенными от ужаса белыми глазами целовавшие, в пляске огня, подносимый к их губам последний Крест?! Дайте мне Крест!.. Дайте!..

Ты сложил руки крестом. Вскинул их над головой. Сунул живой, ручной крест в полыханье пламени.

И весь - за крестом - за руками - сунулся, подался ко мне. В огонь. В костер.

- Я с тобой! Я умру только с тобой!

Кто это крикнул? Ты?!

Но тебя нет со мной.

Я сгораю на костре одна.

И вокруг чужая земля.

И мне снится сон - как в лесу яркого огня, обжигающего меня болью и кровью, ты хватаешь меня в объятья, в огне находишь губами мои губы, целуешь меня в сполохах, во взлизах огненных языков и струй, - и мы сгораем вместе, и я не чувствую боли, и я смеюсь от радости, и я знаю доподлинно: только так мы воскреснем - в ярком веселом огне, в пляске светлой радости, в обжигающем душу безумье.

* * *

Тусклая лампа горела под потолком красно, пусто.

Ты уходил от меня.

Ты сказал мне: "Ты изменила мне. Я изменил тебе. Это не жизнь. Мы расстанемся." Ты глядел сквозь меня. Ты всовывал ноги, мои любимые сильные, мускулистые ноги, в съеденные пылью башмаки. Нищета сожрала нас, Лесико. Я не потянул борьбы. Я изнурился. Устали не мои мышцы. Выжглась моя душа. Если б душа не сожглась - я бы не проводил ночи в притонах, в подвалах. Отдавайся за кусок хлеба. Но не при мне. Я не смогу видеть это. Видеть тебя, еще живую, после этого.

Я уйду.

Он долго чистил башмаки зажатым в кулак рукавом. Склонился к ногам с табурета, перегнувшись пополам. Я села к его ногам на пол, потрогала за щиколотки, торчащие сиротливо из-под коротких китайских штанов.

Не уходи!

Поздно, Лесико. Той жизнью, что мы живем, жить невозможно.

Почему?!

Он взял меня рукою за подбородок, и я, как всегда, утонула в его темных, цвета осеннего хмурого моря, глазах.

- Потому что я люблю тебя.

Его голос сошел на нет. На стариковский хрип. Я закрыла глаза и представила его, всего морщинистого, дряхлого, суглобого, скрюченного немощами, слепого, с трясущимися руками, со стиральной доскою ребер. Из-под ресниц моих полились слезы. Я видела тебя старым и беспомощным, и более всего на свете я тогда любила тебя. И таким. И всегда.

- Не уходи! - крикнула я и заплакала в голос. - Шан-Хай - тигр, да! Он загрыз нас! Но мы же всегда воскресали! Мы сильные! Давай попробуем еще! Давай уйдем отсюда! На Север! В Россию!

- В Россию, - повторил ты, усмехнувшись, и скривился. - Чтобы тебя там расстреляли свои же? Пройти через границу Зимней Войны? Тебя пули пришьют к земле, когда ты будешь переползать нейтральную полосу. Выкинь бред из головы. Давай жить порознь. Может, порознь мы и выкарабкаемся.

Его глаза безошибочно говорили мне о том, что я погибну.

Он любил меня. Я это знала. Тогда зачем?!

Он опустил низко голову, встал. Пристукнул ногами, пятками, будто он был и не простой моряк вовсе, а знатный офицер в форме, и на плечах эполеты. За его спиной болталась его вечная дорожная сумка. Куртки, пошитые Яоцинь из медвежьей шкуры, мы давно продали на шан-хайском блошином рынке.

Он шагнул шаг к двери, прочь от меня.

И тогда я упала животом на пол. Я растянулась на полу, как корова на бойне с перебитым крестцом. Я схватила его руками за ногу.

- Не уходи!

Он дернул ногу. Я оцарапала скрюченными ногтями кожу его лодыжки. Он хотел толкнуть меня ногой. Он хотел плюнуть в меня. Бред. Красные пятна по лицу, перед глазами. Душа пошла красными пятнами. Я сейчас была для него бордельной девкой, подцепленной ни за чем в дьявольской Иокогаме. Полузабытой Иокогаме.

Он переступил через меня.

Я перекатилась на спину, крикнула задушенно:

- И все же ты любишь меня! Ты вернешься ко мне!

Стукнула дверь.

Я осталась одна в широкой жизни.

И тусклая лампа, подслеповато мигая, бесстрастно и слепо освещала то, что теперь будет зваться моей жизнью, во веки веков, аминь.

Она выслеживала его. Искала его на улицах Шан-Хая. Оббегала все иностранные кварталы - и итальянские, и филиппинские, и французские, и русские. Раз ей показалось - это он! Она кралась за ним в квакающей и крякающей толпе, приседая от страха - что, если он заметит ее!.. рассердится на нее!.. опять жестоко прогонит ее!.. - да, да, это он, это его спина, его стрижка, его большие, туго сжатые кулаки! - заглядывая через соломки шляп, через серые робы спин, поднимаясь на цыпочки перед малорослыми продавщицами креветок, заслоняющими ей его голову и шею, его походку. Его имя было готово сорваться у нее с языка. Она бежала за ним в толпе долго, долго, безнадежно - пока он взял и не обернулся к ней, почуяв, что кто-то выслеживает его неоступно, и это был не он. Ужас объял ее. Она прижала ладони к щекам. Отвернулась, вся пылая от стыда. Так бежать за чужим человеком!.. К ней подошла маленькая старая китаянка, заговорщицки поднесла к ее лицу сумочку. Во тьме сумки просверкивал дорогой, пушистый мех.

- Даме не нужна шкурка барса?.. - мелодично пропела старуха китайскую музыку. - Дама такая прелестная, свежая!.. Можно сшить боа, горжетку…

Она оттолкнула от себя уже протянутую за монетой старческую лапку.

- У меня нет денег! Вы меня не за ту приняли!

Она уже сносно понимала по-здешнему, но говорила из рук вон.

- О, дама иноземка, - ссутулилась старуха еще пуще. - Бывает, девочка бедно одета, так то маскарад, а дома у нее жемчуга в коробках, девать некуда!.. Куда бежит дама, куда!.. Может, я адресок для дамы знаю, где разжиться можно, и поужинать, и подзаработать много юаней… за небольшую, приятную для дамы работу…

Она различила знакомое мяуканье в старушьих завываньях. Она догадалась. Она поняла, что, куда ни кинь, везде клин, и улица ждет ее, раззявив алчную пасть.

Повернувшись резко, она опять подбежала к старухе.

- Скажите… - косноязычно начала она, с натугой ворочая языком меж непослушных зубов, - где тут русская церковь?.. Ну, русский храм?.. Церковь, Бог, молиться?.. колокола… бом-бом…

Старуха поняла. Закивала сушеной воблиной головенкой быстро-быстро, как фаянсовый игрушечный бонза.

- Русский священник служит вон там!.. там… - кивнула на заход Солнца. - Дама пойдет сначала так, потом этак… повернет направо, спустится в подземный переход…

Она уже не слушала. Она уже шла. Бежала, разрезая пыльный вечерний, пропитанный духами и человечьим потом, гаревой воздух шан-хайского бедлама грудью, телом, лбом. Там родная церковь. Она помолится. Она будет молиться горячо, горячо.

Восток есть Восток. Какое-то все чужое даже в храме. Будто и не Исус тут живет, а Будда - притулился рядом с ним. Ну да; ведь Будда, по преданью, и был Христов учитель, когда наш Господь отроком ушел в горы Тибета, в Гималаи, в Китай и Опоньское Царство, и пробыл тут без малого пятнадцать лет, а потом вернулся в Галилею уже в силе и славе Своей. Темные, словно пропитанные восточными благовоньями, кедровой смолой деревянные стены. Со стен свисают пучки сухих трав - целебных, должно быть. Службы нет. Не поют. Тихо. Трещат в духмяном мрачном воздухе мандаринно-золотые свечи, источают нагар, яблочный, древний, печальный дух.

Служки, две раскосых старухи в черном - китаянки, православные - бережно снимали расплавленный воск с медных шандалов. Подливали масла в цветные шарики лампад. Зелеными и красными ягодами близ темноликих икон качались лампады. Лица святых затягивали в пропасть печали. Скорбь веков. Видишь, сколько они страдали. Они все умерли за Христа - и святая Варвара, и святая Екатерина, и святой Пантелеймон. А ты, слабачка, не можешь гордо, радостно пострадать.

Она подошла к иконе святого Николая. Николай был моряк, жил в Мирах Ликийских. Совершал чудеса - спасал гибнущих в кораблекрушенье. Делал так, что пучина обласкивала моряков, а не губила. Милый, морской святой! Ее губы вздрогнули, омоченные быстротекущей солью. Она стала молиться припухшими губами. Всей душой она стала молиться, крепко притискивая руки к груди - одна, черненькая, истрепанная на ветру дикой, непредставимой человеческим разуменьем жизни, почти девочка, уже не девочка, молодая женщина, блудница и шлюха, на жестокой чужбине, одна среди чужих раскосых, непонятно говорящих людей, среди снованья душ и судеб, ей ненужных, и ей казалось - святой слышит ее молитву. Милый Николай, покровитель моряков! Сделай так, чтобы мой моряк вернулся ко мне! Чтобы он сам, сам нашел меня! Пусть это будет когда-нибудь! Все равно, когда. Он же не сможет без меня, Николай, а я не смогу без него. Не дай ему утонуть! Не дай ему умереть! Если он поплывет на корабле - охрани его корабль, не дай ему еще раз разбиться! Спаси его от пули, от крови и взрыва на идущей вечно и неостановимо, идущей всегда на Востоке Зимней Войне! Как же я люблю его, милый Николай! Как… я… люблю… его…

Она, без сил, опустилась перед иконой на колени. Разум ее чернел. Губы вышептывали: пусть он только вернется, пусть, пусть переступит порог, а я пну его босою ногой в лицо. Так измучить меня. Так вывернуть, отжать, как поганую тряпку в поломойном ведре. Так кинуть на съеденье косым китайским псам. А я выживу. Я все равно выживу. Я все равно выдюжу и покажу ему, где раки зимуют.

Она вспомнила о продавщице креветок на улице Чжи-Бэй. Ее замутило. Она схватилась за основанье тяжелого медного шандала. Господи, неужели я беременна. От кого?! От него… или от того, зловещего, молчаливого, в лаковом авто?!.. Сильные руки подхватили ее под мышки, подволокли к церковной скамье, усадили. Она разлепила залитые слезами глаза. Из заросшего бородой широкоскулого лица ей в душу глядела умная, нежная, печальная душа.

- Русская? - только и спросил.

Она припала к груди батюшки зареванным лицом.

- Помогите мне!..

- Бог поможет, милая.

Он погладил ее по плечу, затянутому в дешевую китайскую холстину.

Назад Дальше